ID работы: 6167296

when the sunshine comes

Слэш
NC-17
Завершён
1046
автор
brain porn бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
30 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
1046 Нравится 55 Отзывы 408 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Юнги? Снежинки за окном больше напоминают белые хлопья, поплывшие от скорости, поплывшие перед близорукими глазами. Фокус зрачков на гирлянде, украшающей маленькую, уютную лапшичную через дорогу; почти такую же уютную, как запах кофе в этом кафе, как надетый наспех поверх домашней футболки тонкий свитер с высоким горлом. Пахнет кофе и рождеством; узкие улочки украшают не неоновыми фонарями, но простыми лампами тёплых цветов, и люди за окном кажутся неправильно счастливыми. Юнги пытается высмотреть их лица, но все они какие-то одинаковые, тусклые при ярких улыбках, серые при разноцветном макияже в тон кислотных волос — жертв антоцианина. За окном темно — слишком темно для вечера — и одновременно слишком ярко. Пакеты — с лентами; люди, те, что отрицают традицию дарить деньги, хотят вложить больше души в то, что всё равно уберут на полку, несут подарки в дома с любимыми и теми, кого приходится любить. Рождество всегда пахнет пряно, оно тёплое, но морозит ладони льдом, и Юнги сжимает кружку пальцами крепче, пытаясь согреться, только тепла от неё не чувствует. Всё как-то никак; эмоции смазанные и ощущения — будто под водой, звуки растянуты, ноты вытягиваются в черные полосы, скрипичный меняется с басовым, сливается в причудливую картинку без всякого смысла. Юнги пытается высмотреть что-то — сам не знает что, — залипает в окно, подперев голову рукой, щека на ладони которой растеклась совсем не эстетично и не очаровательно. — Юнги? Ты здесь? — А? Прости, — Юнги поворачивается лицом к юноше напротив, совсем не удивляясь отсутствию суффиксов, вежливого и приятного уху «хён», потому что когда вы дружите, кажется, тысячу лет, пять сотен из которых встречаетесь, а сотню — живёте вместе, не важны никакие конструкции. Хосоку уже много лет плевать на эстетику. Ему скоро двадцать три, университет грозит дипломом об окончании, а Юнги — пожизненно прописаться в его съемной квартире, которая уже стала общей. Юнги на год старше, уже год как работает в юридической консультации — первый пункт в сложном пути будущего адвоката, и Хосок, несмотря на то, что зашивается на учебе, пока его парень зашивается на работе, ни разу не задумывается о том, что им не хватает времени друг на друга. Они дружат с подросткового, обменялись парными кольцами в лет семнадцать или шестнадцать — Хосок перестал вести счёт дням, неделям, годам, потому что уверен — Юнги с ним надолго, и правило, что в этом мире никого не может быть навсегда, не работает на них. Наивные мысли внутреннего ребёнка; Хосок, глядя в глаза Юнги, не просто уверен — знает, что в таком случае они оба наивные дети. Юнги читает это всё в глазах напротив и будто бы слышит мысли Хосока, а после осознает, что они всего лишь его собственные. — Если ты устал, то просто пойдем домой, — и по голосу Юнги слышит, что Хосок домой совершенно не хочет. Юнги хмыкает в ответ, усмехается и качает головой, отказывается, чтобы Хосоку не пришлось перестраивать свои желания и внутренние распорядки, планы на вечер, и потому что Юнги не устал. Ему просто странно. — Ты почему не пьешь кофе? Хороший вопрос. Юнги опускает взгляд в кружку и видит молочную пенку с лёгким бежевым рисунком — латте. Он на языке чувствует сладость кокосового сиропа, зубами чувствует шоколадную посыпку, чувствует будто бы даже запах молока с сахаром — противно, сладко, не уместно. — Я его не заказывал, — Юнги удивленно приподнимает бровь, рассматривая поставленный перед ним латте, и смотрит в кружку Хосока — вдруг перепутали заказ. Но у Хосока в толстой кофейной кружке налит сок. — В смысле? Хён, ты чего? — Хосок смеется, а Юнги поднимает на него взгляд растерянный. В смысле? Он что, правда попутал заказ? Американо, вообще-то, сильно отличается от латте с кокосом и шоколадом. — Я сам слышал, как ты заказал это. Ты совсем в облаках витаешь? — Нет, Хосок-а, я правда его… Юнги резко поворачивает голову к барной стойке, стреляет гневным взглядом в бариста, хлопочущим над каким-то, судя по цвету, облепиховым чаем. Как они с Хосоком вообще здесь оказались? Помещение сильно отличается интерьером от обычного: всё вокруг желтое, цвета облепихи. Гирлянды, мишура, какие-то фигурки: котики с крыльями, банки с кофейными зернами вперемешку с маленькими апельсинами. Юнги моргает напряженно, зажмуривается и открывает глаза снова, но это странное чувство — абсурдности происходящего, будто в его латте подсыпали не шоколад, а соль и спайс — не проходит, становится только острее, перекрывается осознанием — чего? Юнги трет лоб, вздыхает; в голове гудит, и музыка, незатейливая попса, больно бьет по ушам, те коверкают каждый звук. Резко переключается, и играет до боли знакомая песня, Юнги не может вспомнить и, когда отводит ладонь от лба и глаз, видит на столе большими буквами написанное Epik High. — Не заказывал… — Чай кстати классный, тебе стоит попробовать, — Хосок говорит скомкано, бурчит в кружку, отпивая. — У тебя же сок? Хосок опускает кружку, Юнги заглядывает в неё. Ярко-жёлтая жидкость сменилась на тёпло-коричневую с красноватым оттенком и листочками мяты, ягодами малины на поверхности. * Хосок, как однажды подметил их с Юнги общий друг, готовит ну, так себе: не вкусно и не противно, обычно. Поэтому, когда Юнги готовит еду к рождеству, Хосок варит глинтвейн. Вообще Юнги пьет и ест всё, особенно если это сделано руками Хосока; какой бы для Чонгука противной или безвкусной не казалась еда, для Юнги — в самый раз, «отлично, спасибо, детка». Юнги предпочитает алкогольные напитки покрепче, но тема этого рождества: Гарри Поттер. Хосок нацепил на себя черно-желтый свитер, оббегав пол города, нашёл для Юнги серебристо-зелёный и поставил перед выбором: если спиртное, то медовуха или какое-то мерзкое, сладкое пиво, или глинтвейн. Юнги привык выбирать из всех зол меньшее, поэтому он вдыхает запах корицы, что отправляется в тёплое красное. На небольшой кухне тесно — приятно тесно, с Хосоком почти рука к руке, прижаться боком, коснуться бедром его, и Хосок будто читает мысли — смотрит на Юнги, улыбается, а он улыбается ему в ответ и тычет локтем в ребро, прося не пялиться, пока он разделывает кальмара, который выглядит каким-то уж слишком гигантским, и вообще Юнги сомневается в том, что этот кальмар не обжирался куриными ногами, напичканных ГМО. — Хён. — Что, Хосок-а? — Юнги подмахивает резиновой тентаклей над глубокой тарелкой, куда начал её резать. Почему они вообще решили готовить на рождество кальмара? Почему не индейку? Или утку? Его будто бы бросает в какие-то воспоминания, какой-то фильм, какое-то озеро, но перед