ID работы: 6144702

Здесь птицы щебечут тревожно

Слэш
R
Завершён
255
автор
ElenaAlexBu бета
Размер:
19 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
255 Нравится 40 Отзывы 42 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

На вас не поднимается рука. И я едва ль осмелюсь говорить, каким еще понятием греха сумею этот сумрак озарить. Но с каждым днем все более, вдвойне, во всем себя уверенно виня, беру любовь, затем, что в той стране вы, знаю, отвернетесь от меня. И. Бродский

Антон

Меня зовут Антон Городецкий. Я не помню, сколько мне лет. Когда-то я был Иным, а потом меня превратили в человека. Потому что ни одно доброе дело не остается безнаказанным. И именно поэтому я теперь оторван от всего, что было мне знакомо и дорого. Я лишился работы, семьи, родины и жизни. Меня поместили в этот искусственный и лживый райский уголок где-то в Швейцарии, где я должен правым легким вдыхать горный воздух, а левым — морской. Или наоборот. В этом, по крайней мере, мне оставили выбор. Дедуля печется о моем здоровье. Я же теперь смертный. Обещал ведь вложить в мои оставшиеся десятилетия все силы обоих Дозоров. И, в отличие от остальных, слово свое сдержал. И я не знаю, ненавидеть его за это или же быть благодарным. Сколько слов и событий отделяет благодарность от предательства? В моем случае, видимо, всего два — «спасение утопающих». Ах, да. Дедуля. Я почти привык уже к этому. Великий Темный в качестве кровного родственничка практически не вызывает дрожи. По крайней мере, он единственный, кто у меня остался. Ирония Судьбы, в которую я никогда не верил, а Гесер то отрицал, то практически молился на нее. Практика двойных стандартов — универсальный метод для тех, кто хочет жить вечно. Ну или очень-очень долго. Зря я не перенял этого у своего Наставника. Может, и оставался бы сейчас Иным, а не наслаждался видами гор и ромашковых полей. Пускал свой дух носиться над этими прозрачными водами и голубыми небесами, не ведая стеснения. Кажется, именно за это ратуют местные шифрующиеся белые халаты. Отдыхать, наслаждаться ЖИЗНЬЮ. «Здесь лапы у елей дрожат на весу, здесь птицы щебечут тревожно, живёшь в заколдованном диком лесу, откуда уйти невозможно». Да, из этого рая выхода нет. И цель всего одна — не сойти окончательно с ума. Когда сосредотачиваешься на одном, тратится меньше энергии. Ее ведь беречь надо. Теперь уже не произнесешь заклинание, которое пополнит батарейку. «Жизнь, Городецкий — самая большая ценность. Выживание любой ценой». Только я уже фактически мертв. Забился в щель горы, заблудился в дремучем лесу. Две тысячи метров над уровнем моря, а вокруг дивные, чистейшие речушки, кишащие рыбой. Она серебрится в этом экологически чистом краю, ей неведома грязь, которой она могла бы нахлебаться, а потом всплыть брюхом вверх, став дохлой тушкой среди сотен тысяч таких же. Она счастливо пускается в путь вокруг камней и мостов, по четко выверенному для нее пути, ограниченному ее Великой Рекой. Большое спасибо заботливому ублюдку, который засунул меня сюда.

Завулон

Клиника неподалеку от Цюриха — самая лучшая. Из того, что можно купить за деньги. Комфорт, оплаченный звонкой монетой, всегда был самым показательным способом проявления чувств. А теперь он — единственное, что осталось. Машина уже ждет меня. Можно было бы воспользоваться порталом, но хочется оттянуть момент встречи. Дорога змеится, уходя вдаль, вокруг потрясающий, разреженный воздух, от которого кружится голова. Антон с некоторых пор дышит им постоянно, и, наверное, уже привык к этому ошеломительному легкому состоянию, когда кажется, будто за спиной вырастают крылья, и уже даже автомобиль не нужен, чтобы взмыть по этим дорогам вверх. Но крыльев нет и никогда не будет. Солнце обнимает вершины гор, и окружающая первозданная красота внушает такое лживое ощущение покоя и счастья. Даже дороги на самом деле не такие уж идеальные — кое-где край обвалился, и рваные края зияют, будто неприкрытые раны. Я автоматически сканирую дорогу. О, совсем недавно тут была авария. Следы смерти. Разбился микроавтобус с туристами. Изломанные фигуры, отчаянные, разноязычные вопли, воздетые к небу руки. Колеса, вертящиеся вхолостую. Все люди смертны. Даже в этом заваренном на горных травах целебном воздухе. Они в курсе своего срока годности, но упорно считают себя неуязвимыми до определенного ими самими часа «Х». Который, как правило, в их мечтах наступает с последним выпавшим зубом. Но иногда зубы выбивают. А назначенный самому себе час наступает внезапно и необратимо. Когда все случилось, я еще верил, что можно что-то изменить. Как-то обратить вспять безумие, накрывшее Антона. Чего только не было и не предотвращалось на моем веку. Но сам Антон этого не хотел. А против него я, как водится, оказался бессилен. Вот уже показались ворота. Меня пропускают без единого вопроса. Я привез с собой лишь кожаный саквояж. Ни цветов, ни апельсинов, ни побрякушек моему пациенту. Я мог бы купить или достать ему все, чего бы он ни пожелал. Но я не в силах вернуть ему разум.

