***
Грут появился в Воронеже. Мы разделились — я, Шаст и Стас поехали домой, за сменой белья, за родным душем и унитазом, остальные проебались в окружающей среде. Я уже знал, кто совершит набег на все шоурумы города, но вместо этого увидел стори в квест комнате. Еще никогда в жизни я так не ошибался. Нахальный деревянный пидорас сидел на столе в кафе, вылезал из-за плеча в квест комнате, давил булки на сцене воронежского концертного зала. Сука. — Я не имею представления об этой придурочной игрушке, — заявил я Кате насквозь фальшивым голосом. Катя, собственно, и не спрашивала, и я бы мог промолчать. Но зачем-то ляпнул это и почувствовал себя хреновым Штирлицем воронежского разлива. Давно я не был так близок к провалу. В глазах опасно чесалось, и тянуло выпалить все скорее, все, о чем давно думал, разом, про сбрую и хомут, про полигамность, про настоебенило, про любовь и еблю в жопу. Как-то так неотрывно все было связано, что любовь у пидорасов, она такая, без ебли в жопу не обойтись. Но я промолчал. Я всегда молчал. Всю свою ебаную жизнь. И я встал, сунул кружку с недопитым кофе в раковину, сковырнул домашние тапки, поцеловал Савинку и не прощаясь, вышел. Я шел не молчать.***
— Купи мне банку нутеллы, — озабоченным голосом сказал он мне прямо в ухо, по своему обыкновению, облапив мои плечи, — маленькую. Баночку. Нутеллы. Ладно? Ты ж знаешь, где тут чего. — Ладно, — согласился я. — А зачем? Ты голоден? — Я думаю, нутелла понравится Груту, — меланхолично признался он. Я хотел обложить его трехэтажным, но не выдержал, и заржал. Он смотрел на меня влюбленным, как мне казалось, взглядом, он тихо и осторожно гладил кончиками пальцев мое плечо, и я чувствовал его прикосновения, будто их наносил ебнутый нарик, раскаленной на зажигалке ложкой с ширкой. Мне было горячо, и в животе у меня все переворачивалось. Я поймал его за руку, требовательно посмотрел в глаза. Он наклонился, губы его коснулись моего уха. — Можешь сказать Стасу, что у тебя дела? Мы тут неподалеку остановились. Петровский Пассаж. Я помолчал, прежде чем ответить. Не потому, что хотел подумать, или его помучить, а просто потому, что не было до того времени подумать, что он может ко мне взаправду, может не шутить наконец, не показывать свою жажду тактильности. И именно потому сейчас для меня это стало крохотной неожиданностью. Я предпочитал ни о чем не думать. В конце концов я шел к нему именно за этим — высказать уже все и сдохнуть тут же. Я открыл рот, чтобы дать ответ, но зачарованно зависнув на очертаниях его тонких губ, немножко проебался, не услышав шагов сзади. — У меня в городе дела, — сказал я кому-то, не отрывая взгляда, и сам веря в свои слова. — Я все доделаю, вы меня не ждите, я сам приеду. Утром буду в Липецке. — Поз, — растерянно сказал Стас, и развернул меня к себе. Посмотрел в мои зрачки, заглянул в лицо. — Да нормально все, — заверил я и отвернулся. — Нормально, говорю. В Липецк приеду утром. Ну? Стас отступил, показав открытые ладони. Взгляд у него был нехорошим, пронзающим насквозь. — Иди, конечно. Если дела. Я почувствовал, как в задний карман моих джинсов опустили что-то. Обернулся, взглянул зовуще в его глаза, дал понять, что я жду всего, что он может мне дать, и в свою очередь, отдам все до последнего, потому что уже отдал свои мысли, свой разум, свои фантазии, свое сердце, я отдам свое тело и даже свою душу. Я улыбнулся ему и пошел.***
Я бросил машину на стоянке, оплатил не глядя, сколько сказали, и ворвался в холл отеля, привнеся с собой немножко торопливого пиздеца, сумбурности и грязи на ботинках. — Я Дмитрий Позов, актер шоу Импровизация, — сказал я пустому ресепшну, независимо ковыряя покрытие стойки. Над ней показалась встрепанная голова, внимательно на меня посмотрела, и я тут же сгорел от стыда, что все понятно, куда я иду, зачем я иду и к кому, и мне до усрачки и до холодных ебучих мурашек на шее захотелось сбежать, чтобы не позориться, не показывать, что я, здравый смысл во плоти, иду изменять жене с мужиком, я пидорас и положенец, гнать меня отсюда надо каленой метлой и поганым