ID работы: 6088248

Лестница Иакова

Гет
PG-13
Завершён
10
автор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 11 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Иногда Юмиэ снится — все это. Белые туфли со скругленными носами, ряды серебряных вилок и ложек, тончайший чешский фарфор — was ist das, Fräulein Yumi? Ах, ничего, Fräu Marta, просто я забыла, что сегодня у нас немецкий язык. Кружевные вензеля на салфетках. Резные, стремительно взмывающие к бесконечному потоку балясины лестницы — Юмиэ где-то посередине между зеленым болотом пушистых ковров и пузырчатой, облачной лепниной потолков. Она твердо хватается за перила. Это — ее манифест. Ее заявление миру, который ограничен репродукциями Мане и вполне настоящим Климтом — на южной стене. Из ниоткуда взявшийся сквозняк треплет подол ее платья — развевающийся белый флаг. Нужно, думает Юмиэ, добавить ему всего одно алое пятно — жирную, яркую точку. Под ладонью — занозы. Их Юмиэ помнит лучше всего. — Кто-то из вас, — скажет он ей на утро, — говорил во сне. «С кем из вас я говорю сейчас?» — спрашивает его пристальный взгляд. Раздетые, избавленные от толстой брони очков — они неотличимы даже для опытного взгляда. — Глупости какие, — пробурчит Юмиэ и внимательно, остро посмотрит в ответ. Плохое зрение — такая же условность, как и апостольник. Их тело идет на всевозможные ухищрения, чтобы миру проще было их различать. Красный и синий бантик на близняшках — милая попытка внести идентичности. Еще бы близняшки не переругались, кому какой цвет. «Вот он — мой бантик», — думает Юмиэ и тянется к отцу Андерсону всем телом, гибко, расслабленно, по-утреннему тепло. — Не хочу разговаривать, — выговаривает она, пока ладони отца Андерсона мозолисто, шершаво лежат у нее на ягодицах и между лопаток, на задней стороне шеи и на горле. — Хочу кричать, — говорит она, низко, с зевком. Не упрашивая и не приглашая. Руки она тянет, как мертвая, как кукла. Скрещивает их на шее, тянет отца Андерсона к себе, раскидывает ноги непристойно широко — тощие, тощие бедра, куриные лапки, уродливые колени. Пять секунд колючей боли — вот ведь наградил Господь! — и ершистых, болезненных движений. Юмиэ машинально отмечает детали — и тени на потолке, и дырку на занавесках, и пыль на фотографии на стене — надо бы протереть… Нужные чувства приходят не сразу. Иногда они не приходят вовсе. Поначалу Юмиэ еще пыталась что-то объяснить Хайнкель. Это тяжело, говорила она, нервотрепка жуткая. Хайнкель смеялась — да ну-у-у тебя, а тут что, спокойно и гладко? Юмиэ машинально постукивала мечом по ладони — как бы это объяснить? Да никак. Хайнкель, уроженка голодного года, шестой ребенок в семье, до сих пор мерила свое благосостояние бургерами. Говорила, что за это задание она выручила триста бургеров, за прошлое — пятьсот четыре и еще один маленький пакетик картошки. Почему не хлебом? Потому что они, гордые фрау и герр Вольф, были нищеброды, но не настолько, чтобы не позволить себе хлеб. А вот бургеры — американская диковинка. Бургеры были манифестом Хайнкель. Однажды Юмиэ решила поддеть Хайнкель — не все же ей одной. У меня в комнате, сказала она тогда, один мишка стоил пятьдесят бургеров. Да ты что, ахнула Хайнкель, да ты врешь, да как такое!.. Еще и обиделась. Наговорила глупостей. Некоторые, расфыркалась она тогда, совершенно не ценят того, что имеют. Лайковые перчатки, поди ж ты! И серебряная ложка в жопе — не иначе. С самого рождения! — И чего тебе не сиделось? — спросила она с явным раздражением. В ответ Юмиэ попросила Хайнкель — оцени в бургерах свой крестик. Ответ последовал без запинки: булочка с кунжутом и три ломтика соленого огурца, а что? — Вот потому и не сиделось, — мрачно ответила Юмиэ. В этом вся разница. Более они не разговаривали об их прошлом. Хотя нет, был еще один раз. Когда Хайнкель тащила вместе с Юмиэ труп пакистанского ублюдка (шестого по счету, и почему молчит тот, кого ты славишь на фарси?), она пропыхтела: — Ты же можешь быть здравомыслящим человеком — но вот это-то все откуда? И вот это? — потрясла она отрубленной по самое плечо рукой, на которую были намотаны вырванные кишки. Юмиэ проявила здравомыслие. Такую же условность, как хорошее зрение. — Если мы закончим через пятнадцать минут, то Касим из соседней деревни подхватит нас на своей таратайке, успеем в точку Ромео-12. Не базарь попусту, ногами шевели. Юмиэ любит Хайнкель — как глупенькую младшую сестру, для которой все в мире сокровища укладываются в фантики от жвачек. Юмиэ их никогда не позволяли собирать. Да и жвачку она впервые попробовала в Искариоте. Хайнкель ее и угостила. Юмиэ не знает французского. Поэтому воспоминание Юмико для нее — как фильм без перевода. Красивое слово — си-не-ма-то-граф. Юмиэ любит все фильмы с Челентано, пусть они для нее и на чужом языке — шестом по счету. На французском языке Юмико учила биологию — с высоким, томным, и статным красавцем, месье Луи. Месье Луи наглаживал указку — просто неприлично. Месье Луи — это бантик Юмико. Золото ее воспоминаний. Юмиэ не против, потому что месье Луи порядком ее раздражал. Особенно кудряшки — что за баранье уродство? Это уродство и этот галльский диалект (будто он не может прохаркаться, еще и говорит все время в нос) почему-то царит в ее мыслях, когда отец Андерсон заговаривает с ней впервые. Она хмурится, пытаясь уловить суть между сплошными «у» и «ж», которые всплывают в памяти сами собой. Так Юмиэ понимает, что хоть и сквозь сон, хоть и в полудреме — Юмико слушает вместе с ней. И у нее однозначные мысли на этот счет. — Давайте-ка по порядку, святой отец, — мрачно говорит Юмиэ и барабанит пальцами по ножнам — Симабара поблескивает оттуда беспокойным глазом. — Я надеюсь, я вас правильно поняла? Голос месье Луи взрывается в ее голове: ах, мадьмуасель правьильно паньимать, вас хотьят еб’ать, пардон муа. — Я полагаю, невозможно выразиться еще более прямолинейно, — пожимает отец Андерсон плечами. Месье Луи не затыкается: вместо еб’ать у него теперь лепестки роз, жемчужные фонтаны страсти, божественное сплетение знойных тел. Он мешает Юмиэ слушать. — К Хайнкель уже подходили? — спрашивает она скорее для того, чтобы выиграть время. Она не волнуется — это не по ее части. Приходит что-то из прошлого, что-то из-за темных колонн, бархатистых гардин. Выдохи в запястье, отчаянные взгляды, игра голосом там, где нельзя предложить прямо. Десять тысяч достойных партий — и ни одного достойного человека, Юмиэ таких умеет «отшивать», говоря словами Хайнкель, еще на первом рукопожатии. Но ей… тревожно, пожалуй. Непонятно. — Нет. И не пойду, — многозначительно заканчивает он, тяжело опустив подбородок. — Если откажешься ты, я поговорю с Юмико. Все решает его взгляд в этот момент. У отца Андерсона все зарастает, но отрубленная рука или голова — хороший аргумент и четко обозначенные намерения. Юмиэ умеет вести переговоры тонко, но — не хочет и не желает. Уже давно. Но этот взгляд — Юмиэ его не понимает. Ни похоти в нем, ни вожделения, ни даже желания. Он не бежит от холода пустой спальни, не прячется от одиночества, не пытается найти того, в кого изольет всю свою тоску и об кого разрушит целибат. — Девчонку мне не портите, — произносит она, наконец, решившись, — она еще девственница. — А ты? — А вы как думаете? — огрызается Юмиэ, сердито защелкивает Симабару в ножны и вскакивает с места, плотно одернув все свои юбки, подъюбники, мешковины. Запаковывается в очередную условность на какое-то время. — Думаю, что ты тоже, — спокойно отвечает отец Андерсон. И он прав. Потому что они оба знают, что Хайнкель назвала бы свою цену в бургерах. В первый раз Юмиэ забыла почувствовать боль. Боль — условность для тех, кто ценит девство, которое теряет, а что это для нее? Если вдуматься, она оставалась девственницей только потому, что не придавала «близости» никакого значения. Но она хватала отца Андерсона за щеки, упиралась лбом в его лоб, пока он раздвигал ее колени, пока наваливался не нее, пока задирал одну ее ногу чуть ли не выше головы. Пахло кровью и потом — мужским, едким, резким. Она смотрела в его глаза, чтобы понять их выражение. Ловила ту самую секунду, когда он разожмет на своем же горле железную клешню самоконтроля. Это происходило — часто. Она сама видела. Почувствовав это, отец Андерсон остановился