ID работы: 6068385

Танцуй!

Джен
R
Завершён
7
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
7 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Так и вижу, как в Гранаде Или в Бирме на канате Ты танцуешь, горд и страшен, Меж бумажных крыш и башен Пред бумажным божеством. Михаил Щербаков, «Другое обращение к герою»

Маленькая Агни любит танцевать. Закрыть глаза, раскинуть руки, представить себе, что вокруг кружится пышная легкая юбка, глубоко вздохнуть — и раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три. Маленькая Агни сбегает из школы, тайком пробирается в сад, где розовые кусты выше нее самой, и заглядывает в окна — тихо, тихо, чтоб никто не видел. Там, среди зеркал, танцуют девочки в тонких белых трико. Их руки похожи на лебяжьи шеи, и они вскидывают их над головами так мягко и плавно, словно руки них — нежное марципановое суфле. Агни видела такое на витрине кондитерского. Оно дрожало и колыхалось, как настоящее облако, и наверняка было ужасно вкусным. Даже палки у наставниц в руках здесь особенные — тонкие и легкие, будто не из дерева, и ученицам прилетает не по рукам и ногам, а рядом, по полу и воздуху.. Еще бы — разве можно бить суфле? Ведь в нем останутся вмятины, глубокие и некрасивые. Можно бить только таких, как она, Агни, из плоти, крови и костей. У нее быстро сходят синяки, быстро заживают ссадины, и даже кости срастаются очень быстро — это очень хорошо, что не успеют заметить в школе. Иначе папу накажут, а ее, Агни, отдадут в детский дом. А ничего хуже детского дома нет — ведь тогда она не сможет приходить и смотреть, как танцуют другие. Такие, воздушные, сладкие, и должны танцевать. Ей танцевать нельзя. Можно только смотреть, тихо и завороженно, как они кружатся, и тихонько повторять про себя — раз-два-три, раз-два-три. Главное — не забыться и не сказать этого вслух. В этом красивом саду живут огромные злые собаки и сторожа, а ей, Агни, совсем здесь не место — среди роз, мрамора и шелка. Однажды ее едва не ловят, в последний момент она успевает сбежать, оставив клок штанов на кованой решетке. И в следующий раз при входе ее встречает многоголосый лай. Она понимает, что теперь путь в прекрасный сад ей заказан. Но ведь там деревья с такими толстыми ветками... *** Агни умеет перебирать ногами, быстро и ловко, умеет балансировать, подтягиваться и прыгать. В школе будут браниться, ну и пусть. Все равно ей не быть хорошей ученицей, все равно не порекомендуют ее попечителям-благодетелям, как тех, хорошеньких и аккуратных, чистеньких и старательных. Не найти ей хорошей работы, будет она, как ее мать, в тесном подвале стирать чужое белье. Согнется спина, искривятся сбитые в мозоли пальцы, будет горло заходиться кашлем — и уже ее, а не мать, отец будет выгонять на лестницу, чтоб своим кашлем не мешала ему спать. Рано или поздно она начнет харкать кровью, и однажды ее, как ее мать, найдут лежащей лицом в мыльной грязной воде. Но сейчас это не важно. Сейчас она прячется в ветках большого дуба и смотрит, как танцуют богатые девочки. В своих юбочках они похожи на легкие белые облачка — такие же, как мороженое, которое продают на улицах. У них пухлые ручки, наверняка мягкие. Они старательно тянут белые ножки, и Агни кажется, что даже под коленями у них перетяжки, как на смятом зефире. Нет, Агни никогда не сможет танцевать — никто не назвал бы ее ни мягкой, ни воздушной. Она похожа на скрученную жгутом солоноватую чурчхелу, которую бедняки покупают на праздники. Она еще только идет в рост, но в ней уже совсем не осталось детской округлости. Она умеет быстро бегать и хорошо лазать, она легко, балансируя руками, ходит по тонким веткам дерева и мгновенно, как белка, прячется в листве. *** Агни заканчивает школу. В отцовской комнате под самой крышей редко бывает еда, зато на полу можно наступить в лужу дешевого пойла и блевоты. Агни умеет их обходить даже спросонок, убегает через чердачное окно, едва слышит на лестнице тяжелые шаги, и сама добывает себе еду. В этом городе еще достаточно