железом. — Шоу Импровизация на пятом этаже, номера 503, 504, 505. Документики ваши можно посмотреть? Я повозился в карманцах, достал паспорт, зачем-то пропуск в Главкино, и наконец, свой бэйдж. Фото на бэйдже было чрезвычайно глупым. — А Попов Арсений в каком номере проживает? — Будто между прочим, поинтересовался я, смотря в стойку. Передо мной легли мои документы. — Номер 505, вас проводить? — Нет, спасибо. Я шел к лифту, нащупывал в кармане ключ-карту, молился всем богам неизвестно даже о чем. А еще у меня тряслись ноги. О, как это было предсказуемо! Но, как прекрасно это было! Я вознесся на пятый этаж в окружении хрома и зеркал, ступил в прохладу, приглушенный свет, на ковролин, и остановился. Номер 505 был рядом — только пара шагов. И я дохуя мандражировал и не мог сдвинуться с места. Ноги отказывали. Ручонки вспотели. Что мне оставалось, дальше молчать остаток жизни? Молча корить и ненавидеть себя за то, что струсил? Думать об этом всегда, не прерываясь ни на секунду, думать, как могло бы все быть, как было бы сладко, хоть раз, а потом пусть потоп? Ну уж нет. Я молчал тридцать лет. Я сжал яйца в кулак, и открыл его дверь. Она захлопнулась за моей спиной с еле слышным звуком. Я смотрел в темноту, пытаясь разглядеть знакомый силуэт, или может очертания лица, тень безвольной руки. Меня окружала жаркая тишина и запах его Фаренгейта. Лишь где-то, на грани восприятия, кружил фантом гитарных аккордов, наложенный на бит, складывающийся во что-то нежное и щемящее. Я хотел его позвать. Выговорить его имя. Снять этим его колдовство. Но я не мог произнести ни слова. Я стоял оглушенный и обдолбанный, и не мог выдавить даже букву. В моей голове проносились тысячи слов, и ни одного мата. Ведь это испоганило бы все, к чему я столько шел, святость этого момента. Послышался прерывистый вздох, а потом сразу же шорох шагов по ковролину. Он стоял ко мне опасно близко, достаточно, для того, чтобы я выпустил своего зверя. Но я понимал, даже если зверь выберется наружу, максимум, что он сделает, это прижмется лобастой башкой к его коленям и оближет ему руки, будет смотреть снизу, доверчиво и ожидающе, готовый принять что угодно, удар или поцелуй. Колдовство не оставляло мне шанса. А его взгляд из темноты давно залез мне под кожу, поднял всю шерсть дыбом, препарировал меня, поймал на иглу. Его ледяные пальцы коснулись моей щеки и я, наконец-то, отмер. Я потянулся за этим прикосновением, я поймал его губами, прижался лицом к ладони, целуя каждый изгиб прохладной кожи кисти. Если до этого еще был шанс остаться в живых, то сейчас я лично бросил спичку в облитый бензином сарай. Помоги мне, не дай упасть. Ты мой последний камень на краю обрыва. Ты мой якорь в шторм. Но ты моя беда. Ты и есть мой шторм. Ты и есть мой обрыв. Ненавижу тебя. Но готов умереть, чтоб ты жил. Сегодня не будет верхних и нижних, пассивов и топов, Арса и Димы. Только мы, ноу неймы, темнота, звери, которых мы прятали. Мне хотелось плакать. Я поднял голову к невидимому потолку, заморгал торопливо, чтобы не показывать слезы. Комок в горле я спрячу молчанием. Он склонился ко мне. Я ощущал его дыхание, оно было тяжелым, не быстрым, а именно тяжелым. Он задыхался. Я пытался вдохнуть. Нам обоим не хватало воздуха. И он поцеловал меня. Как странно выглядит разница между тем, когда целуешь ты, и когда целуют тебя. Я ощущал напор, присущий мне. Щетины шершавость, сухость губ, сильные пальцы, сжимающие затылок. Шорох ткани, моя куртка, падающая на пол. Он знал, что мне нужно, не давил на меня, не увлекал, не лез с языком, хотя, я знаю, ему очень хотелось. Нет. Так он отдавал бразды правления мне. Так он позволял мне быть сегодня равным. Сегодня, а отныне всегда. Я скользнул языком по его губам и улыбнулся. Он улыбался тоже, его руки, вновь лежащие на моих плечах, на своем законном месте, уверяли меня, что все идет правильно. — Хочешь, я разденусь для тебя? — прозвучал шепот над ухом. Я кивнул, боясь, что не справлюсь с голосом. Упал на край кровати, поджимая под себя непослушные ноги. Наблюдал жадным взглядом за движениями его тела. В