Антон

My name is Anton Gorodetsky. I don`t know how old I am. Once, I was Other, but then, they turned me into a human being[1]. Я устал повторять одно и то же всей той бесконечной череде людей, которые приходят поговорить со мной «по душам». Меня пытаются убедить, будто этот сраный санаторий — не психушка, но я-то знаю правду. Разумеется, самым легким и логичным вариантом было запихнуть меня в дурку. Бывший Иной, а ныне бесполезный кусок смертного мяса. Но ведь сколько секретов я знаю! Вот только одного не понимаю. Почему так жестоко? Можно было лишить меня памяти и отправить жить среди обычных людей. Я бы каждый день топтал паршивые московские дороги, дышал загазованным воздухом, ел вредную пищу, ходил на скучную работу, но у меня, по крайней мере, была бы ИЛЛЮЗИЯ нормальной жизни. Может, встретил бы какую-нибудь девушку и женился на ней. И с вредной лапши перешел на домашние борщи. Глядишь, и протянул бы дольше. И не знал бы о существовании предавшего меня Гесера и моей проклятой жены. Да, проклятой. Я теперь человек, а не Высший маг, с меня взятки гладки. Могу проклинать и не думать, что это закрутит над ее прекрасными белокурыми кудрями воронку. Я уже не Светлый, так что могу ненавидеть с той же силой, с какой когда-то любил. Я — человек, а человек — существо слабое, ему можно и прощается все. Ведь есть Иные, они после меня приберут. Я же все им отдал. Свою жизнь, свое будущее. А теперь вот еще и питаю их остатками того, что от меня осталось. Двуединый действительно ненавидел меня. Ведь как же нужно было ненавидеть, чтобы ужать мою вечность до, в лучшем случае, пары десятков лет? Пара секунд безрассудной храбрости стоила мне слишком дорого. И никто не сделал скидку. Ни Гесер, который отказался стирать мне воспоминания, ни всесильная жена, бросившая меня через полгода. Ни моя любимая дочь, которая так и не простила мне моего идиотского, по ее мнению, поступка. «Я его ненавижу! Ненавижу, потому что это я должна была стоять на его месте, а он — на моем, но он все понял раньше меня и сделал так, как хотел!» Они все — прежние друзья и соратники, моя теперь уже бывшая семья и враги — все разорвали меня на две части: любви и ненависти. Так захотел Двуединый. Но ненависть всегда сильнее любви, просто в силу своей агрессивной природы. А потому — вот он, мой конец. Живописная дыра в обществе психов и докторов. Мне не простили моего благородства и самоотверженности. Завулон был прав: я останавливаться не умею. В отличие от него. Жаль, не перенял этого у дедули. Река течет под горку и, как и время, увы, не движется вспять. Действительно, жаль. Ах, да. Завулон. Легок на помине. Последний, кто у меня остался. Внезапно обретенный родственник, который сердечно определил меня в этот филиал ада. Чего еще можно было от него ожидать? Я долгое время был занозой в его заднице и теперь он, видимо, мстит мне таким изощренным способом. Ох, дедушка-дедуля. Я думал, ты не настолько мелочен, чтобы добивать лежачих. Даже уже не ползающих. Велика радость видеть поверженного врага, но кем надо быть, чтобы пинать бесчувственное тело? Торжествовать над куском смертной плоти? Верно. Нужно быть Завулоном. Вот оно — время для славных деяний. Время подавать холодное. Я вижу, как навстречу мне идет та милая сестричка, как же ее... Эстер? Бледнокожая блондинка. Милая и обходительная. С недавних пор меня тошнит от обходительных и милых блондинок. — Herr Gorodezki, you have a visitor[2], — говорит она на странной смеси родного с английским и тепло улыбается. Так всегда на всех континентах врачи улыбаются психам. А взрослые — неразумным детям. Милая, безграмотная девочка. Не «a visitor», а «the visitor». Один-единственный. Других все равно нет и не будет. Я не знаю, зачем встаю и иду за ней. Наверное, это просто стало рефлексом. Люди состоят из инстинктов. Автоматических действий, «сложных наследственно обусловленных актов поведения», — всплывает в голове. Наследственных. Инстинкт жить, размножаться, родительский инстинкт, пищевой. Стадный. Бей или беги. Какой из них толкает меня к Завулону? У нас для свиданий отдельная комната. Красивая, большая и светлая. Больше похожая на кабинет в каком-нибудь дворце, а не на помещение элитной психушки. Панорамные окна, солнце в небе еще не слишком высоко, ему стоит передохнуть перед обедом, отлежаться на облаках, стыдливо ими прикрываясь. Солнце прикрывается. А мне уже нечем. Я гол, как сокол. Он уже ждет. С комфортом расположился в кресле, забросив ногу на ногу. В руках какая-то местная газета. Позер. Каким был, таким и остался. Некоторые вещи не меняются — чем не отрада? Разве что костюм сменился брюками и рубашкой с пуловером. Я захожу и молча останавливаюсь у окна, слепо пялясь в него. Эта милая, натуралистическая пастораль давно уже осточертела, но смотреть на моего посетителя хочется еще меньше. Он как глубокий, черный кратер. Вечное напоминание того, что я потерял. Силу, семью и жизнь. А если призадуматься, то, временами, и разум. Он молчит, лишь едва слышно шурша газетой. Наверняка выставил на комнату какую-то защиту. Потому что я не слышу ничего, кроме звуков этой проклятой газеты и шороха его одежды. Я бы и рад сейчас услышать преувеличенно громкий шум реки, раздражающую полифонию птиц и бормотание других пациентов. Но ничего этого нет. Я знаю — выдерживать паузы этот ублюдок умеет мастерски. Так же, как и будить во мне эмоции. Хочется закричать, забросать его вопросами и обвинениями. Это как помеха, как нарастающее помешательство. Я пасусь на этих зеленых лугах, будто овца, кроткий и молчаливый. Иногда пестую в себе свои обиды и зализываю раны, на самом деле лишь сильнее травмируя их. А потом приходит он и заставляет меня чувствовать. Разжигает ненависть, обиду и боль. После уходит и оставляет выпотрошенным и изможденным. — Что тебе нужно? — нелюбезно бросаю я, наконец, устав от этого молчания. Он опускает газету и смотрит на меня холодными, серыми глазами. Игра началась.