невнимательных торговцев и прохожих. Но однажды что-то идет не так. Агни мчится по крышам и чердакам, перепрыгивая провалы улиц, она перелезает по веткам деревьев и, закусив губу от страха, прыгает с балкона на балкон. Это бывало и раньше, но тогда все было проще. От собак и людей можно скрыться. Но сегодня за ней бегут они. Бегут неотступно, не сбиваясь ни на миг, шаг за шагом, не отставая от нее больше, чем на квартал. Она слышит, как за ее спиной открываются окна, как переговариваются люди, она почти видит, как они, свешиваясь с балконов, смотрят и машут им рукой, мол, смотрите, туда, туда побежала! Она не успевает испугаться, когда на одной из крыш открывается чердачный люк и кто-то втаскивает ее внутрь, плотно зажимая ей рот. Не кричи, мягко говорит ей этот, и губы у него разрезаны и зашиты так, что один уголок смотрит вверх, другой вниз. Не кричи, или мне придется отдать тебя полиции. Ведь ты от них убегаешь? Она хочет сказать, что они - не полиция, что они гораздо хуже. Хочет — но не может, ведь рот у нее по-прежнему крепко зажат холодными сухими ладонями. Она слабо мотает головой и протягивает ему то, из-за чего за ней теперь гонятся — длинную тонкую золотую шпильку. Она торчала в высокой прическе богатой дамы, и на ее конце танцевала, приседая и раскручиваясь, крошечная балерина, и удержаться от искушения было совершенно невозможно. Может быть, он отвлечется, и я смогу сбежать, думает она. Может быть, ему понравится шпилька, и он меня отпустит. Этот усмехается веселым углом рта, и край этой улыбки доходит почти до самого уха. Он услышал ее мысли? Тебе некуда сбегать, говорит он. Тебе некуда возвращаться. Они ищут тебя — и найдут, рано или поздно. Куда же тебе пойти, маленькая воровка? Куда же тебе податься? — говорит он, и глаз на его грустной половине смотрит наискось и вниз, на нее. Я придумал! — наконец восклицает он, и глаз на его веселой половине закатывается наверх, прямо под растянутое веко. Ты пойдешь со мной, ты спрячешься среди ярких трико и накрашенных лиц, там никто и никогда не найдет маленькую воровку. Агни не понимает, как получилось так, что во рту у нее уже кляп, а руки и ноги спутала прозрачная веревка. Этот, с зашитым ртом, перекидывает ее через плечо — и бежит, бежит так быстро, что ветер ерошит волосы. *** Ей дают в руки тяжелый, неудобный шест и говорят: иди. Ты хотела плясать — так пляши для нас. Иди на канат и пляши. Ты ведь умеешь. Она отказывается, пугаясь бездны под ногами, дрожит и плачет от ужаса. И этот, с криво зашитым ртом, бьет ее по лицу наотмашь — так, что ей кажется, что у нее вот-вот вылетят осколками зубов, разрезая щеки и кромсая язык. Но ей только кажется. Он бьет ее снова, она падает и сжимается в комок — она хорошо умеет прикрывать живот и голову одновременно. А переломы срастутся. Но этот пинает ее тяжелыми сапогами всего несколько раз — будто бы нехотя — потом отступает, и она слышит только шуршание шагов по опилкам. Дальше, все дальше и дальше... а потом скрипит дверь. Откуда дверь в тканевом шатре циркачей? Она понимает, замирая от ужаса, тщетно пытаясь сглотнуть горький комок: на нее спустили собак. Здешние собаки умны и понимают своих хозяев не с полуслова — с одного кивка и взгляда, со вздоха и полунамека. Они идут на нее полукругом, молча ощеривая ряды ровных белых зубов, они смотрят на нее глазами, слишком похожими на человеческие... Она вскакивает, пытаясь не бежать, пятится, боясь отвернуться, отступает шаг за шагом. У нее за спиной — узкая, качающаяся опора. Но лучше так. Лучше шаткий канат, чем эти — молчащие спокойные белые лица... Собаки собираются внизу, ожидая, что она вернется. Испугается и вернется. А она стоит на канате, закусив губу, и колени у нее дрожат и подламываются от ужаса, и канат ходит ходуном — все сильнее и сильнее, а она изо всех сил пытается выпрямиться... Она откуда-то знает — выпрямись, и не упадешь. Но в тот момент, когда ей наконец удается встать прямо, она оглядывается — и видит всю труппу вокруг себя. Они стоят и