них не было томности, не было соблазнения, не было гордости своей красотой. Он просто раздевался. Для меня. И это сносило крышу почище изысканного щупалечного порно. Мои глаза, уже привыкшие к темноте, различали практически каждую черту. Тени на сливочной коже. Худенькие бедра. Сильные икры. Тонкие щиколотки, на которые я имел тайный фетиш. Я протянул руку, чтобы коснуться, чтобы уверить самого себя, что не фантом, что не обман, не фантазия, что я не пьян. Он подался навстречу моей ладони с готовностью, схватил её своей, приложил к обнаженной груди, прямо туда, где гулко билось его сердце. Я снова забыл, как дышать. Содрал с себя свитшот через голову, стянул майку, рванулся вперед, чтобы прижаться своей грудью к нему, чтобы его сердцу было не так одиноко биться. Голодно целовал в губы, тянулся ладонью меж ног, шептал что-то совсем уже сумасшедшее, потерял очки. Раздвинул перед ним ноги, тычась нетерпеливо куда-то членом. Вплел ладонь в его волосы, жесткие, черные, густые, льнущие к пальцам, сжал покрепче, потянул. Его губы, сложенные в совершенную букву «о» скользили по стволу, вверх-вниз, вверх-вниз, туго обхватывали под головкой, образовывали вакуум, и я стонал, словно раненый, подстреленный, словно бился в конвульсиях. Я что-то хотел, чего-то просил, но мой голос пропал, и я остановил его, поймал за руку, потянул наверх, к себе, украл сладчайший поцелуй. Жестом попросил нагнуться, положил ладони на его ягодицы. Он глянул на меня через плечо, серьезно и отчаянно, с готовностью ко всему. Я вдохнул, склонился над вознесенными в воздух ягодицами, раскрыл пошире и проник языком меж ними. Я не чувствовал отвращения, я чувствовал нежную, влажную кожу, и его собственный, ни с чем не сравнимый запах. Я вылизывал его до одури, взахлеб, помогал пальцами, придерживал за поясницу, чтобы он не сломал себе шею, извиваясь подо мной. Я лез языком вглубь, ловил ртом яйца, ласкал его член, умирая каждую милисекунду, потому что не было на свете ничего важнее этого момента. Поднявшись на колени, я перевернул его на спину, и поцеловал его снова, и снова, и снова, и целовал его до тех пор, пока в глазах не потемнело от удушья, но я готов был умереть, ведь я уже умирал. Головкой я касался размякшего отверстия, горячего, и, хоть я и не видел в темноте и без очков деталей, я готов был поклясться, что оно розовое. Розовое, как его губы, как головка его члена. Я был аккуратен. Я не мог причинить ему и тени боли. Его икры легли на плечи мне, как до того, ложились его руки вечно. Совпали выпуклостями и впадинами идеально. Мой грешный бог, мой первый бог, мой единственный бог, лежал передо мной и отдавался мне. Это было мое причастие. Я прижался к его губам и медленно вдвинулся до основания. Услышал тихий вздох у самого уха, взглянул торопливо в лицо, боясь поймать оттенки боли, но увидел лишь сладость. Медленные, ритмичные движения доставляли ему максимум кайфа. Я смотрел в его глаза, и видел в них слезы. И тогда я отпустил себя. Я врывался так глубоко, как мог, так сильно, и так резко, я закрыл глаза, но чувствовал, как печет веки, а когда я открыл их, я понял, что я плачу. Я так сильно любил, что не было ничего страшнее этой любви. Это была моя самая большая точка давления, самая страшная моя тайна, самый ужасный мой секрет. Меня может осудить любой за то, что я побегу на край света за его ласковым взглядом, теряя тапки. Отдам последнее за его улыбку. Умру, если понадобится, чтобы он жил. Умру, если он жить не будет. Брошу семью, если он попросит. Буду жить тенью за его спиной, если захочет. Он сломал меня. Околдовал меня. Овладел мной. И я был этому счастлив. Я плакал. Я любил. Он обхватил сильными и тонкими руками мою шею, лихорадочно и исступленно целовал мое лицо, стонал так тихо и надрывно. Касался моей души руками. Гладил мои плечи. И когда я, забывшись, не рассчитал силы, сжал его слишком крепко, стиснув зубы, и кончил глубоко в его теле, он кончил вместе со мной. И я смог назвать его по имени. Но колдовство не кончилось. Я все еще любил его. Я прощался с одиночеством. Мы есть Грут.***