Завулон

Я приезжаю раз в неделю. Чаще было бы перебором, это мы уже проходили, а реже... Я сам не могу. Кажется, если пропущу хоть раз, Антон исчезнет окончательно. Я давно перестал надеяться даже на улучшение, не то что выздоровление. Жалость и надежда никогда не были моими сильными сторонами. Я могу зажечь остывший огонь, сохранить его присутствие, разогнать яд, наполняющий жилы и даже подставиться под него, принять от Антона каждую каплю. Но не могу вернуть искру этому разуму, не могу воскресить, возвратить жизнь. Это все равно будет глиняный голем, который станет гореть перед своим создателем, но все равно после моего ухода остынет. Сейчас Антон снова повернулся ко мне спиной. Он стоит у окна, прямой, как палка. Ничего не осталось от него прежнего: гладко выбрит, подстрижен, на нем чужая одежда, которую не он выбирал — аккуратная и дорогая. Я помню его в робах, безвкусных рубашках и свитерах, костюмах, сидящих на нем нелепо и слишком помпезно. Помню всклоченные волосы, небритость, горящие глаза и улыбающийся рот. Ничего этого уже нет. Передо мной модно наряженный манекен, но даже этот вид за прошедшие шесть лет кажется почти родным. Я покупаю ему рубашки, свитера, брюки и джинсы, и он безропотно их носит, и порой я скучаю по тому прежнему Антону, который кричал, что он не альфонс и сам в состоянии выбрать себе трусы, спасибо большое. Если я встану сейчас и подойду, опущу руки ему на плечи, он вздрогнет, и, как те животные, что от ужаса притворяются мертвыми, окаменеет. Я знаю — он жаждет моего прикосновения и инстинктивно тянется ко мне, но сам себя мучает. Его разум ищет виноватого, и эта почетная должность всегда закреплена за мной. Я — его незыблемая величина в теперь уже зыбком мире. Стакан у кровати, который всегда стоит на одном и том же месте. Можно проснуться ночью и, не глядя, схватить его, чтобы утолить жажду. Если меня не будет, если он не сможет коснуться знакомого стекла — это станет последней точкой. «Gehen wir in die Kantine?»[3] — бросается мне в глаза заголовок статьи из «20 minuten» «Das gemeinsame Mittagessen mit Kolleginnen und Kollegen ist gesund und stärkt die Zusammenarbeit. Es gibt aber noch weitere Argumente, um zusammen in die Kantine zu gehen»[4]. Да, совместные обеды. Ужины. Завтраки. То, что становится обыденностью, рутиной. К чему привыкаешь и спустя некоторое время перестаешь замечать. До отказа забитая событиями жизнь пропускает эти минуты. И потерю ощущаешь лишь когда совсем этого лишаешься. — Что тебе нужно? — слышу я его голос и выныриваю из воспоминаний. — Приехал навестить, — сухо отвечаю я. Ведь он ждет этого тона. — Какая радость, — он разворачивается и разводит руки в стороны. — Ну, смотри. За неделю не усох, не поседел и не спятил среди всех этих тихих психов. Солнце бьет ему в спину, заключая в светлый круг. Глаза злые, рот горько кривится. Но он больше не апатичен. Я нарочито медленно сворачиваю газету и откладываю ее на столик. Встаю и открываю саквояж, который принес с собой. Оттуда достаю коробку с сигарами и бутылку с коньяком. Антон опускает руки и удивленно смотрит на меня. — Пронес контрабандой бухло для психа? А как же врачебные предписания? Анархию из Темных не выбить ничем. Но зря нес — я не пью, знаешь, ли. Берегу свое хрупкое бренное тело. У меня нет в запасе Вечности. Я не обращаю внимание на его слова, достаю небольшой фотоальбом и бросаю его на стол. Потом открываю бутылку и легким тоном говорю: — Твоя дочь три дня назад вышла замуж. Думаю, можно и отметить. Глаза Антона расширяются. Он невольно делает шаг вперед, а потом резко останавливается и смотрит на альбом на столе. Белый, с цветочками и украшениями. Буковками и вензелями. От его взгляда у меня внутри все переворачивается. Я делаю еще один глоток из бутылки. Некоторые мгновения созданы воплощать главное и великое. Спасать мир, творя жертву или пробуждать из оцепенения, возвращая жизнь. Ему и мне. Антону больно, но это знак того, что он все еще может чувствовать. Я подбадриваю его этой болью, заставляю встряхнуться. Коньяк прекрасен. Богатый вкус обволакивает язык, и мне так хочется поделиться им с Антоном. — Это... фотографии со свадьбы? Тебя-то кто пригласил? Ах, да, ты же член семьи, прадедушка. Морщусь. Даже магии не унять этот бред. — Я уже говорил, Городецкий, я не твой дед, как бы тебе этого отчего-то ни хотелось. И слышу привычное: — Не будь ты моим родичем, кровавый завет не был бы разорван. И Двуединый не принял бы твою жертву. Он подходит и берет в руки альбом. Раскрывает и видит там то, что и должен — смеющуюся, счастливую Надю в белом платье и цветочном венке. Я помню, она не хотела фату. Рядом с ней Иннокентий в синем костюме и красной бабочке — сияющий от счастья и гордости. Они гуляют, целуются, едут в ретро-автомобиле, обливают друг друга краской и смеются, смеются, смеются. На свадьбах так и должно быть. Ослепляющее счастье на радость всем. Рука, держащая альбом, сжимается. Антон перелистывает страницы и останавливается на портрете дочери, а потом опускает на него ладонь. — Спасибо, что не принес те, где есть Светлана, — хрипло говорит он, а потом выхватывает у меня бутылку и делает сразу несколько глотков. Коньяк старый и крепкий, и Антон закашливается. Всякое ничто нуждается в пополнении, дозаправке, иначе начнет пожирать самое себя. — У нее потекла тушь. Не слишком приятное зрелище. Я решил пощадить твои нервы, — пытаюсь пошутить я, потому что в горле у меня застревает комок. Мне хочется обнять его, утешить, поцеловать, а не довольствоваться этим опосредованным поцелуем, когда его губы касаются горлышка бутылки, из которого только что пил я. Но я должен быть верен своей роли. Антон безрадостно улыбается. — Она не пригласила меня на свадьбу. Наверняка выбрала Гесера посаженным отцом. Или же Света уже нашла ей отчима? — ядовито говорит он. — Гесера, кого же еще? — добавляю я градус эмоций. Он снова смотрит на фотографию и делает еще один глоток. — Дети вырастают, Городецкий. Они эгоисты, поверь, у меня их было много. Выпей за Надю и за то, что не пришлось мучить себя и весь вечер улыбаться своей бывшей жене. Я беру в руки сигару и медленно поглаживаю ее, проводя пальцами по корпусу. Вижу, как Антон следит за моими руками, а потом резко отводит глаза. Закуриваю, затягиваюсь и картинно выпускаю дым. — Что, сменил трубку Мерлина на это новомодное дерьмо? — говорит Антон и, кажется, снова хочет отпить из бутылки, но я забираю ее, а когда он поворачивается, чтобы возмутиться, засовываю сигару ему в рот. — Попробуй, — шепчу я и отпиваю из бутылки. Мне не хочется, чтобы он слишком быстро опьянел. Взгляд Антона загорается неприязнью, но он вдыхает крепкий дым, а потом с наслаждением выдыхает. Затем смотрит на меня. Уже не так агрессивно. Коньяк и сигара действуют. — Что я здесь делаю, Завулон? Почему ты засунул меня сюда? Я знаю этот вопрос как свои пять пальцев. За прошедшие годы я слышал его столько раз, что мог бы повторить вплоть до последней интонации. И ответ всегда неизменен. — Это не мое решение, а Инквизиции. Он, не глядя, бросает сигару на стол, а потом резко хватает меня за грудки и шипит, глядя прямо в глаза. — Тебе же всегда было плевать на правила! Откуда вдруг сейчас такая трепетность к выполнению приказов? Да что я, мать вашу, сделаю, а? Пойду на Первый канал и предложу охрененный репортаж о жизни магической столицы? Вы вообще в своем уме?! Сотри мне память и верни домой! Я не могу больше здесь быть! Слышишь, не могу! Я обнимаю его и прижимаю к себе. Вот теперь можно. Он вздрагивает и начинает рыдать, а я касаюсь губами его волос и просто держу, пока он разваливается на части в моих руках. Накатывает прошлое — все те разы, когда я обнимал и утешал его, и даже тот — последний — когда он принял решение, но наивно решил, будто сможет утаить его от меня. Это знакомое, слишком знакомое ощущение — держать Антона в объятиях. Но с последнего раза прошло слишком много времени. Таких дней, как этот, немного. И становится все меньше. — Зачем ты мучаешь меня, чего хочешь? Мести? Сколько я уже тут, а ты все никак не насытишься? Отпусти. Отпусти меня, Завулон. Я чувствую, как горят у меня глаза, как наполняется огнем все тело. Я открываюсь и впитываю его боль, тоску, обиду и злость. За его спиной брошенная сигара медленно выжигает смеющееся лицо Надежды Толковой. Уже почти все.