глазами только Хосок, и вся память — вся в его лице, начинающем менять свои очертания. Юнги щурится, фокусируя зрение. Губы Хосока текут карамелью. — Не уходи? — В смысле? Хосок-и, что с твоими губами? — Я ел яблоко. — Господи, какое яблоко, ты что, нанюхался винных паров или? — Юнги закатывает глаза и вздыхает. — И вообще, куда я должен у… Когда он смотрит снова, вся кухня пропадает — пропадает Хосок, оставляя после себя только пустое, засасывающее в никуда белое ничто. * Его роняет на простыни сильным толчком в грудь, ощущение падения чувствуется каждой клеткой тела, и сразу бёдрами — давление сверху. Юнги жарко, мутит, мутит приятно, тянет внизу живота, глаза закрыты и не торопятся открываться, слиплись чёрным клеем, полотно затянуло небо. Он вздыхает — громко — и стонет вниз, хриплый и грудной срывается с губ, вырывается из горла и отдает эхом. Ладони лежат на горячем теле, и Юнги открывает глаза в момент, когда Хосок качает тазом первый раз, проезжается ягодицами по паху и прижимается дьявольски крепко. Его глаза в темноте мерцают красным, волосы — красные, цвета крови, и ухмылка на его губах — хищная, играющего не со своей жертвой зверя, а предвкушающего игру между двумя хищниками. У волков нет королей; единственный король для Юнги — Хосок, занявший его тело, словно гребаный трон, сидящий на нем с прямой спиной, упирающийся ладонями в грудь и раскачивающий тазом так плавно, как не делает в своих жестоких для Юнги танцах. Он не может смотреть, как Хосок выгибает в них поясницу, как замахивает ногой, как хватает себя за пояс и откровенно ебет воздух, и удивительно, как девочки в первых рядах частных концертов стритденсеров не валятся в обмороки и не беременеют. Никакой девочке не достанется его Хосок; Юнги стискивает его бёдра пальцами, пытается приподняться, но его прибивают спиной к кровати. Юнги нравится, когда Хосок берёт всё в свои руки. Аккуратная ладонь с тонкими длинными пальцами — под резинку боксеров, спускает вниз и каждое движение быстрое, Юнги не успевает отследить, как крепко проходится ладонь по всей длине, и как крепко — снова, но уже смазанная холодным, скользким. Как ладонь сменяется на тело, и стон Хосока резонирует в ушах. У Юнги — только руки, тело Юнги — полотно для губ Хосока, его шея — место для укусов до крови, контрастно-нежных поцелуев. Пальцами выкручиваются соски, и Юнги выгибается за руками, пытается снять натяжение, но даже не пытается оттолкнуть Хосока от себя, сосредоточен на ритме его движений, подмахивает бёдрами в такт. Один ритм — быстрый, сумасшедший; Юнги обливается потом, прячет лицо во взъерошенной чёлке, в простынях, закрывает глаза, чтобы чувствовать лучше, проскальзывает ладонью по ноге, по бедру и дугой по животу. Большим пальцем на головку, слышит над собой стон, низкий и звонкий; Хосок сжимается, сжимает его внутри, до вспышек перед глазами, больно и хорошо. Ласкает в ответ на хаотичные движения руками, держит за бедро и давит вниз, чтобы не соскользнул, чтобы рывком не поднялся вверх, чтобы не думал слезать, и сжимает член крепко — чтобы не смел кончить быстро. Хосок запрокидывает голову, и Юнги не может смотреть ни на что, только на него. Взгляд прикован к торчащему кадыку, к распахнутым губам, к очертаниям гибкого тела, к капелькам пота на коже, мельком — к собственным коленям, расставленным широко за спиной Хосока, чтобы двигаться жестче, толкаться глубже, пытаться перехватить контроль у того, кто на нём помешан, хотя выглядит готовым отдать все поводья. Хосок перед оргазмом — одна эрогенная зона, теряется в пространстве, двигается беспорядочно, теряет ритм и стонет тише, дышит реже, зажимает кислород, вздыхает громко и вдыхает, словно лёгкие готовы порваться. Юнги ловит подходящий момент и, держа его за бёдра крепко, садится резко, прижимает к себе в жестоких объятиях, меняет проекцию вертикали и горизонтали, роняет Хосока в последнюю. И увязает в ступоре тут же. С каждым ударом загнанного сердца Юнги волосы Хосока меняют цвет от бледно розового до глубокого чёрного. * — Я уже еду, еду, — Юнги слышит смех на фоне недовольного голоса Хосока. — Задержали на работе. Это Чонгук ржёт? «— Да, они уже накатывают с Чимином. Юнги, я же просил! Отпросись пораньше, блин, это не сложно», — Хосок ворчит беззлобно, а Юнги, глядя в окно, где февральский вечер расправил свои снежные крылья, улыбается своему отражению и бурчанию Хосока. — «Эти ублюдки успеют всё сожрать, пока ты будешь добираться.» «— Кого ты назвал ублюдком?!», — Юнги узнает высокий голос Чимина и его сатури. Хмыкает, представляя, как этот накачанный лилипут шутливо-агрессивно вскакивает с места. — Тебе там весело, я же слышу, — жалкая попытка прикрыть своё опоздание на день рождение Хосока, но Юнги пробует её; на соседнем, заднем сидении такси покоится коробка, упакована в красивую обёртку с изображением бутылок с алкоголем. Ироничный выбор, учитывая, что Хосок вообще не переносит алкоголь. Юнги замечает коробку возле себя и замечает так же, что не помнит, что дарит Хосоку. «— Без тебя — нет. Пообещай, что скоро будешь.» — Конечно. Полчаса максимум. Мы едем по объездным. «— Нет, правда, Юнги… Пообещай, что скоро будешь.» — Я же, сказал, Хосок-а, что ты как маленький? — Юнги хмурится, потому что пейзажи за окном — ужасно знакомые, хотя он не ездил этой дорогой ни разу. Река, лёд, февральские снега, снегопады и сугробы. Вода наверняка холодная, и отчего-то Юнги чувствует её леденящий мороз своими губами, горлом, лёгкими. Чувствует этот воздух — последний глоток в машине, становится не по себе; они проезжают один и тот же знак «Осторожно, гололёд!» уже три раза. Ханган темнее неба. «— Пообещай, что скоро будешь.» — У тебя всё в порядке? — это всё ужасно странно. Ощущения — снова — скомканные и непонятные. Голос Хосока как на заезженной, расцарапанной пластинке, записанный на дешевый диктофон. «— Пообещай, что скоро будешь.» — Хосок, это не смешно. «— Пообещай, что скоро будешь.» «— Пообещай, что скоро будешь.» «— Пообещай, что скоро будешь.» «— Пообещай, что скоро будешь.» «— Пообещай, что скоро будешь.» «— Пообещай, что скоро будешь.» «— Пообещай, что скоро будешь.» Юнги ослепляет белым светом ламп. Врачи носятся кругами, и Юнги пытается открыть рот, чтобы спросить: где он? Что он? Почему он? Как он? Что, мать вашу, произошло? Но он не может говорить — во рту здоровая трубка, и даже не нужно дышать — она дышит за него. Ощущение непривычное, пугающее — ты не можешь вдохнуть, но тебе и не нужно. И слишком устал, чтобы паниковать; голос застрял под кадыком, пальцы застыли на мягких простынях, мышцы такие слабые — не двинуть даже головой, глазными яблоками, даже не моргнуть; Юнги хочет посмотреть на врача, а взгляд стекает по стенке и расплывается в ярком, снежном пятне в крапинку, будто снежинками посыпали больничные обои. Мелкие всполохи