на секунду и перевернул ее на живот, подхватил одной ладонью пониже черных жестких завитков волос, навалился, сжал, стиснул так, что Юмиэ его лягнула по ягодице. И еще раз — посильнее, когда он схватил ее за горло. Оттянул вверх — укусил. Шлепнул по заднице. — Соизмеряйте, — холодно огрызнулась она на отца Андерсона, — я ведь тоже так могу, — пообещала она — и с силой, от души, врезала отцу Андерсону. Было довольно больно, прошепелявил он, вправляя челюсть. Потом — потрепал ее по щеке и поцеловал в лоб. Поблагодарил. От рук пахло кровью и — фу, мерзость какая — ею самой. Что-то такое было — не правда ли? На каком языке ей преподавали уроки сексуального воспитания? И преподавали ли вообще? Юмико точно преподавали — она любила недостижимые фантазии, даже запертые в грубую физиологическую форму. Пенис, клитор, влагалище — даже названия какие-то нелепые, а что происходит между людьми? Барахтанье, думала Юмиэ, застирывая простыню, которую теперь и в прачечную не сдать. Потное и липкое что-то — чмоканье, вот. Чмоканье и шлепанье. Без слов и расшаркиваний они договорились на второй раз — просто друг другу кивнув. Во сне Юмиэ услышала испуганный грассирующий голос — ну как, как оно было? Юмиэ не осмелилась ответить. Малышка, вряд ли бы тебе это подошло. Не знаю почему — но уверена в этом. Второй раз было почти так же больно, как в первый раз — не будь она Искариотом, из которого выколотили годами тренировок саму привычку к боли, она бы, наверное, орала и причитала. Может быть, даже поплакала бы. Ты же здравомыслящий человек, передразнила она голосом Хайнкель, пока отец Андерсон уткнул ее лицом в подушку, мешая заглядывать ему в лицо, так к чему все это? Юмико — вот с ней все понятно. Мадемуазель Юмико, звезда среди мальчишек любого возраста, от пяти и до ста пяти. Белые шелка и воздушный голосок, манерное оттягивание уголка глаза — ах, как плохо, как нехорошо я вижу. Юмико ведь прыгала — люб-лю, люб-лю, люб-лю. Металлически пружинили вверх-вниз сетки их с Хайнкель многострадальных кроватей. В клубах пыли, в клубах перьев из разодранных подушек, в пронзительном солнечном свете, который был в это утро только для нее одной — люб-лю, люб-лю его, люб-лю от-ца Ан-дер-со-на. Она прыгала как девчонка и задыхалась смехом. Ах, месье Поль, месье Луи, месье, месье — смеяться, подставлять всем жеманно тоненькое запястье. Различать все тысячи вилок между собой. Замирать перед образами святых в любом храме и плакать — это все по ее части. Юмиэ смотрит отцу Андерсону в глаза. Давит мозолистой левой ладонью на его потный загривок. Выкручивается из его хватки раз за разом, чтобы тот не сбегал. Молчаливо, упорно, без скидок на доверие и многолетнее знакомство — она смотрит ему в глаза. Иногда ей мерещится грусть. Иногда она почти видит — что-то из далекого прошлого. «Как зовут эту прелестную леди?» — спрашивает отец Андерсон по-японски, а она смотрит на него снизу. Не двигаясь с места, не шевелясь, он взмывает над ней — вверх, вверх, вверх, как резные балясины лестницы. У него отвратительный язык, но чудесная, располагающая к себе улыбка. Иногда она проскакивает — где-то посередине, где-то между ними, теряясь между крестами, которые они никогда не снимают. Которые иногда так сшибаются, что разве что искры не летят. Юмико всегда находила ее приятной. Юмиэ же всегда тянуло улыбнуться в ответ. Юмиэ раз за разом соглашается — на третий, на четвертый, на пятый и на пятнадцатый раз, чтобы три, четыре, пять и пятнадцать раз соврать Юмико. О запретной любви, лепестках роз, жемчужных фонтанах — ах! — страсти. И пусть сестренка не помнит, с чего все начиналось. Здравомыслие — благодетель любой образованной девушки из высшего общества. Она может быть безбожно, нечеловечески глупа и наивна, но обязана быть здравомыслящей. Здравомыслие — это пятничные вечера в поддержку вымирающих белых носорогов. Работа в нескольких благотворительных фондах — мисс Такаги, посмотрите, пожалуйста, направо, щелк-щелк-щелк, благодарю, заголовок «Юная Юми Такаги продолжает дело своего отца». Несколько клубов по интересам, посиделки за вечерним чаем с женой посла Никарагуа, ах, не