Антон

Mein name ist Anton Gorodezki. Ich kann mich nicht erinnern, wie alt ich bin. Einstmals war ich den Anders, aber dann wurde mich zu den Menschen verwandelt.[5] Я выучил немецкий. Никогда не любил этот язык, но чем еще тут можно заняться? Вокруг меня говорят на многих языках — любых, кроме русского. Будто нарочно лишают последнего. Поначалу я назло говорил только по-русски. И на сеансах, когда доктор Бергштайн все повторял и повторял свои вопросы на английском, я с мстительным удовольствием отвечал по-русски. Но он либо действительно не знает великого и могучего, либо притворяется. И через полгода я заговорил с ним на английском. У него острое, как склоны окружающих гор, лицо. Он такой же холодноватый и отчужденный, как местный климат, но достаточно умен, чтобы отвлечь меня разговором. Я снова и снова спрашиваю его, отчего тут нахожусь, а он увиливает от вопроса, отвечает расплывчато и туманно, но эти горы частенько бывают затуманены. Естественная, природная среда. В былые времена я бы просто залез к нему в голову и выяснил, о чем он думает. Просмотрел бы ауру. А сейчас не могу этого сделать. Он рассказывает мне разные истории, скорее всего, выдуманные, и задает вопросы (Что вам снилось, герр Городецкий? Как бы вы описали свое состояние? Расскажите о ваших родных? Ваша первая мысль, когда открыли сегодня глаза?), а я отвечаю столь же туманно. Знал бы ты, эскулап, что мне снится — не был бы столь спокоен. Он раздражает меня, иногда возмущает, а порой мне хочется его ударить. Но я нынче — как тот череп, что пожертвован во имя науки. Этот молодой доктор с немолодым, как у всех врачей, взглядом исследует меня, будто зверушку. В непроходимой темноте всегда интереснее искать путь. Кажется, он рассчитывает, что я снова, как Данко, вырву сердце из груди и освещу им путь его познания. Может, напишет диссертацию — я ведь такой богатый материал. Самое последнее лицо перед финальным поворотом в Вечность. Еще живой, но вместе с тем уже мертвый. И в один прекрасный день меня прорывает. Отчего я должен хранить верность всем этим сволочам, предавшим меня? Кого пытаюсь защитить? Я знаю, он и так считает меня психом, так почему бы не укрепить его в этой мысли? И я все ему рассказываю. Как на сцене передо мной предстает вся моя жизнь. Кадр за кадром. С каждым словом уменьшающаяся, словно кусочек мыла в новых руках, моя некогда яркая жизнь. Я говорю без перерыва несколько часов. Знаю, через несколько дней появится Завулон и подотрет за мной. Так какая разница? Бергштайн не удивляется. Он просто внимательно слушает и иногда задает уточняющие вопросы. А мне — впервые за долгое время — становится легче. И на каждой встрече я все больше рассказываю, а он продолжает вести себя как ни в чем не бывало. Верно, он же психиатр. Что ему Сумрак и Иные, Тигр и Двуединый, когда наверняка доводилось слышать про завтрак у Канта. Сначала я ни с кем не общался из местных психов, хотя, надо сказать, на психов они не слишком были похожи. Буйных не было, никто не пытался есть пыль, кричать или ловить несуществующих бабочек. Просто очень тихие и грустные люди. Мне стало интересно — уж не бывшие ли это Иные, по тем или другим причинам, лишенные Силы, высосанные досуха? Потому что у меня стойкое ощущение — это не обычная психушка. Потом я познакомился со Штази — Настей-Настенькой[6]. Она была невысокой, темноволосой, худощавой и сероглазой. И сразу вызвала у меня симпатию. Я не знал, сколько ей лет. Выглядела молодо, но ведь женщины умеют консервировать свою «прекрасную пору» так, как и не снилось даже некоторым магам. Сама немногословная, Штази прекрасно умела слушать, а еще в ней чувствовались странно похожие на мои собственные тоска и боль. Она рассказала, что попала сюда после нервного срыва — погиб ее муж, несчастный случай на работе. Она не считала клинику психушкой, называла местом, где можно возвратиться к своим истокам. Соединиться с изначальным «я». У нее был негромкий мягкий голос и не похожий на немецкий акцент. — Настя, моего прежнего «я» не существует, мне не к чему возвращаться. Меня даже собственная семья похоронила, и остался лишь холодный и бесчувственный ублюдок, который держит меня здесь ради насыщения своей мести. Штази учила меня немецкому и смеялась, когда я называл ее Настей. Наверное, она была единственным лучом света среди всего мрака, что давил на меня. Она смешила и раззадоривала меня. Слушала, слушала (это глупое поверье, будто путь к сердцу мужчины ведет через его желудок. Если женщина умеет слушать, то капитуляция — просто вопрос времени), и иногда вставляла забавные и раздражающие замечания. Вроде того, что Завулон — единственный, кому на меня не наплевать, раз он приезжает сюда каждую неделю. Я смеялся, ведь она не знала, о ком говорит, потом кричал на нее, потому что это ее не касалось, резко вставал и уходил. А потом я возвращался и уже слушал ее — она играла на фортепиано. Музыка была настолько прекрасной, что перехватывало горло, а грудь, казалось, вскрывали тупым ножом, и хотелось подставиться под его лезвие, отдать все до последнего органы — пусть забирает всё, пусть наполняет их этой душераздирающей, тоскливой красотой. Я знал эту музыку — тихая, полноводная река аккордов — знал каждую ноту, но не мог вспомнить, откуда. Классика никогда особо меня не волновала, я больше люблю рок. Но Штази своей игрой уничтожила меня, и я стоял в дверном проеме, ощущая странное чувство: мне хотелось лечь около ее ног и завыть, вторя музыке, которую она играла. Той же ночью она пришла ко мне в комнату. — Du erinnerst mich mehr und mehr meinen Ehemann, Antonchen...[7] Конечно, я с ней переспал. Штази плакала и прижималась ко мне, цеплялась и была не по-женски настойчивой, и уже было не важно, кого она видела вместо меня. Ни о какой любви и речи не было. Наш мир пуст и гол, это было всего лишь общим одиночеством — у нее явная потеря, а у меня призрачная, мерцающая внутри, неуловимая, но от этого не менее тягостная. Я думал о Светлане и не чувствовал ничего, кроме ненависти. Даже в самые черные дни, если постараться, можно вспомнить что-то хорошее, связывавшее пару когда-то, но я не мог. Будто не было ничего. Словно произошла подмена — плод нашей любви похитили эльфы, а нам подбросили нежизнеспособного подкидыша, который вместо того, чтобы дарить радость и счастье, питался нашими душами. Никакие ласки не воспламенят выложенное внутри изо льда слово «вечность». Той ночью не было кошмарных и неловких снов. Лишь теплые и влажные недра женского тела, странно знакомые ощущения и кричащее от радости подсознание. Даже этот украденный у темноты миг счастья все же теплокровнее леденящего одиночества, и я, конечно, был рад. Там, за окнами, утром будет ждать будничная тягостность и монотонность, а пока я проникал в маленький футляр искусственного счастья, лишь бы не быть мертвым, сбыться еще один раз, отдаться чему-то пускай и порочному, но живому. Я — всего лишь фантом ее мертвого мужа, но это лучше, чем быть фантомом себя самого. На полвзмаха длинных ресниц Штази превратиться в опору. Для нее, явно зависшей между жизнью и смертью. Прямо как я сам. И она, кончая, выдохнет знакомое русское «Антон», а не чужое «Antonchen», и это примирит меня с подменой. Завулону наверняка донесли о нашей интрижке. Я ничего не говорил ему при его еженедельных визитах, а он не спрашивал. Хотя ему и не нужно это — наверняка просветил меня с ног до головы. Потому что смотрел даже более странно, чем обычно. Язвил и бросался двусмысленными шуточками, а мне еще больше хотелось набить ему морду и одновременно с тем — спрятаться от его пронзительного и странно болезненного взгляда. Штази пробыла в клинике одну весну — три месяца. А потом исчезла, не сказав мне ни слова. Не растворилась в бледном пламени, а молнией сорвалась в Ничто. Еще одно предательство в череде брошенных в меня камней. Никакого «auf Wiedersehen, Antonchen, schau verreck nicht hier».[8] Потому что, вероятно, именно это здесь со мной и произойдёт.