искр, бенгальские огни рождества и огоньки свечек на кремовом торте. Юнги собирает свою память по каким-то ободранным тканям, ветхим ниткам, они вяжутся друг с другом, сплетаются ленивыми червями, тухнут прямо в висках и подкладывают ложные картинки. Мелькают белые халаты, и резко — ощущение движения, возвращающее реальность на место; его койку катят, а мозг Юнги катится с обрыва вместе с ней, отказываясь синхронизироваться с телом. — Позвоните по всем указанным номерам. Юнги-ши, если вы меня слышите, главное — не волнуйтесь. Мы уже звоним вашим родителям и экстренному контакту. Они будут здесь в ближайшее время. — Время пробуждения: 21 час 43 минуты, 16 ноября 2021 года, — женский голос отбивает молотом каждое слово. Его словно обливают кипятком. Внутренние часы упорно твердят, почти орут: хей, ребята, нет, какой 2021? Боже, сейчас же всего лишь 2017 год! Это февраль! День рождения Хосока! Была зима — Юнги уверен, что была именно она. Он дергает рукой — не шевелится, вскидывает её — ничего не происходит. Открывает глаза шире — те всё ещё щёлки, мычит — тишина. — Вы пробыли в коме несколько лет, — продолжает врач, — и… Но Юнги уже не слышит, потому что всем сознанием падает, проваливается в то, что пугает его сильнее всего остального. Он не может двигаться. * Хосок врывается в палату ровно в восемь утра; Юнги сверлил взглядом часы, потому что это всё, что он мог увидеть боковым зрением, глазами, неспособными нацелиться на цифровой экран. Он не может даже посмотреть на дверь, в которую ураганом, резко открывая ту руками, влетает Хосок, и единственное, что видит Юнги, это тёмного цвета волосы — не рыжие, как было когда-то; очень худое тело в растянутой толстовке и помятый вид, будто Хосок спал в больнице, дожидаясь времени, пока можно будет официально разгромить здесь всё к чёртовой матери. Юнги не уверен, что чувствует, лежа неподвижно и не в силах даже сказать немного растерявшемуся Хосоку банальное «привет». — Привет, — Хосок, как всегда, спасает положение. И спасает Юнги тем, что вместо осторожного прикосновения к руке припадает губами ко лбу, игнорируя равнодушный взгляд и плотно сомкнутые губы, безразличное выражение лица и бессилие в теле. Сейчас Юнги не кажется, что отсутствие движения — это самое ужасное, что могло с ним случиться, потому что после ночи под снотворным, чтобы выспаться нормально, вернуть цикл сна после комы — после ночи осмысления сквозь сон, намного страшнее оказалась мысль, что случилось за четыре года в отключке с теми, кого он любил, кого любит. Что случилось с его жизнью, где его семья, где человек, которого он хотел видеть каждое утро, просыпаясь, и как ужасно это было — трупом лежать на аппаратах жизнеобеспечения. Хосок заботливо поворачивает голову Юнги к себе, и Юнги не против, он благодарит его мысленно, и улыбается про себя так ярко, как может, но лицо — безжизненная маска, не передает ничего совершенно. Юнги видит её отражение в лице Хосока, и Хосок, на удивление, кажется Юнги настолько спокойным, насколько Юнги себя не чувствует. Ему страшно и радостно одновременно; он устал и хочет повалить Хосока на себя одновременно; он хочет соскочить с койки и пробежаться по больнице от шока, от того, насколько дико звучит сама фраза — кома на четыре года; в Юнги убойная доза успокоительных. То, что Хосок не спокоен, выдает нервный тик: он сел рядом, а нога ходит, дергается в колене и стучит пяткой о пол. Юнги хочет положить на неё ладонь, чтобы Хосок остановился. Юнги хочет слишком много, а не может — всё. — Ты же меня слышишь? Он кивает мысленно, фактически — ничего не происходит, и Юнги хватает только одного этого, чтоб взорваться внутренне. Рявкнуть, что, блять, да, конечно он слышит, Хосок что — не видит? У него же глаза открыты! Юнги пытается хотя бы моргнуть — не выходит, дернуть пальцами — ничего. Словно мозг, замерзший в ледяной воде, застыл, подморозил тело, которое Юнги ощущает полностью, а не может двигать им — совсем. — Мне врачи сказали, что утром провели тебя по обследованиям. «Да, и сказали…» — Сказали, что ты только не можешь двигаться, временно… «Ты что, читаешь мои мысли?» — Но можешь слышать и видеть. И что тело реагирует. Если я тебя обниму, ты же почувствуешь? «Какой же ты придурок!» — Ты назвал меня придурком сейчас? — Хосок смеется, но панически сжимает ладони на своих коленях, не торопясь обнимать, не торопясь делать ничего. Боясь делать что-то, потому что для Хосока всё это так же нереально — кошмар или приятный сон, то, от чего он отвык, привыкнув к другому ритму жизни. Где нет ни Юнги, ни пиццы на ночь, ни секса, ни геля для душа с запахом какао, ни долгих разговоров на ночь — ничего вообще. Мысли в голову Юнги закрадываются отвратительные. Что за эти четыре года Хосок нашёл себе кого-то другого, и даже если нет — как он сможет не найти, если увидит сейчас, что осталось от его парня? Безвольный овощ, неспособный говорить, даже моргать по своей воле, вдыхать глубже — ровно столько, сколько нужно телу. У Юнги мозг голодал без кислорода, заморозился в воде, нарушились нейронные связи и на их восстановление, как убеждали врачи, пересаживая в инвалидное кресло, нужно время. Время всё лечит, время вернёт телу движение, время, проведенное в сознании, поставит всё на место, потому что по другому быть не может. Время — то, что у Юнги отняли, но хотя бы вернули жизнь. Покалеченную, беспомощную — но только на время такую, дефектную. Юнги не кажется, что он наивный идиот: Хосок ложится рядом, опускается медленно и осторожно, сдвигает Юнги подальше, чтобы не придавить, чтобы не навалиться, минимизировать возможность сделать больно, и Юнги, когда его обхватывают тонкие руки, полон надежды — хватит на весь гребаный мир. Он ловит момент, когда его глаза медленно моргают, и оставляет их закрытыми, пускай и знает, что открыть будет тяжело, что веки — тяжелые, и даже движение ими — с трудом. — Я так скучал по тебе. Мне сказали тогда, четыре года назад, что тебе повезло — температура воды была очень низкая, и… Я… Прости, я так скучал по тебе. Голос у Хосока лишенный всяких сил, почти плачущий. Он прячет лицо в шее, Юнги чувствует кожей взмах ресниц, как те закрываются. Хосок не спал в больнице — он не спал вообще с тех злосчастных десяти часов вечера, когда врачи позвонили ему, и Юнги так хочется обнять его сейчас в ответ, прижать к себе, смеяться и говорить, твердить беспрестанно, что всё будет хорошо, что нужно всего лишь время, чуть больше времени и всё наладится. Что он всё ещё любит его, что видел его каждый день своего бессознательного, что целовал его там, в мире, где есть только он и его память, что между ними с Хосоком не может ничего, никаких преград, и Хосок обнимает так крепко, так влюблено, улыбается сквозь слезы, что Юнги понимает — он не нашел никого. Он ждал все четыре года. И это первое, что узнает