смотрят, и их уродливые лица, густо замазанные гримом, сливаются в одно, и все они обращены к ней. Она не успевает испугаться еще сильнее — да и есть ли куда? — когда в нее швыряют первый тухлый помидор. Он летит ей прямо в лицо, и она не может увернуться. Жуткая вонь бьет в нос, и кровавая гуща, вперемешку с извивающимися белыми личинками, стекает по ее трико. Еще и еще. Канат раскачивается все сильнее и сильнее. Она, слабо вскрикнув, падает — и, кажется, слышит визгливый хохот. Побирушка. Оборванка. Она думала, что сможет танцевать. Смотрите, смотрите, как смешно — она упала. Она упала и лежит, лентяйка. Пусть она встанет и покривляется еще! Она лежит, и вокруг нее расплывается кровавое пятно, а где-то там, высоко, качается канат. Я буду танцевать, думает она. Буду. Как бы там ни было. Она встает и идет, и собаки молча расступаются, пропуская ее. *** Она не знает, сколько ей лет. Не знает, сколько лет она здесь. Каждый день похож на другой, и ни один из них не похож ни на что на свете. Иногда ей кажется, что за матерчатыми стенами шатра прошли месяцы и годы — но снег все еще лежит, не тает, и ветер треплет одинокий желтый лист, похожий на бумажный. Иногда она выглядывает за полог, ожидая увидеть там сугробы, а видит зеленую траву, а завтра — снова снег. Она не знает, как выглядят лица тех, кто рядом с ней — ведь не могут же быть настоящими лицами эти искаженные, уродливые маски? Или могут? У одного из них, того, который готовит арену к выступлению, крышка черепа криво прикручена на колючую проволоку, и если присмотреться — можно увидеть то серое и слизистое, пахнущее стоялыми помоями и затхлыми тряпками, что лежит под ней. Другой от паха до затылка наскоро сшит грубой серой ниткой — и когда он говорит или двигается, в рубленую щель между стежками сочится дурно пахнущая черная жидкость, и от ее запаха рвотным спазмом сводит тело. Но вот странно — этот цирк всегда собирает полные залы. Каждый раз, каждый вечер, где бы они ни выступали, на грубых, наспех сколоченных помостах собирается толпа, глядит тысячами сонных лупоглазых морд. Она выходит на круглую арену, плохо засыпанную песком, неуклюже кланяется и думает, что все это вокруг нее похоже на огромную кучу белесых мучных червей. Они гладкие, почти не скользкие, почти приятные на ощупь. Нажми — и тихо хрустнет, и брызнет в стороны сладковатый сок, пахнущий мукой и тленом. Один раз, когда-то давно, в позапрошлой жизни, когда у нее была мама — такие завелись в их мешке с мукой, и маленькая девочка Агни ловила их, медленных и гладких, и они казались ей похожими на живые карамельки. Неужели те, снаружи, не видят этих серых лиц, грубых швов, заточенных зубов? Грим скрывает кожу, накладки маскируют швы — но неужто так сложно присмотреться и увидеть — хотя бы даже этих огромных насекомых, выпадающих из штанин прямо в песок и опилки? Первое время она взвизгивала каждый раз, когда очередная черная тварь, шевеля многочисленными лапками, проползала мимо. Потом привыкла. Насекомые — не самое страшное здесь. *** Она хочет убежать. Хочет — с самого первого дня, когда грустный-и-веселый клоун принес и сгрузил ее на пол. Ей снятся яркие, цветные сны, и в них она танцует в легком платье, и юбка кружится облаком вокруг, а в первом ряду сидит мама, хлопая в ладоши, и рядом отец — трезвый — кивает ей, улыбается и держит маму за руку. Она видит, какие у отца белые ровные зубы, и понимает — это сон. Она хочет убежать — но не может. У нее отобрали одежду, оставили только разноцветное трико акробатки. Каждый, кто ее увидит, поймет, что она сбежала из цирка, и вернет обратно. Она не смотрит на себя в зеркало — слишком страшно увидеть, на что сейчас похоже ее лицо. Она ощупывает его каждое утро — или то, что наступает вместо утра — но не находит ни новых шрамов, ни новых швов. У нее все зарастает быстро — так, может быть, ее просто нет нужды зашивать? Вот что-что, а шить они умеют. Однажды она находит свою одежду в куче старья, в одном из сундуков, пропахших гнилью и потом, и