Завулон

Все, как это часто случается, произошло внезапно. Как в Помпеях перед концом — мы ели, пили, веселились. Работали и пытались развлечь скуку интригами. Никто не знал о существовании Двуединого, уж мы-то с Гесером, на свою беду, позаботились об этом. А он пришел. За Абсолютной Волшебницей, которая слишком перетягивала на себя Силу. Да, благодаря мне она не превратилась в Мессию, но менее сильной от этого факта не стала. Двум богам не бывать, и Основатель решил напомнить о себе. Хотя Надя в свою, пускай и первую, но уже пережитую сотню лет давно не была ребенком, менее острым отцовский инстинкт Антона не стал. Дружной семьей мы не были, но я не собирался уничтожать свою падчерицу. По такому поводу давно отошедшая от дел бывшая жена Антона вернулась в Москву, оставив в Италии своего мужа и очередное поколение смертных детей. Дочь-Иная, да еще такой силы, всегда в приоритете, даже если ради этого пришлось встать со мной под одни знамена. Но осознав, что задумал Антон, я не смог позволить ему осуществить это. Городецкий принадлежал мне, и я был в своем праве. Поэтому перенаправил его портал, и он опоздал. Светлана и Надежда погибли. А потом Антон, ослепленный горем, попытался меня убить. Я был и остаюсь сильнее и опытнее его, так что, разумеется, попытка не удалась. До сих пор не знаю, что же произошло. Ни одно из моих заклинаний не должно было повлиять на его разум. Целители расходились во мнении — кто-то говорил о нервном срыве, помноженном на магию, а более трусливые напрочь отметали мою вину. Но, так или иначе, Антон, когда пришел в себя, уже не был прежним. Сначала он будто терял по воспоминанию в день, потом наступали времена откровенного бреда, и он считал себя человеком. Но меня помнил всегда. Забывал Гесера, родителей, даже Надю. И я надеялся на лучшее, искал самых сильных целителей и сам переворачивал древние книги, пытаясь найти решение. Потом был Трибунал, моей прямой вины, разумеется, доказать не смогли, но Высший маг с поврежденной психикой — это бомба даже не замедленного действия. И на Антона наложили ограничения Силы вплоть до шестого уровня. Почти человек, разве что не стареет. Зато никому не сможет навредить. Я увез его в Эшвеге. Забрал и спрятал от травмирующего и вызывающего воспоминание города, от Гесера, которому в таком виде он был уже не нужен, от Инквизиции. Сначала Антон не узнавал меня, потом к нему временно возвращалась память, но от этого становилось только хуже. Он снова пытался убить меня, набросившись с ножом, а потом, когда понял тщетность этой затеи — себя. Однажды он проснулся и стал называть меня дедом. «Вспомнил» все события с Двуединым, вот только его версия не включала в себя смерть его бывшей жены и дочери. Зато был воскресший кровосос Саушкин, давно умерший от старости Егор и даже ведьма Арина. Он всех «спас», как и хотел, но взамен Двуединый сделал его человеком. А еще он был уверен, что Наде всего пятнадцать лет, и он по-прежнему женат на Светлане. И наших с ним прожитых почти сотни лет как не бывало. Не было домашних посиделок, совместных операций, противостояний, моей музыки для него, громких ссор и жарких примирений, завтраков, обедов и ужинов, общих отпусков и дорогих воспоминаний. Не было одной очень долгой человеческой жизни, разделенной на двоих. Я был ему настолько близок, что его разум превратил меня в родственника. В деда. Когда он все это мне рассказал, в тот вечер я впервые за все время — прихода Двуединого, гибели Нади, Трибунала, поединка с ним, его сумасшествия — сорвался. Мне хотелось трясти его, пока у него не отлетит его глупая голова, или трахнуть, или разнести к чертовой матери свой замок, этот город, этот проклятый мир. Я долго живу, у меня было столько любовей и разочарований, что за давностью лет чувства атрофировались. Я не помнил, каково это — скучать по кому-то, ощущать потребность находиться рядом. У меня было много секса, самого разнообразного, но я ни в ком не видел объекта привязанности. До Антона, который странным образом умудрился врасти в меня, стать той частью, которая отмерла много веков назад. И теперь я его терял. Нет, даже не так. Я разом лишился всего, остался одураченным. Страшно не то, что он видел во мне родственника. Даже если бы это было правдой, я не отказался бы от такого внука. И все равно, если бы захотел, сделал его своим любовником. Пол, разница в возрасте, принадлежность одному роду — человеческая мораль ценна только для людей или очень молодых магов, а для меня она давным-давно стала необязательным пунктом. Будь он действительно моим внуком, никогда не стал бы Светлым. Я просто не отдал бы его Гесеру, я же не Тавискарон. Но то, что он сам вот так отказался от меня, отсек — вот что невыносимо. Своим бредом Антон обесценил все, что было, вернул меня на позицию врага без права апелляции и права голоса. Родственника-врага. Шутку. Оксюморон. Но мой разум, в отличие от Антоновского, еще не покинул меня. Поэтому я закрылся в зачарованной и защищенной комнате и там выпустил эмоции. Я едва не разнес ее до основания, разбил себе руки, сорвал голос, а потом пошел и трахал Антона до бесчувствия — и его, и своего собственного. Потому что он все еще принадлежал мне, хотел он того или нет. Утром я встретился с едва живым от страха целителем, который сказал, что держать Антона в настолько сильной изоляции больше нельзя. Конечно, я понимал, чего он боялся. И я стер Антону память, подкорректировал, насколько можно было, его бред и отправил в Швейцарию. Вместе с Давидом Бергштайном, которого приставил к нему. Но все еще надеялся.