есть ли мой испанский слишком плохой для вас — даже когда она читала «Дон Кихота» в оригинале. «Не пора ли подумать о будущем» — во всех смыслах, которые будут вложены в эти слова. Если со здравомыслием переборщить, могут возникнуть проблемы. Отец Андерсон двигается — в ней, на ней, за ней. Поначалу он... похож на себя, если можно так выразиться. Ведет себя так, как выглядит — он грузный и неповоротливый. Переступая с локтя на локоть, он едва не придавливает Юмиэ насмерть. Он почти не гнется, дышит — тяжело, с сопением, натужно. Обливается потом — стыдно смотреть, думает иногда Юмиэ, послушно задирая ноги и цепляясь за его дубленую шрамами кожу ногтями, и это лучший боец Искариота, а пыхтит, как паровоз. «Больше кардионагрузок!» — так сказала бы мадам Фурнье, и гоняла бы Юмиэ до потери пульса. Юмико свалилась бы еще на полпути. Юмиэ невольно вспоминает его в прошлом — высоченный, такой же неповоротливый. Сшибал подносы с выпивкой. Неловко шутил по этому поводу. Регулярно появлялся в кабинете отца по каким-то своим, искариотским, как она сейчас понимает, делам — точно такой же, как сейчас, не изменившийся. Юмиэ строго смотрела на него с той самой взмывающей лестницы. Видела в нем — что-то. Все меняется в какой-то момент — у него нет предвестника. Что-то будто ломается в его спине — в угоду подступающей ли похоти или… или. Он двигается как хищник — гибко, властно, широко и беспощадно. Юмиэ узнает — это. Наконец-то узнает. Не помнит — на третий. На пятый или на пятнадцатый раз, но осознание ударяет ее приятными мурашками, заставляет сжаться покрепче. В этот раз она не врет Юмико — про фонтаны страсти. Вернее, врет наполовину. Чтобы узнать этот взгляд, достаточно было однажды посмотреть в зеркало. Это предвкушение. Очень злорадное и безумное предвкушение. Юмиэ думает — здравомыслие имеет побочные последствия. Нет, мистер Сайкс, не голодна. Нет, мистер Мэллори, не приду. Нет, нет, нет — нет, чтоб вы сдохли! К двадцати годам это здравомыслие взяло ее за горло и начало тыкать ее в жизнь, которой она не просила. Смотри, смотри, какие омерзительные ужасы творятся в мире, которого ты столь снисходительно касаешься своими надушенными лапками. Голодающие беженцы Северной Африки, сенегальский голод, резня в Бирме, ритуальные сожжения в Камбодже — смотри, смотри! Юмиэ поздно подумала, не без иронии, что стоило бы помогать несчастным амурским тиграм или дальневосточным леопардам. Или спасать черных носорогов — помилуйте, их в мире всего трое осталось, люди, что же вы творите! Но Юмиэ была на подпольной фабрике во Вьетнаме — однажды. Чтобы как пресс-атташе отца заявить, что это бесчеловечно. Как удивительно — скольким людям требуется капля здравомыслия из чужих уст, чтобы вдруг осознать, какое дерьмо вокруг них творится. Покудахчут один новостной сюжет и забудут — а Юмиэ не спит. Ночь, две, три — под флагом нашей процветающей державы мы изо всех сил стремимся привнести в мир… Слова, слова, слова. Простите меня, святой отец, ибо я впала в грех уныния и не собираюсь подниматься из него. Юмиэ получала отпущение грехов, ядовито думая — насколько проще было бы, будь ее отец таким же долбанутым буддистом, каким был долбанутым католиком. Это, между прочим, производит положительное впечатление на электорат, милочка, и даже к лучшему, что ты до сих пор не жената. И выбери платье еще длиннее. И не крась глаза — ситуацию только украсят твои слезы. К двадцати годам здравомыслие Юмиэ достигло своего апогея — миру, подумала она, в котором столько дерьма, только одна дорога — в ад. А мне, способствующей этому дерьму, закрывающей и смиренно отводящей глаза, кудахчущей над трупами о том, как плохи убийства, нужно туда поскорее. Ах, простите, мадам Фурнье. Я не хотела ломать вам лодыжку! Нервы, знаете ли — просто нервы. Просто нервы. Юмиэ посмеивалась над религиозностью отца. Над его коллекцией четок — удивительно, как он оставался таким ревностным католиком, оставаясь насквозь японцем. Но и из себя она ее вырвать не могла. Юмико, сломавшаяся где-то на полпути, слезно грезила — о том же. У нее был тот же бантик, только другого цвета. Белые лилии, отпевание