сперва радуется — можно подгадать момент, когда не будет снега, и наконец сбежать. В этих старых и рваных тряпках она ничем не будет отличаться от тех девчонок, что просят подаяния на улицах и воруют кошельки у зевак. Она представляет себе улицы города, и вонь подворотен, и теплые закутки, и запах свежего яблока, украденного с прилавка — и ей хочется смеяться от счастья. Но потом она прикладывает к себе тряпки, пахнущие старостью — и понимает, что неспроста она нашла сегодня этот сундук. Не иначе как труппа решила поиздеваться над ней. Жестоко, так бессмысленно-жестоко: ее юбка теперь не прикроет ей и колени, а блузка трещит на спине и не сходится спереди. Они перешили их. Перешили так ловко, что даже старые дыры и заплатки остались на месте. Просто для глупой, бессмысленной шутки. Ей кажется, что она слышит хихиканье из-за пропахшего пылью полога, одного из многих в этом шатре (иногда она задумывается, как же так получается, вроде бы не такой уж он большой, этот шатер, а между его занавесей легко заблудиться и бродить всю ночь) — но когда она откидывает этот полог, там не никого нет. Они не так глупы, чтобы попасться на своей шутке. *** В одну из ночей ей шприцами накачивают в грудь воды. Шушукаются, хихикая, пускают в воздух тонкие струйки из игл, толкаются, гримасничая — и исчезают, прежде чем она проснется. Они часто приходят смотреть, как она спит — и она не сразу замечает, что что-то изменилось. Только во время репетиции, когда что-то вдруг мешает ей делать привычные движения — она сперва думает, что что-то не так с одеждой, и только потом понимает, что не так именно с ней. Она прячется ото всех в гримерке, раздевается и ощупывает себя. Большая, неудобная, тяжелая грудь ходит ходуном под ее пальцами, и внутри плотными шариками перекатывается вода. Красные точки по бокам — следы от игл. Она и не заметила бы, если б не смотрела внимательно, подумала бы, что это укусы каких-то насекомых. Она перетягивает грудь резиновыми лентами, найденными здесь же, в гримерке, и злится. Зачем, зачем они сделали с ней это? Просто ради того, чтоб поиздеваться? Чтобы она, уродливая, неуклюжая, с огромной раздутой грудью, не смогла сбежать, а сбежав — вызвала у всех только отвращение и смех? Откидывается полог, глава труппы заглядывает, собираясь накричать на нее за то, что она ушла с репетиции — но не кричит, будто сбившись на полуслове, а только усмехается и по-звериному облизывает тонкие губы длинным раздвоенным языком. Он хочет ее сожрать?.. Он исчезает прежде, чем она решает, закричать или лучше не выдавать себя. Она начинает бояться. *** Она исподтишка присматривается к остальным — и видит, как долгие взгляды останавливаются на ней. Как за ее спиной шушукаются и переглядываются, как присматриваются, оценивающе, пристально и недобро. Как облизываются и причмокивают. Как кухарка, вся похожая на кровяную колбасу, плотно перетянутую сеткой веревок, старательно драит котел, вечно закопченный до черноты. Как приглашенный точильщик до бритвенной остроты затачивает ножи в походной кухне. Она крадет один — большой, удобный, для разделки мяса. У него надежная крепкая рукоять, которая так хорошо ложится в руку. Она прячет его в свой матрас, прямо в прелую солому, где вечно снуют насекомые — чтобы те, другие не нашли пропажу. А потом ей приходит в голову: ведь этот нож не получится носить с собой. Он большой, его не спрячешь под костюмом, его заметят сразу. А что если на нее нападут сразу после выступления? Что если они заметили, как она вооружилась — и будут ждать удобного момента, когда она не сможет сопротивляться? Замирая от ужаса, она крадется на кухню снова — едва слышно ступает по ткани шатра. Задерживая дыхание, она идет по тонким растяжкам, и они шатаются и гнутся под ее весом — не по земле, только не по земле, чтоб не заметили, не заметили и не узнали. Если она идет по земле, собаки видят ее. Собаки следят за ней — в этом она уверена. Собаки доложат обо всем своим хозяевам, и тогда ей не спастись. Она перебирается