Антон

Je m’appelle Anton Gorodetsky. J’ai oublié quel âge j’avais. Autrefois j’étais un Autre, et puis on m’a fait devenir humaine.[9] Когда-то Инквизиция располагалась в Берне, живописной части Романдии, а потому немало серых балахонов до сих пор говорят на французском. Край элитных домов, счастливых коров, дающих высококлассное молоко для шоколада «Милка», и банков, набитых золотом и ценными бумажками. Не ведавшая войны и охраняемая всем и каждым Швейцария. Незыблемая и величественная, как и сама Инквизиция, у которой есть столь же любимые, как у людей, зеленые — и не очень — бумажки, артефакты. Интересно, как быстро ко мне кто-нибудь нагрянет, если я заговорю на французском о своем доблестном прошлом? Окажут ли мне честь в ознаменовании прошлых заслуг и пришлют кого-то безболезненно нейтрализовать? И закончится, наконец, это тягостное существование. Потому что люди, конечно, как-то живут, но не после того, что пережил я. *** Я рыдаю в объятиях Завулона, словно обиженная девчонка. Умом понимаю, что происходящее — лишь вишенка на его десерте, но отчего-то все равно ищу у него утешения. Вероятно, вот он — стокгольмский синдром во всей красе, подогретый коньяком. Теплый и мягкий кашемир его пуловера ощущается странно успокаивающе, запах коньяка, сигар и древесный аромат его одеколона — знакомы и заставляют вернуться к тому, во что хочется погрузиться, и тут же съежиться от стыда и ужаса. Я даже не помню, когда это началось. Но именно в тот момент стал осознавать свое безумие. А может, это не я, а он. Все же теперь я не почувствую воздействия даже очень слабенького мага, не то что Высшего Темного, а значит — берите меня тепленьким и делайте все, что хотите. Дни мои в этом горном санатории невыносимы, ночи же — еще хуже. Мне снится Завулон. Но не такой, как сейчас. Другой. Счастливый, с горящим и любящим взглядом. Похожий на мальчишку, а не на многовекового мага с тысячелетней тоской и усталостью во взгляде. Я думал, что так мой разум пытается привыкнуть к мысли, что теперь, можно сказать, я с Темным одной крови. Надя так любила в детстве этот мультфильм. «Я... мы... с тобой — одной крови! Ты... и я». Вот только теперь мне еще можно цитировать Завулону старину Балу: «Тише, ты, Железная Лапа, ха-ха! Он ведь всё-таки человек!». Но Железная Лапа не помилует человека. Потому и все его двусмысленные и пошлые шуточки превращаются во сне в порнуху. Я не гей и даже не бисексуал, потому что никогда не чувствовал тяги к своему полу, а, значит, не от меня все это. Нет. Не мое подсознание сбрасывает эту бомбу образов — горячие поцелуи, затуманенные похотью глаза, крепкие, мужские объятия. Я в жизни не интересовался гомосятиной, откуда все это? Там и жесткий трах и нежные, долгие... занятия любовью. Там — спокойный, умиротворенный Завулон и злой, жестокий, мстительный глава Дневного Дозора, но даже к этому Завулону я испытывал совсем не те чувства, которые должен был, и хотел бы ощущать. Там, в мареве сна, все казалось логичным и правильным — целовать упрямо поджатые губы, которые от этого расслаблялись и становились мягкими и податливыми; гладить и касаться губами длинных пальцев в кольцах-амулетах, когда они замирали на черно-белых клавишах рояля, закончив играть невыносимо-прекрасную мелодию. Я мог списать этот горячечный бред на магию, если бы все вертелось только вокруг секса — и это было бы мерзко, отвратительно, извращенно вдвойне, но логично. Но не эта душераздирающая и выворачивающая нутро нежность, тоска и болезненная тяга. Сны прекратились лишь тогда, когда я спал со Штайзи. Ее хрупкое маленькое тело стало бастионом, который не смогли пробить эти мучительные сны. Они всего лишь почти воплотились в ней. И сейчас, когда Завулон прижимал меня к себе, я ненавидел его всей душой, потому что боялся собственных чувств, своей головы, и того, что он знал, наверняка знал, что со мной происходит. И наслаждался. — Я ненавижу тебя, — хрипло выдавливаю я, а он сильнее прижимает меня к себе. Кажется: еще немного и раздавит. Может, так было бы лучше. Завулон обхватывает мое лицо ладонями, и я закрываю глаза, не желая видеть его взгляд и осознавать интимность этого жеста. Лицо горит от стыда и ненависти, я сильнее сжимаю в кулаках кашемир и тяну в разные стороны. Хотя бы его разорвать на части, раз не могу добраться до его хозяина. — Ничего, пусть так, — шепчет он прислоняется своим лбом к моему. — Это не имеет значения. Я тоже не испытываю к тебе теплых чувств и не жалею ни капли. Но ты должен чувствовать, должен помнить эмоции. — Ты говорил, что любишь меня, ведь я — твой самый удачный потомок... — Не говорил. Это твой бред. Ты не мой потомок, и я не люблю тебя. Но я борюсь за тебя. Антон, открой глаза и посмотри на меня, — жестко говорит он, и пальцы на моих щеках напрягаются. Я открываю глаза и смотрю на него. — Я Темный, эгоист по своей сути, поэтому не отпущу тебя — мне это невыгодно. Как только ты выйдешь отсюда, тут же превратишься в проблему. Да, я могу стереть тебе память и отправить в Москву. Но там тебя может сбить машина или напасть какой-нибудь гастролер-кровосос. Я могу отрядить тебе охрану, но это превратит меня в посмешище, а тебя — в еще более явную цель, потому что врагов я за свою жизнь накопил достаточно для того, чтобы ты и часа не протянул даже с охраной. Поэтому ты останешься здесь. Я ощущаю такую злость, что у меня темнеет в глазах. Мне хочется ударить его, украсить синяками эти скулы, заставить страдать так, как страдаю я, ежедневно подыхая в этой живописной дыре, но он целует меня — больно, жестко и грязно. Я задыхаюсь, у меня все плывет перед глазами, и все, что я ощущаю — это его губы. Я зажмуриваюсь, и перед глазами проносятся сны вместе с воспоминаниями его приездов — каждый раз одно и то же, его проклятая газета и мягкие свитера, коньяк, фотографии Нади, рассказы и сумбурные мысли. Мои просьбы, требования, крики и мольбы. «Хороший, благородный враг, готовый на подлые приемы». Да, из меня вышел бы прекрасный Темный, потому что я чувствую его странную, извращенную слабость ко мне, Штайзи была права, не просто так он сюда приезжает