Юнги из его длинного, сумбурного монолога. Он съехал с общей квартиры и уехал бы в Кванджу, если бы Юнги не лежал в больнице Сеула. Закончил университет кое-как, поставил себе цель: до того, как Юнги проснется, сделать всё, чтобы помочь вернуться к нормальной жизни. И жил этой мыслью каждый день, впахивал как проклятый; судя по торчащим рёбрам — не ел ничего; судя по виду — едва успевал спать. Жил у Чонгука и Чимина, и те не были против, настаивали сами; откладывал все деньги, и чем дольше длилась кома, тем больше откладывал, чтобы, когда она кончится — когда, когда, когда, — быть рядом столько, сколько будет нужен. Юнги хочется ударить его и сказать, что Хосок будет нужен всегда, но не такой же, блять, ценой. А Хосок выныривает из объятий и смотрит долго, будто сомневается в чем-то, осторожничает, думает, ласково поглаживая по щеке. Юнги было бы страшно подумать — о чём, если бы не пальцы, мягко нажимающие на скулы. Если бы не поджатые губы и пусть и уставший, но домашний вид. Хосок постарел на десяток лет во взгляде, внешне — почти не изменился, стал тоньше и серее, и Юнги уверен, что увидел бы в зеркале точно такое же. Худое, несуразное, слабое и потерянное, едва дышащее, но абсолютно живое внутри. Юнги чувствует горячее сердце Хосока, его биение через тёплое запястье, взглядом в глаза — ему не хочется ничего, кроме как быть с ним рядом. — Поехали домой? * Первая неделя проходит тяжело для обоих, но для обоих — счастливо. Юнги старается не беситься с того, что Хосок — его нянька, не беситься с собственной инвалидности, дышать, чтобы успокоиться, когда Хосок помогает открыть рот для ложки с протёртой едой и закрывает, чтобы сработал глотательный рефлекс. Юнги благодарит его всем сердцем за то, что тот делает вид, будто бы это ничего — нормально, всё как обычно, ничего не изменилось; рассказывает о каких-то событиях, прошедших за эти четыре года. Событий было не много: родители Юнги не смогли сорваться с работы 16 ноября, и он даже не удивился. Наверняка они сильно не расстроились, когда узнали, что их сын-открытый-гей валяется в больнице, и не сильно обрадовались, что он очнулся, зато наверняка были довольны прекратившимися счетами из больницы, которые всё равно оплачивал брат и частично — государство, частично — виноватый в аварии. Юнги чувствует себя частично стыдливо, когда Хосок раздевает его и под какие-то шутки уровня дедов бережно перекладывает в ванную, водит руками по телу без единого намека во взгляде, в движении, и частично — забавно, потому что если держать голову всегда направленной на Хосока, то жизнь не меняется сильно. Юнги готов вечность смотреть на его улыбку, слушать его голос, забыть о самом себе, запертом за семью замками. Жаль, он не может хотя бы улыбнуться в ответ. Хотя бы сжать его ладонь в своей, когда Хосок протягивает руку вниз, на улице пощупать шею и пальцы — холодные ли, не замерз ли. Хотя бы промямлить что-то, намекнуть, что благодарен и что не знает, как будет платить за это. За завтраки, обеды и ужины. За душ, туалет, постоянные массажи — вернуть какой-нибудь тонус мышцам. За чтение вслух, за фильмы, за то, как приятно засыпать на плече под новый Mass Effect на постоянно подвисающем ноутбуке. За всё то, что делает Хосок, и особенно за то, каким он не дает себя чувствовать. Говорят, у болезни несколько стадий, но Юнги кажется, что его версия абсолютно альтернативная — он перескочил их все и запустил по другому кругу, личному, какому-то неправильному с точки зрения психологии и психотерапии, которую он посещает, хотя не понимает, в чём её смысл, учитывая, что он ничего не может сказать. Тактика работы с людьми, запертыми в своих же телах, ему непонятна — зачем ему кто-то, если достаточно одного Хосока, чтобы чувствовать себя почти на своём месте? Он не догадывается, что именно так ощущается отрицание — полное игнорирование. А когда слышит это от терапевта, мысленно закрывает уши и шлёт нахуй, надеясь, что однажды этот посыл вырвется вслух. Хосок старается выматывать Юнги как может: практически не молчит, а если устает — включает игру и делает так, чтобы Юнги смотрел на меняющиеся картинки, вслушивался в диалоги. Мозг в коме восстанавливается ужасно медленно, и иногда Юнги кажется, что он смотрит не фильм, слушает не книгу, а пустой набор букв и фраз, видит смесь блевотины и протухшего фруктового салата на экранах, и отключается от усталости, неспособный собрать не то, что образы, но собственные мысли в одну кучу — разве что кучу грязного белья. Наверное, когда ты отбит на всю голову, когда твоё тело — мешок с костями, всё становится как-то легче, и нет никакого гнева, торга, только усталость и периодическое желание вернуться обратно в кому, проспать до момента, когда ноги и руки заработают, а в ответ на комментарии Хосока по каждому поводу в фильме можно будет сказать доброе «помолчи, я ничего не понимаю». Только Хосок поднимает каждый день в семь утра; сумасшедший жаворонок, втягивающий сову в свои игрища с рассветами. К девяти везет в больницу и ждёт там столько, сколько нужно. Разговаривает с врачами и выглядит счастливым настолько, будто Юнги не очнулся спустя четыре года, а восстал из мёртвых спустя двадцать, все двадцать лет из которых Хосок мог только страдать и не делать ничего больше, и ждал у могилы всю свою молодость. Юнги знал, что Хосок — сильный, но глядя на его лицо, ровное и улыбчивое, сосредоточенное в разговоре с докторами — не знал, что настолько. Стабильно к двум отвечает на звонок Чонгука, у которого обеденный перерыв на работе. За время, пока Юнги спал, они с Чимином окончили учёбу и живут теперь не на правах соседей по съемной квартире, но любовников, скрывая от родителей то, что предпочитают друг друга женщинам — для Юнги это не стало новостью. Стабильно отказывается видеться с ним и запрещает приходить в гости, потому что, как ему кажется, Юнги будет некомфортно, и Хосок прав — Юнги влюбляется в него ещё сильнее, потому что не верит в саму возможность существования в мире человека, который знает его настолько хорошо. К одному и тому же времени дома пахнет едой, которую Юнги жевать не может и та — Хосок сидел и гуглил рецепты прямо перед ним, пытаясь почувствовать реакцию Юнги хотя бы интуитивно, да или нет — оказывается размолотой в блендере, превращенной в пюре, у которого вкус весьма сносный, особенно после нескольких лет питания внутривенно. К одному и тому же времени, пока Хосок готовит под их общую любимую музыку, новые альбомы любимых групп и рэперов, Юнги почти не слушает их треки, размышляет не о жизни, а о том, что от неё осталось. Каждый день врачи твердят одно и то же, и Юнги верит, потому что верит Хосок; мозг реагирует на раздражители лучше, чувствительность выше, хотя Юнги этого и не замечает. Восприятие развивается с каждым днём, зрительные нервы пускают новые корни, и кто