на крышу кухни — но кухарка на месте. Подоткнув подол, она рубит мясо широким ножом, и в стороны летят кровавые брызги, и с хрустом ломаются кости. Кажется или нет, или где-то там в корзине мелькает чье-то искаженное лицо, и с чьих-то волос стекает темно-алая жидкость? Она чувствует, как судорожно сжимается желудок — раз, другой, — как к корню языка подступает горько-кислая рвота. Но блевать нельзя — услышат, заметят, и она сама окажется на месте того несчастного. Может быть, они просто проверяют сейчас на нем то, что хотят сделать с ней? Она глотает это, отвратительное, вонючее и кислое, и понимает, что еще немного — и рвота начнется снова, и если не дать ей дорогу — хлынет через нос, обжигая и разъедая нежное нёбо. Кухарка с размаха втыкает нож в колоду, пытается вытереть лоб — но только размазывает по нему кровавые брызги. Распрямляется с тяжелым вздохом и наконец уходит. Под ее дряблой кожей, перетянутой веревками, со скрипом ходит и стучит механизм. Теперь можно. Она свешивается с полога, как огромная летучая мышь, и наконец-то ее рвет — желчью и завтраком, и водой, и чем-то еще, белым и мелким — не разобрать с такой высоты. И раз, и второй, и на третий она наконец затихает, чувствуя себя почти счастливой от этой опустошенности. Но времени на передышку у нее нет. Она свешивается еще сильнее, сползая по веревке, тянется изо всех сил — и наконец подцепляет кончиками пальцев воткнутый нож. Он вогнан крепко и не сразу поддается ее усилиям. Она крепко держит его и раскачивает туда-обратно, туда-обратно — и чуть не упускает, когда он, горячий от чужой руки, мокрый от чужой крови, едва не выскальзывает из ее руки. Она подтягивается обратно, цепляясь за шаткую опору, оскальзываясь и чуть не срываясь вниз, — и переводит дыхание. Она изрезала себе пальцы, у нее из ладоней хлещет кровь — но это все совсем не важно. Теперь у нее есть небольшой, но удобный и острый нож. Его можно носить с собой, его можно спрятать в одежде — и никто не найдет. Она не поддастся так просто. Она поднимает глаза от своего сокровища — и видит, как напротив, на земле, стоит собака. Собака не жрет нарубленное мясо, не грызет кости. Собака смотрит на нее, внимательно и пристально, и она понимает — надо ждать нападения. Совсем скоро. Может быть даже уже сегодня, после выступления. Она думает об этом — и чувствует, как желудок сжимается в ледяной, обжигающий комок. Она совсем не уверена, что справится. *** Она репетирует свое выступление. Свое последнее выступление, свой лучший танец, свой полет над бездной. Она невнимательна сегодня. Она сбивается и падает, и цепляется за канат мокрыми пальцами, и срывается вниз, вниз, на арену, и зубы собак — белые и ровные, такие белые и ровные, как снежки, из которых собирают снеговика, как маршмеллоу в чашке какао — щелкают у нее перед лицом. Шест падает на нее, разгоняя собак, и больно, так больно, — но она должна встать и идти. Она берет в руки шест и поднимается, опираясь на него, и собаки крутятся вокруг, щелкая своими правильными плотными зубами. Они уже чуют, чуют, что она слаба, чуют, что ей осталось совсем немного. Они уже ждут вечера, когда она выйдет на арену и вернется обратно, беспомощная и слабая, и нож перережет ее тонкое горло. Или они просто не хотят дать ей пройти — уже сейчас? Они уже сейчас хотят добраться до ее мяса, до ее крови, нажраться до отвала, и развалиться, хрустя ее костями? Им уже дали это право? Никого нет вокруг, никто не смотрит, никто не защитит ее. Она вскрикивает жалобно и слабо, чувствуя, как слезы закипают у нее на глазах. Она зажмуривается, перехватывает шест так, как ей привычно — и раскручивается вокруг своей оси, как настоящая балерина, пытаясь пробить себе дорогу. Когда она останавливается и открывает глаза — она видит только трупы, разбросанные вокруг. Даже умирая, с перебитыми позвоночниками и проломленными черепами, эти псы не рычат, не скулят и не хрипят. Только дергаются костлявые ноги, только вываливаются лиловые языки, тощие хвосты закручиваются, как