каждую неделю, а значит, если я дам ему то, что он захочет, со временем смогу склонить его к тому, чтобы он выпустил меня отсюда. Как там говорят про силу ночной кукушки — и плевать, если этим я ставлю себя на позицию бабы. Все, что угодно, лишь бы выбраться. Я расслабляюсь и тут же чувствую, как он расслабляется вместе со мной. Мы — как сообщающиеся сосуды сейчас. Я выпускаю его свитер и провожу ладонями по спине, а потом по затылку и волосам. У него мягкие волосы, которые сейчас гораздо длиннее, чем раньше. В них приятно погружать пальцы и тянуть, заставляя откинуть голову, а потом целовать и покусывать его шею. Я кусаю так, что проступает кровь, ощущая мстительное удовольствие, а Завулон рычит и толкает меня на диван, стоящий в углу комнаты. У меня давно не было секса, и я возбужден. Я не сошел с ума, просто хочу выбраться. Я не сошел с ума. Диван мягкий, я утопаю в нем, как в трясине, но не успеваю подумать об этом. Завулон быстро раздевает меня — наплевать, что день за окном и люди за дверью, и это не ночь, не уединение моей комнаты и не горячка сна. Меня раздевает Завулон — Темный, мужик и мой... — Я не твой дед, я твой любовник, уже десятки лет, ты помнишь? Скажи, что помнишь меня, — с каким-то рваным отчаянием шепчет он, целуя мою шею, ключицы, живот. Я открываю глаза и смотрю на него. Вероятно, я все же сошел с ума, и мое место точно здесь, потому что на меня смотрят глаза Штайзи, я узнаю ее черты, и снова становится больно от предательства, но все перекрывает возбуждение. И я стягиваю с него почти разорванный свитер, сдираю рубашку и касаюсь языком шеи, и там в стократной степени ощущается его запах. Сигары, древесный одеколон, алкоголь, его собственная суть. — Ты врешь, все время врешь мне, ты наложил на меня морок, — бормочу я, беспорядочно шаря по его телу. Мозг не работает, а значит, это инстинкты. Те самые — жить, пускай и не размножаться. Бить или бежать. Я выбираю первое. Мои руки знают, что делать, и разум не поспевает за моторикой. — Заткнись уже, — внезапно рычит он и снова целует меня. — Москва, Петровский бульвар, 23, потом квартира на Арбате и дом в «Трувеле» — мы там жили с тобой много лет. Французская Ривьера, Пальма-де-Майорка, Самуи, Венеция, Прага, Пекин — мы ездили с тобой в отпуск. Ты помнишь это? Помнишь пьяного гондольера и истеричную женщину в самолете, которую я позволил тебе успокоить? Помнишь змею, которая ужалила меня в бедро на острове? Ты отсасывал яд и смеялся, говоря, будто во мне самом столько отравы, что еще капелька меня не угробит. А потом наложил Авиценну и зализывал мне рану, — каждый «адрес» Завулон сопровождает поцелуем, а потом, когда говорит о змее, кусает и обводит языком внутреннюю сторону моего бедра. Его трясет. И я не знаю, от страсти или от отчаяния. Образы в моей голове напирают, смешиваются, и я не понимаю, что правда, а что наложенный им морок. Но цепляюсь за него и хватаю за волосы, заставляя смотреть на меня. — Я помню, слышишь меня, помню... — его взгляд загорается, и он опускает голову, а потом обхватывает губами мой член. Это горячее и влажное ощущение снова возвращает меня к Штайзи, и я стону и всхлипываю, но не могу отвести взгляда от него и того, что он делает. Я хватаюсь за его плечи, не зная, пытаюсь ли удержать его или же стараюсь удержаться сам. Одной рукой он сжимает мое бедро, а другой держит мой член, насаживаясь на него губами и заглатывая почти до конца. Это настолько прекрасно, что, кажется, голова моя сейчас взорвется от наплыва ощущений, которые нужно как-то систематизировать. Я закрываю глаза, откидываю голову и тяжело дышу, давясь вдохами. Завулон увеличивает темп, и я ощущаю, как сжимается внизу живота острое желание, и я уже близко. Во рту пересохло и я могу только стонать, оставаясь в рамках этого момента, поглощая Завулона и наполняя собой, а еще мне не хочется его предупреждать. Я хочу кончить ему в рот. И Завулон чувствует мое состояние, он словно поселился внутри, отвечая каждому моему желанию, его рука и голова двигаются все быстрее, и напряжение, сковывающее тело, выплескивается наконец. Завулон сглатывает и выпускает меня изо рта, прижимаясь вспотевшим, горячим лбом к моему бедру. Дышит тяжело и хрипло. И я вспоминаю это лицо. Слипшуюся от пота прядь на лбу, красный, опухший рот и затуманенный взгляд. Я не во сне его видел, а наяву. Не знаю, когда и как, но это уже происходило. — Иди сюда, — хрипло говорю ему я, и Завулон вскидывает голову, внимательно глядя на меня. Его глаза все еще блестят от возбуждения и чего-то еще. Я притягиваю его к себе, а потом обхватываю пальцами тяжелый, горячий, подрагивающий от возбуждения член. Он стонет и подается вперед, навстречу моим пальцам, а я пытаюсь сосредоточится на его лице. На беззащитном, открытом выражении мучительного удовольствия, сменившего горечь и усталость, оживившего его краской на скулах, заострившего черты превратившего их в карандашный набросок. Линия скул, прямого носа, полуоткрытых губ, сжатых зубов. Капля пота на висках и стук сердца в ушах — бах-бах, отбивающий ритм руке, которая движется так, будто занималась подобным сотни раз. Завулон резко дергается, шипя сквозь зубы, а потом обмякает, заваливаясь на меня всем телом. Кладет голову мне на плечо, и к стуку сердца в ушах добавляется звук его шумного дыхания. — Я помню, — хрипло говорю я и механически глажу его по голове. — Все, что ты говорил. — Завулон шевелится, а потом перекатывается на бок, прижимая меня к себе и поглаживая по плечу. Мне хочется уверить его в своих словах, и я, пытаясь пошутить, добавляю: — Как и твою странную любовь к уродливым автомобилям «семейного» типа, которую ты с такой легкостью мне презентовал. Наверняка чтобы самому сменить ее на какой-нибудь раздутый паркетник. Рука Завулона замирает и я понимаю, что сказал. Конечно, раз он так настойчиво утверждает, будто я не его внук, значит... Завулон резко поднимается и садится на край дивана, обхватывая голову руками. Позвонки проступают на спине, плечи подрагивают. Я молчу, не зная, что сказать. — Уходи, — коротко бросает он, еще ниже опуская голову. — Пожалуйста.