знает, через сколько дней вернется способность фокусировать взгляд на чём-то конкретном. Под конец недели Юнги начинает чувствовать себя обманутым. Под конец недели он чувствует, как до Хосока доходит рациональное осознание ситуации, от и до. Он из тех, у кого всё на лице написано: на лице Хосока Юнги читает подступающее к горлу отчаяние, то сквозит в долгих паузах и меланхолично опущенных руках. * Когда приходит Давон, всё становится плохо. Всё стало плохо ещё раньше — Юнги начал замечать во взгляде Хосока сомнения, разговорчивость стала из живой — вынужденной, чтобы не было тишины. Хосок часто лежал напротив и просто смотрел, рассматривал, даже не трогал. Отстранялся, отворачивался спиной, замыкался в себе и из ванной выходил с красными глазами. На вторую неделю Юнги понял, что жить так, существовать так — невыносимо. И это понял не только он. — Да он же умер, Хосок-а! — Юнги слышит агрессивный, низкий шепот Давон, которая никогда не была против него, но всегда вставала на сторону брата. Сейчас, глядя на Хосока, было очевидно даже самому Юнги — Юнги вытягивает из него всю жизнь. И Юнги бы ушел, если бы мог. Сказал бы сдать его куда-нибудь, если бы мог. Если бы не хотел жить — попросил бы забить на всё; он бы умер, если бы просто оказался от Хосока вдалеке, хотя бы на минуту без него, в осознании, что навсегда останется запертым в теле, которое никому не сдалось; шарнирная, поломанная кукла, мягкая игрушка без наполнителя. Давон, уверенная в том, что в Юнги нет уже никакого Юнги, не скупится на выражения, а Юнги только остается — сидеть и прислушиваться, и глотать слова, которые не являются правдой. Абсолютная неправда. — Ты сам подумай. Четыре года, его мозг не смог восстановиться. Это просто тело. Ты убиваешь себя из-за… Хосок не дает ей договорить, но поздно — у Юнги сердце обращается в камень, оно больно давит, и каждое слово Давон — лживое, нечестное, она не знает, каково это застрять в своем же мозгу — бьет, и с каждой секундой уверяет, что она права. Две недели интенсивного лечения, заботы Хосока, нормального питания, сна в своей кровати, тёплых ванн и прогулок, закутанным во всё, что можно — и ничего, ноль, никакого эффекта. Юнги не слышит, как Хосок закрывает за сестрой дверь, он занырнул в самого себя настолько, что не хочет выныривать обратно. Похоронить себя под ледяной коркой снова, чтобы не думать о том, как больно Хосоку. И не думать о том, как легко ему будет опустить руки. Но это же Хосок. Хосок — он всегда верит в лучшее, и Хосок не может не чувствовать, что Юнги там, внутри, за травмированной оболочкой, за поврежденными нервами и мышечной атрофией. Юнги пытается цепляться за эту мысль, торгуется с самим собой: вот, если он будет верить, то всё же будет хорошо. Вот, если Хосок продержится ещё немного, его старания окупятся, и Юнги всю жизнь будет вылизывать дорогу перед ним. Он согласен на всё, даже на то, чтобы лишиться ног на всю оставшуюся жизнь — только бы говорить с ним, быть с ним, руками на его коже, губами на ключицах, вкусом травяной зубной пасты во рту, одним кофе на двоих. Юнги хочет укусить себя за губу, но губы сомкнуты; сжать кулаки — пальцы безвольно на коленях, и желчь оседает на языке, потому что Хосок не сел рядом, а на расстоянии; потому что он не убеждает в обратном, не посылает Давон к чёрту, а выдыхает судорожно, громко, истерично и резко, сгибается и сжимается, словно весь мир давит на него прямо сейчас. — Я даже не знаю, не уверен, там ли ты, — Хосок падает лицом в ладони, не может смотреть на Юнги — Юнги видит это в языке его тела, в жестах, слышит горечью в голосе, запах полыни стоит в квартире, где обычно пахнет сладко. «Блять, да я же здесь! Ну же, посмотри на меня», — а вместо этого только пустой взгляд и колючие, мелкие иглы под верхним веком. Юнги моргает медленно не потому, что хочет, не потому, что сказать что-то пытается, а просто потому, что глаза сохнут — делают это на автомате. И его бесит, бесит каждая часть своего тела, не откликающаяся даже на зов любимого человека, единственного в этом мире, кто важен. — И вдруг это всё бессмысленно с самого начала… У Юнги сердце падает из груди, не в живот, не в пятки, оно падает на пику забора, насаживается и истекает кровью там же, а чувствуется всё ещё в теле, на месте. Он не может даже сглотнуть — не может закричать, не может дернуть пальцем, отвести взгляд, посмотреть куда-то в другое место, видит Хосока боковым зрением. Не развернуться, не вдохнуть сильнее; он бьется руками о невидимую стену, запертый в собственном сознании, и хочется броситься вперёд — в море чужих объятий, в родные руки, лицом в грудь, панически шептать, что всё имеет смысл, что он сможет, что он справится, что всё будет хорошо, что они выдержат, что Хосок сильный. — Вдруг Давон права. Что мне делать? Только Юнги не уверен уже во всем этом; не уверен в том, что он сам остался таким же — сильным. — Я не знаю, хён… Я ничего не знаю, я не знаю, кому мне верить, я не знаю… У Хосока шепот заходится, срывается, идеальная дикция превращается в кашу из пьяного бреда, мокрого от пота кошмара. Юнги больно, как не было больно никогда, потому что он наравне с куклой, поломанной и лишенной всякого смысла, брошенный на порог человеку, который ждал чего-то особенного, а получил — безнадежное. Юнги не знает тоже — ему не хватит себя, он не выдержит один, он свихнется в больнице и даже не сможет убить себя. Он не хочет на руки Хосока, но хочет попросить его прикончить прямо сейчас, чтобы не видеть, как убивается его мальчик; не видеть, как тот не узнаёт его лицо; не кричать внутри самого себя, не срываться на истерику, не рыдать в клетке из разума и паралича, неспособный ни на что, кроме вялого, медленного затухания. Хосок не знает — Юнги знает: врачи обманывают их обоих. Нет никакого шанса на успех, и нет возможности исцелиться. Такое — лечится только могилой, смертью, гробом в землю, похоронить заживо. Убить из милосердия и чтобы не мучились — оба. Хосок смотрит на Юнги побитым щенком, Юнги смотрит — безжизненно, никак, но царапает себе вены там, где у них даже нет материи. Выцарапывает самого себя из своего же мозга, ломает свои кости и кричит, бьется головой, прося не опускать руки и опустить их одновременно, потому что хочет жить так же сильно, как умереть. Хочет любить Хосока так же, как любил много лет назад; хочет вернуть всё обратно, как было. Хочет — просто быть, не имитировать, говорить, а не только слушать, ложиться в постель — самому, забираться на Хосока и стискивать его в объятиях, целовать, а не мечтать о его поцелуе. Забрасывать его ноги себе на плечи, наклоняться низко, быть близко настолько, что больно, но не так — рвать свою грудную клетку и метаться из стороны в сторону, взрывая разум, пиная память в живот ногой, блевать кровью и перед глазами видеть только белое марево, туманную