в солнечный полдень — все в цветных квадратиках витража их любимой церкви. Ах, как прелестно. На первой их совместной с Хайнкель миссии счастливая, по локти замозоленная жизнью Юмиэ лично четвертовала парочку держателей камбоджийской подпольной фабрики по сбору оружия для мусульманских экстремистов. И выгнала детей оттуда пинками. Юмико заливалась слезами счастья. В конце концов, они были дружными, понимающими сестрами. Лестница с резными балясинами взмывает — вверх-вверх-вверх. Белое платье-манифест развевается — вниз-вниз-вниз. Отец Андерсон смотрит на нее сверху — очень строго, когда изо всех сил впихивает в ее сопротивляющийся рот кусок размоченного в вине мякиша. — Ты хочешь что-то изменить, дочь моя? — спрашивает он строго, пока Юмиэ упорно молчит, в отместку за спасение. Если бы об этом не говорили настолько лишенные любых следов сексуальности люди, то сцена выглядела бы пошло — его большой палец был в этот момент чуть ли не у Юмиэ в глотке. — По-настоящему изменить, я тебя спрашиваю? Хочешь, ну? Он наклонился почти к самому ее лицу. Схватил ее под скулами второй рукой и сжал так, что чуть череп не треснул. — Тогда меняй, а не ной. Хлеб она выплюнула. Можно было считать, что она так и не исповедовалась в главном непростительном грехе — попытке самоубийства, а он не заставил ее это сделать. Это было самым прекрасным в их многолетних отношениях — до того, что случилось, когда он предложил ей… Как это было, месье Луи? «Мадьмуасель буд’ут еб’ать». Юмико же всегда грезила — ее фантазия неплохо перевернула то, что происходило между ними и отцом Андерсоном, ну и пусть, пусть… Тот газетный заголовок — «Дочь известного политика принимает монашеский постриг» забылся уже через несколько дней. Отец, может быть, до сих пор жив, но Юмиэ это неинтересно — она свято соблюдает все заповеди, которым он ее научил. Здравомыслие подсказывает ей, что в человеческой жизни бесценно только право на смерть — его не оценить ни в долларах, ни в бургерах, но можно подороже продать, нужно только знать валюту. Юмиэ знает. Юмико догадывается, но оставляет сложные разборки сестре — на ней всегда были эти «социальные взаимодействия». Флиртовать с сынками известных деятелей и перевязывать раны больным в госпитале — что же, ей так спокойнее. Ей так легче. Потому что на той чаше весов — все прегрешения рода человеческого. Будь ты трижды пресвят, но когда дышишь одним воздухом с такими нелюдями — как попасть в рай? И имеет ли это смысл? Отец Андерсон хватает и поднимает ее под себя. Он для нее — все еще духовник и наставник, и она все еще говорит ему «вы», она все еще почтительно кивает ему и старательно исповедуется в мелочах, бережно собирая неискупленные грехи на Судный день. Глаза отца Андерсона — глаза закоренелого, чудовищного грешника. За милой улыбкой — кровожадный оскал. Ему бы викингом быть, думает Юмиэ, потому что в Ад он несется, как в Вальгаллу. Он собирает грехи восторженно, тонет в них, захлебывается — и ему все мало. И обыденные его не устроят. «Встретишь Будду, — вспоминает она коан, — убей Будду». Отец Андерсон прорубается в Ад даже через ангелов, не разбирая никого. Если убивать — то Будду. Если предаваться отвратительному разврату — то с дочерью во Христе. Юмиэ остается лишь поддержать такую одержимость — ведь есть надежда, что он поддержит когда-нибудь их обеих. Здравомыслие подсказывает Юмиэ Такаги, что справиться со злом можно лишь изнутри, полностью с ним слившись и войдя к нему в доверие. Отец Андерсон, разглядевший в ней это когда-то — одобрительно улыбается. За оскалом — нежность понимания и обольстительной, потворствующей греху тишины. Юми Такаги думает, что когда придет пора, она вновь окажется на краю своей лестницы, и ей останется сделать только завершительный шаг — где бы он ни был, в Камбодже ли, в самом сердце Рима, на отшибе мира или за его пределами. Тогда он не будет ее удерживать. Тогда они возьмутся за руки — в одной руке пенька, в другой руке обоюдоострый меч — и сделают единственный правильный шаг. Их лестница Иакова — опрокинута. Вниз, вниз, вниз.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.