Завулон

Сильнее разочарования нет ничего на свете. Боль можно выдержать. Зачастую в памяти остается лишь неприятное ощущение, но сама боль — как физическая, так и эмоциональная — со временем стирается в неясное пятно, которое, как восклицательный знак, дает сигнал: это лучше не повторять. К страху можно привыкнуть и приручить его. Это только поначалу кажется, будто страх непреодолим. Парализует лишь ужас. Он есть, да, но возникает, когда оказываешься в тупике и не видишь выхода. Однако разочарование остается в памяти навсегда, поскольку хранит в себе событие гораздо более болезненное, чем любая рана. Разбитую надежду. Минуту слабости, самообмана, когда позволил себе оказаться в дураках, поверить, что можешь без магии встать под гору, с которой на тебя несется лавина и остановить ее одним взмахом ладони. Когда прыгаешь со скалы и думаешь, что полетишь, но крылья так и не вырастают, чуда не случается, и ты летишь вниз, в пропасть. Разум Антона и есть лавина, вот только даже магия не может остановить ее сход. Я знаю, что не должен был поддаваться, но впервые за столько времени я снова чувствовал его рядом, такой, как есть, не прячась за чужим телом, и почти не разыгрывая спектакль. В первый раз мне удалось настолько близко подобраться к тому, что было раньше, пробиться через заслон его безумия и заставить увидеть себя. Не Штайзи, не главу Дневного Дозора, а меня, Завулона, его любовника, того, кто... Бесполезно. Завтра он даже не вспомнит меня. В лучшем случае я снова превращусь в «деда», в худшем — стану незнакомцем в стране его заплутавшего разума. Он не помнит меня, который прожил с ним столько лет, зато тосковал по Штайзи и даже не заметил нашего с ней сходства. На самом деле, ему не хватает именно меня, но отчего-то он боится себе в этом признаться. Потому что подсознательно обвиняет в смерти своей дочери. Но ведь был момент, когда Антон узнал меня? Всего один, крошечный, тонкий луч, пробившийся через завесу тумана? «Не надейся, и не будешь разочарован» — меня обратил поистине мудрый маг. Жаль, что я его не послушался. Жаль, что упрямство не истлевает с веками. Жаль, что не разучился сожалеть.

Антон

Mein name ist Anton Gorodezki. Ich kann mich nicht erinnern, wie alt ich bin. Einstmals war ich den Anders, aber dann wurde mich zu den Menschen verwandelt. Моя психушка санаторий сегодня прямо гудит своим хриплым, немецким гулом. Вокруг меня, возможно, даже сразу за той похожей на далматинца «пятнистой» горой, расположен какой-нибудь другой санаторий, где жирные и вечно хандрящие ошметки мяса полощут свои телеса в целебных водах, пересказывая друг другу свои надуманные хвори. Местные источники, конечно, не мертвое море, выталкивающее на поверхность все подряд, но и эти не потонут — они слишком наполнили свои пустоты жалостью и ложью. И это превратило их в вечный поплавок. Мир, наполненный поплавками. Именно его я когда-то спас. Негромкий, высокий шум прорывается через монотонную полифонию природы, а значит, пора возвращаться внутрь. Ветер поднялся, и виднеющиеся вдали листья и верхушки сосен дрогнули, словно в ознобе. И моя шкура покрылась мурашками — чем я хуже деревьев? Тоже желтею и дряхлею, но протяну вряд ли дольше него. Разве что какой-то из местных елей не повезет оказаться срубленной для почитаемого тут Рождества. Несколько дней яркой славы — в игрушках и лентах, — а потом смерть на помойке. Зато она будет гвоздем праздничной программы. Шум продолжается. Я перестал различать звуки — звонок на обед, световой условный знак на ужин: кормежка животных ничем не отличается от приглашения уважаемых персон на банкет. Разве что апломба больше. Я превращаюсь в философа-меланхолика. Даже не знаю, деградация ли это или новая ступень развития. В моем состоянии подобное сложно определяется. Я встаю и захожу внутрь. Шум превращается в мелодию. Кто-то играет в гостиной на рояле. Музыка, словно волна, поднимает меня на своем гребне и несет к себе. В последнее время, в моем кисельном состоянии, я передвигаюсь спокойным и размеренным шагом. Всплески активности и беготня за нарушителями Договора осталась в прошлом, мне не стоит перегружать свое бренное тело. Но сейчас я бегу, словно марафонец, которому остался последний шаг для олимпийского «золота». Да, она там. За темной, блестящей громадой изысканного и прекрасного инструмента виднеется маленькая фигурка. Изящные, длинные пальцы гладят клавиши. Рояль, запертый тут точно так же, как и я — зверь, оскалившийся белоснежной пасть на каждого чужака — поет для нее и плачет для меня. Настя-Настенька вернулась.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.