дымку. Юнги не имеет смысла; Хосок озвучил это своими губами, своим голосом, всегда звонким, теперь — отчаявшимся. Если у Хосока нет смысла быть дальше, то Юнги готов одним шагом и из окна, но он даже шаг сделать не может. — Ю-юнги?... Его голос запинается, мнется на пороге, а Юнги слышит только собственный внутренний вой, видит только морскую пену, обливается слезами. Понимает через долгие три секунды, через долгий, пристальный, напуганный взгляд Хосока на него — обливается слезами не только внутри, но заливает ими собственные щёки. — Ох, Юнги… Юнги, это ты? У Хосока трясутся руки и колени, когда он вскакивает с дивана, и Юнги не может видеть его ровно до того момента, как к мокрым щекам прижимаются холодные ладони. У Хосока синдром Рейно от нервов, лед вместо пальцев, но его глаза прямо напротив, впервые за много дней так близко, и губы, и уставшие складки на веках, и осунувшиеся черты, и Юнги плачет прямо перед ним, не в силах сдержаться, не в силах сказать что-либо, только рыдать бесконтрольно и в ответ смотреть, как страх в глазах Хосока превращается в острую, едкую вину. Паника — в ужас, и боль — в сладость, потому что впервые в глазах Хосока вера не навязанная, но чистая и яркая. Впервые — осознание, и Юнги не может передать взглядом ничего, кроме того, как он любит его. Сидящего перед ним на коленях, смотрящего снизу вверх, утирающего влагу большими пальцами — мерзкие слёзы никак не прекращают заливать лицо, в носу мокро и горло дерёт, не всхлипнуть, не вздохнуть, только силой мысли попытаться сломать себе позвоночник и свалиться в протянутые руки. Юнги не справляется сам — не справится, если Хосока не будет рядом; если у одиночества есть вкус — Юнги ощущает его послевкусие на губах, абсурдно и алогично, потому что Хосок всегда рядом. Был, даже когда сознание Юнги витало в снах-воспоминаниях, седлал его бедра сквозь кому, воспоминанием на обратной стороне сетчатки, его губы целовали равнодушное лицо, и Юнги, представляя, как склоняется Хосок над его койкой все четыре года, плачет сильнее, и внезапно выдыхает как-то тяжело, сбито, хотя хочется застонать от боли и навзрыд, потеряться в чёрных волосах. — Боже, мне так жаль, я не хотел, — Хосок волнуется, его голос морем, шквалом ветра обрушивает хрупкий карточный домик, теряются все стены, и Юнги чувствует через холод любимых рук, что Хосок знает — теперь знает, что за пустым взглядом человек. Он приподнимается, тянет голову Юнги на себя, тянет его всего на себя, и целует крепко в губы, наклоняет голову; солёный вкус между ними, вся боль этого мира и вся надежда, всё отчаяние и всё желание быть дальше, быть дольше, быть вместе. Хосок жмется крепко, почти стискивает слабыми руками лицо, но Юнги не больно. Ему больно внутри и невыносимо тепло, и хочется ответить, приоткрыть рот, провести языком по губам, целовать глубже, горячее, просить снять одежду, кожа к коже, почувствовать реальность, убедиться что не кома снова, что сквозь слезы мир не изменился, и цвет кожи Хосока всё такой же теплый, а вкус — сладкий, запах — тонкий, нежный, изгиб плеча и шеи — чувствительный для прикосновений. Но Хосок осторожно гладит ладонями, утешающе, и целует мягко, сминает губы, закрыв глаза и позволив Юнги смотреть на него опущенным взглядом вниз, любоваться на черты, терпеть беспомощность и то, что нет возможности сказать: «ничего, всё в порядке, только не плачь»; только Юнги сам не может перестать. И когда Хосок отрывается от губ, заглядывает в глаза по-новому, он улыбается — по-старому, светло, любовно и нежно. У Юнги тает в груди и хочется дышать глубже, но лёгкие — машина, тупая связь с поврежденным мозгом. Всё, что он может, это мысленно запустить пальцы в волосы Хосока и обнять его в воображении. Ему так не хватает его рядом. — Ты даже не представляешь, сколько сериалов выпустили Netflix, пока тебя не было, — он посмеивается нервно — чувство вины это не то, что уйдет сразу. Оно не уходит, когда, подхватив Юнги на руки, Хосок, тяжело вздохнув носом, перекладывает ослабшее без движения тело на кровать. Не уходит из их кровати, когда Хосок, перебирая такими же ослабшими ногами и руками, забирается рядом, поставив ноутбук на «Демиана» Германа Гессе. Юнги чувствует вину в его объятиях: Хосок укладывает Юнги между собственных ног, спиной — к своей груди, головой на плечо, а пяткой нажимает на пробел, запуская серию, и обхватывает руками тело из кожи и костей, поглаживая по предплечьям. Вина — то, что засело в обоих, но она не единственное, что осталось, и далеко не то, что держит вместе. Юнги не может смотреть никуда, только через прикрытые от усталости глаза в экран; под заставку пропущенного сезона сериала о женской тюрьме, Юнги обмякает под ленивыми поцелуями в макушку и беззвучно перебираемыми губами «извини» и «люблю». Если бы Хосок знал, как сильно Юнги хочет сказать то же самое в ответ. * Когда у Юнги впервые дергается большой палец, ему кажется, он глохнет дважды: от собственного дикого ора внутри и от визга Хосока, резонирующего по всей квартире. — Давай поговорим! Юнги, хён! Стой, стой, не двигай им так быстро! Юнги не может остановиться. Палец дрожит как лист на ветру, сумасшедший шизофреник, вывалившийся на улицу. Он не может остановить его — не знает, как, и не знает, как вообще заставил его двигаться. Может, это глупая наебка организма, и это — простая судорога? Дрожащая рука, как у хронического алкоголика, хотя за последние три недели Юнги пил только воду и прохладный чай, когда Хосоку казалось, что Юнги смотрит как-то «слишком жалобно» на кружку, хотя единственное, на что Юнги мог жалобно смотреть: на самого Хосока и свои тощие ноги в пене для ванны. В другой жизни Юнги ненавидел не разговаривать, ненавидел, когда его игнорируют. Теперь, словно кармический пинок за все деяния, Юнги не может даже написать на бумажке, что ему не стремно, когда Хосок целует его дольше лёгкого прикосновения губами к губам, что это не насилие, ни капли вынужденного контакта, и если бы член вставал — Юнги был бы даже не против переспать с Хосоком так, пусть это и жутко, и вообще странно, но с Хосоком — не странно вообще ничего. Ладно, может это и странно. Не страннее, чем бессмысленно сидеть на толчке, когда Хосок решил, что, в общем-то, пора, а на деле — не пора нихуя. Юнги не понимает этих стадий. Его первая была — радость, вторая — депрессия, третья — гнев вперемешку с чёрным юмором, и сейчас, находясь в принятии, он благодарит своего личного Бога Счастья за то, что тот сам пришёл к той же мысли: может, это просто нервный тик? И, успокаивающе поглаживая по ноге, сидя на коленях напротив коляски, сжимает палец в хронически холодной ладони. Это помогает — палец замирает, и Юнги успевает расстроиться так, словно пропустил самый большой в истории концерт Табло, но когда Хосок произносит «попробуй» уверенно, продолжая