пружинки. Она смотрит на них — долго-долго, не отрываясь, пока последняя не перестает биться в агонии — и наконец-то понимает, что ей теперь делать. *** Вечером выступление. Вечером, как обычно, будет аншлаг. Горят факела, и в угарном дыму теряется сладковатый запах крови и терпкий запах немытых тел, и душный запах опилок, и пряный, душный запах гнили. Эти все, здешние, будто бы преображаются перед выступлением. Они бегут, они спешат, загораются их тусклые мертвые глаза. Они ждут, они мечтают о вечере, о роскошном мясном пиршестве, что их ждет потом. Они даже почти не смотрят на нее, почти не облизывают губы своими сизыми языками. Они боятся испортить грим, боятся выдать себя? Кто знает. Она смотрит, как они суетятся, собирая декорации. Сейчас ей совершенно некуда спешить. Она успела сделать то, что хотела. Все готово. Они думают, что это ее последнее выступление. Они правы. Грустный-и-веселый клоун смотрит на нее недобро внимательно и пристально, но он пробегает мимо — и она не отводит взгляда. Она не боится его. Больше — не боится. Сегодня будет ее лучшее выступление. *** Над ареной горят огни — она не видит этого, но знает. По периметру на грубых лавках рассаживаются зрители. На арену выходит клоун, любимец публики, и обещает «представление, которого вы и представить себе не могли!» И разбивает себе о голову бутылку, усыпая осколками арену. И все смеются, хохочут, разевая алые рты. На арену выбегают гимнасты. Их двое, мальчик и девочка, и она никогда не видела их по отдельности друг от друга. Они никогда не разговаривают и почти всегда смеются. Они кидают друг друга через голову, переворачиваются, кувыркаются — и она могла бы поклясться, что ни в одном из сальто-мортале их руки — правая у мальчика и левая у девочки — не разделяются между собой. На арену выходит силач, играя мускулами, накачанными воздухом. Он с наигранной натугой поднимает и швыряет вверх картонные гири. Ей всегда было интересно, что будет, если ткнуть его иголкой? Останется ли на его месте тощий задохлик — или не будет вовсе ничего, только пустая резиновая оболочка?.. На арену выходит укротитель с тигрицей... странно, она не видела раньше в цирке ни зверей, ни клеток. Тигрица водит по сторонам больными глазами, полными слез, и тяжело дышит худыми боками, на которых кожа обтянула клетку ребер. Она наступает на стекло, рассыпанное клоуном, и горько, как ребенок, плачет от боли. Она не может прыгать в круг, она еле идет, хромая все сильнее, и дрессировщик загоняет ее обратно за кулисы. И вот на арену наконец выходит она сама... не выходит, спускается из-под купола цирка на страховочном тросе. Красиво и зрелищно. Она сегодня будет лучшей. Она выпрямляется и посылает публике воздушный поцелуй, и встает в позицию, и легко, одним движением перерубает страховку. Ей сегодня не нужна помощь. Она справится сама. Она слышит, как ахают внизу — но сейчас ей нет до этого дела. Она кружится, и шест с привязанными к его концам ножами создает вокруг нее блестящее стальное облако. Она видит, что кто-то бежит по арене. Она всматривается — и понимает: это они. Они наконец нашли ее. Они хотят помешать ей. Не будет этого. Не прервется танец. Она спрыгивает вниз с огромной высоты, она перекатывается через голову и снова посылает всем поцелуй, ни на миг не прерывая танца. Она не боится их. Больше они не опасны. Она смеется, видя, как первый из них разваливается пополам, и из него вырываются языки огня. Она всегда знала, что они - не люди. И вот же оно, доказательство. — Ну же, оркестр, музыку! — выкрикивает она в тишине. Но оркестр молчит. Только огня становится все больше. *** Из личного дела Агнет «Балерины»: «Мечтала попасть в балетную школу, но из-за финансовых трудностей была вынуждена стать эквилибристкой в бродячем цирке. Травмы и общая нездоровая атмосфера привели к психическим отклонениям. Во время одного из выступлений в захолустном городишке у нее произошел срыв. Менее чем за полчаса...».
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.