сжимать руку, — горечь, появившаяся заранее от потенциального поражения, проходит. Юнги стонет про себя, мол, «зачем, он же остановился, это просто нервный тик, такое наверняка бывает даже у тех, кто переломал себе позвоночник», но вдыхает поглубже и напрягается. Проходит вечность; Хосок всем телом будто бы чувствует напряжение в Юнги, томительное ожидание, бездействие, и только Хосок не воспринимает это как полный ноль, отсутствие результата — ждёт, и спустя минуту или две Юнги понимает, каково это. Двинуть пальцем по собственной воле. У него съезжает крыша, когда он двигает осознанно второй раз. Хосок не может разжать собственную руку, зажимая дрожащий палец Юнги в своей ладони; он только открывает рот и пялится на свою руку, не дышит, не двигается, будто боится спугнуть. И Юнги смеется про себя, умиляясь его реакции и не зная, как реагировать на это. Боже, это всего лишь палец. Или это целый палец? Боже. Юнги слышит биение собственного сердца в ушах - то отдает во всем теле, - пульсируют запястья и пальцы, дыхание учащается, и когда Хосок слышит вдохи и выдохи Юнги, выдавливает из себя: — Ты знаешь, какой сегодня день? Юнги не знает, как ответить. И без понятия, какой сегодня день. Он немного потерялся в датах. Одно движение — нет. — Это да или нет? — Хосок спрашивает быстро, очень быстро, очень сумбурно, поймав себя на тупом формулировании вопроса. Юнги думает секунд десять: десять секунд, чтобы двинуть два раза. Это — «нет». — Значит, один раз — нет, два раза — да? Снова два раза. — Боже, хён… Хосок смеется и лезет обниматься, и Юнги пытается запомнить чувство победы, чтобы проецировать его снова, делать так, как говорил психолог — цепляться за маленькие успехи, наслаждаться ими. Он бы хотел насладиться Хосоком; Хосок, чтобы отметить первые шаги на пути к движению, летит на кухню варить кофе, который стервозно запрещает Юнги пить. Юнги любит его больше жизни. Хосока, не кофе. * — Давай, держи крепче, я знаю, что у тебя всё получится. Юнги стонет про себя, потому что не может уже больше — несколько дней он только и делал, что давил пальцем руку Хосока, отвечая на тысячу проверочных вопросов, в которых Хосок пытался убедиться, что у Юнги дома все. Простые разговоры тут же переросли в попытки писать — долгие и изнурительные, но нужные обоим; до какого-то момента — одинаково, теперь Юнги это не нужно совершенно. Он устал безумно, и голова болит с самого утра, и с самого утра Хосок с ручкой, словно личный демон в котле, где не кипяток, а сплошное окружающее Юнги чувство тошноты. Это напоминает какой-то извращенный садизм: ручка снова выпадает из рук, а перед глазами мутно, в висках очень больно, только не сказать никак. Юнги дергает большим пальцем в попытке остановить экзекуцию ручкой, но Хосок понимает всё неправильно: — Хорошо, давай ещё раз. «Нет, не надо, просто прекрати это». Впервые за недели Юнги настолько больно. В виски словно вкручивают шурупы, вбивают гвозди молотком, и в носу как-то тяжело, давит на лоб. В глазах уже не Хосок, ручка и листок бумаги, а марево из серых, жёлтых и белых красок; те запекаются в зрачках, расширяются, сужаются, пульсируют, и больно, адски больно — Юнги хочется рыдать от боли и невозможности прекратить, попросить у Хосока перестать. Он роняет ручку снова, пальцы не держат её, и с каждой попыткой, с каждым напряжением — становится ещё хуже. В ужасе, зажатом на подкорке, до куда не доходит боль, Юнги кажется, что Хосок убивает его. — Соберись, Юнги-я! — Хосок делает бодрый голос, радуется за них обоих, не представляя совершенно, что Юнги за обратной стороной ширмы готов повеситься прямо сейчас. Ручка, готовая вывести первое слово: «help». Когда Юнги роняет её в очередной раз, последнее, что он видит перед глазами — две жирные капли крови на белом листе. * У Юнги последнее время много ужасных дней, но он готов назвать эти два дня в больнице — самыми. Хосок не мог находиться с ним всё время, а он пытался; Юнги слышал, как он почти кричал на врачей за дверью, как тихо сидел последние десять минут, выделенные друг на друга, рядом, и в глазах не было сомнений, но снова — тонна вины, и снова — растерянность. Вся жизнь для Юнги превратилась в анализ эмоций Хосока, и если раньше ему казалось, что он может читать всё по его лицу, то теперь Юнги мастер, специалист, доктор наук в областях, связанных с Хосоком. Он бы радовался этому, если бы были силы радоваться хоть чему-то. И если бы эти знания — изгиб губ, приподнятая бровь, смешок, улыбка в замедленной съемке — приносили практическую пользу: прикоснуться в момент, когда Хосоку особенно тяжело, прижаться сзади, когда тело становится живее, двигается пластичнее неосознанно, несмотря на усталость и всё происходящее вокруг дерьмо — хочет. Провести по груди ладонями, покрыть поцелуями шею, чтобы снять напряжение, которое зажато внутри тела, но не дает выйти наружу — Хосок боится лишний раз прикоснуться навязчиво, обнять дольше положенного, целовать слишком часто, и за два дня, проведенных в окружении белого и аппаратов, бессильного сопровождения по томографиям и тестам, Хосок только держал за руку, даже не поднимая опущенной головы побитой, виноватой собаки, когда Юнги дергал большим пальцем, всего одним смазанным движением пытаясь сказать: всё хорошо, ты не виноват, это просто случилось. Банальная перегрузка: мозг не привык к какой-либо моторной активности, свихнулся, поднял давление, впервые за четыре года почувствовав что-то кроме анабиоза. Врачи, рассмотрев снимки, сказали «всё в порядке», и только этой фразы хватило Хосоку, чтобы впервые выдохнуть и вдохнуть полной грудью, расслабиться, и вопреки новой партии скверных мыслей Юнги, что после такого-то Хосок точно должен его бросить, Хосок отказывается от помощи медсестры и одевает сам, посадив на койку и уложив головой на собственное плечо. Он молчит всё время в больнице, всё время до дома, но Юнги не нужно, чтобы он говорил — достаточно того, что он рядом, и что его движения всё ещё аккуратные, мягкие, что он всё ещё любит. Юнги правда не знает, насколько хватит Хосока. Он внутри себя уже разлегся, вытянув ноги — смирился, готов сдохнуть в любой момент. Человек привыкает ко всему. Юнги привык, что у него есть только разум. Этому миру разума недостаточно — разума не будет хватать Хосоку, и сидя на стандартном приеме психотерапевта, постоянно разговаривающего и вдалбливающего в голову Юнги то, что он должен держаться, Юнги осмысляет оставшееся у него время рядом с Хосоком. Отчего-то — совершенно спокойно, будто бы он принял эту неизбежность расстаться, но на деле хочется прописать врачу по лицу, чтобы прекратил намекать о том, как важно не только самому Юнги пытаться вернуться в колею, но как это важно для людей, которые его любят. Юнги не славится своим неадекватным чувством вины, и психотерапевты вроде как должны делать так, чтобы его не было вообще; этот подстегивает Юнги к тому, чтобы снова начать злиться. Поэтому, после одного из сеансов, когда Хосок, переключая внимание то с руки Юнги, то на его лицо, вкладывает ручку снова — выглядит так обеспокоенно, что Юнги хватает воли только отшвырнуть её большим пальцем нахуй. Он даже не уверен, на что именно зол. Не уверен, какие эмоции вообще испытывает. Ему казалось, единственное, в чём он уверен — в своих мыслях, но те без тела превращаются в такую же бессмысленную картинку. Ему так плохо внутри, что пахнет тухлым, и он сам в себе — тухнет. — Если ты не хочешь продолжать — один раз, — «один раз пальцем», медленно и заботливо проговаривает Хосок, подняв руку и успокаивающе погладив по волосам. Юнги это уже совсем не успокаивает. Он пытается дернуть пальцем два раза, мол, нет, продолжаем, но тот заходится в истерике, как в самый первый раз, когда Юнги понял, что вообще может им двигать. Злость, обида, безумный коктейль внутренней паники — Юнги смотрит, как дрожит палец, не пытается его даже остановить, только психует внутри себя, не представляя, то ли разрыдается сейчас, то ли внезапно найдет в себе силы вызвать аритмию и умереть от сердечного приступа. — Тихо, тихо, — Хосок обнимает его ладонь своей, накрывает второй сверху — холодно. — Это просто ручка… «Просто ручка?!» — Юнги орет внутри себя, а сам не меняется даже во взгляде — он привык, что ни от одной эмоции ничего не меняется. — В смысле, не просто ручка. Я знаю, что для тебя всё это не просто. И если ты хочешь, мы можем лечь смотреть сериалы и оставить тебя в покое. Оставить в покое звучит заманчиво, но Юнги не знает, как сказать Хосоку, что хочет побыть один. И вообще не знает, а хочет ли. Один и в тишине, без постоянного контакта, без постоянной возможности хотя бы видеть Хосока возле себя — он не протянет так долго, крыша поедет в чёрной комнате без дверей и окон, где одна единственная щёлка, и через неё пробивается солнечный свет человека, который каким-то ебаным чудом всё ещё не погас. У Юнги нет никаких трех путей, только два конкретных: бороться или опустить руки, забросить самого себя в эту пучину, влиться в поток скомканных чувств, которые уже ощущаются не такими, как раньше. И он бы выбрал второе, если бы не руки, держащие его дрожащий палец; Юнги не выбирает бороться, он просто выбирает Хосока. И это — действительно просто. Два движения большим пальцем, ручка, вложенная в руку и зажатая им. Хосок помогает поставить первую точку, а Юнги, поймав себя в цикле вдох-выдох, учится писать заново, используя не всю ладонь, а только один чертов большой палец. Единственную часть тела, которая не предала его. Хосок, оперевшись локтем на свободное от подложенной под листок книги колено, спокойно ждёт, когда точка превратится в символ. Юнги не представляет, сколько Хосок может ждать ещё. Как может его взгляд оставаться таким же, как раньше. Как можно быть настолько смиренным и терпеливым. Как можно не выкинуть на улицу того, кого любишь, но кто абсолютно лишен жизни внешне, обуза. Юнги цепляется взглядом за чёрные растрепанные волосы и выводит первую линию, которая не значит ничего совершенно. Хосок не шевелится — он знает, что линия ещё долго не станет словом. Но продолжает тепло лежать на бедре Юнги, словно домашний кот, которому всё равно в коляске Юнги или без неё, пока есть уверенность, что это всё ещё Юнги. * Неделя ковыряния ручкой бумаги, и Юнги начал чувствовать, как может сжимать левую руку. Едва — слабо, не в кулак, но напрягать пальцы, и это странно, потому что правая всё так же не слушается, писать не хочет совершенно. Даже пальцы на правой ноге, кажется, начали пытаться двигаться, но не рука, которой можно было бы написать Хосоку что-то кроме уже произносимых большим пальцем да или нет. — Оранжевый новый чёр?... Одно движение пальцем. Одно в качестве «нет», потому что «нет» Юнги говорит намного чаще. — Что-то из Марвела? Два движения. Да. — О, так, ну, есть Джессика… Да. — Ты сегодня такой сговорчивый! У тебя всё в порядке? — Хосок смеется, включая серию. Всё ли у Юнги сегодня в порядке? Он лежит на кровати, чистый и пахнущий женским гелем для душа, и Хосок лежит рядом без футболки, с голым торсом, сдвинувший голову Юнги так, чтобы она смотрела в экран, а Юнги хочет смотреть только на Хосока. От крепкого пресса и мышц на руках почти ничего не осталось, остались только жилы и внутренняя сила, которой хватает, чтобы таскать Юнги туда-сюда, с кровати на коляску, с коляски в ванную, из ванной на кровать. Всё ли у Юнги в порядке? Да, конечно; прогнозы врачей хорошие, нет только конкретных сроков. Конечно, в порядке — Хосок всё ещё рядом, и Юнги уже даже не обращает внимание ни на что, что раньше его смущало в новом формате отношений — человек привыкает ко всему. Разумеется, они в порядке; Хосок накопил достаточно денег и их хватает, чтобы покупать продукты и платить половину за квартиру, в то время как другую половину — большую — покрывает пенсия по инвалидности. Они всё ещё могут жить в Сеуле, и после двух ударов пальцами выходить в кофейню, не сидеть там, но брать с собой, потому что Юнги не по себе, что люди смотрят. Ему в самый раз сидеть на улице и ждать, пока американо остынет, пока Хосок, пробуя тот на вкус, не одобрит температуру, чтобы вставить трубочку в губы Юнги и подождать почти минуту прежде, чем Юнги заново — каждый раз заново — вспомнит, какими мышцами втягивать напитки. Всё ли у Юнги в порядке? Он бесконтрольно сжимает левую руку, та бьет пульсом по одеялу, и Хосок, чей взгляд натренирован на все мелкие движения, моментально смотрит на его руки и уже даже не смотрит на лицо, потому что то не говорит ничего, в то время как руки — единственный способ общения. Единственный способ взаимодействия. Хотя бы какой-то и, как бы Юнги ни было обидно за всё это, он довольствуется тем, что есть. Наличие Хосока рядом резко сбавляет уровень ненависти ко всему миру. — Что такое? — Хосок тычет пальцем в небо, а попадает сразу в цель: — Хочешь, чтобы я лег поближе? Два движения. Хосок смешливо причитает о том, что это не тот сериал, во время которого нужно любовно обниматься полуголыми на кровати, но без сомнений и пауз двигается поближе и, что-то прикинув про себя, приподнимает Юнги на подушки, а сам ложится рядом, носом в ребра и грудь, обнимает и закидывает ногу сверху, подкладывает руку так, чтобы чувствовать обе ладони Юнги. — Будет тяжело — сигналь, — и это Хосок говорит уже по-другому; тихо и как-то низко, как-то — плохое слово, потому что Юнги знает, как это именно, конкретно, слышал этот голос давно, четыре года назад, но запомнил каждую ноту наизусть. Взгляд за ними, расслабленное тело, и увеличивающуюся в геометрической прогрессии контактность. Юнги, лежа под Хосоком так, чувствуя его бедром, грудью, становится как-то не по себе. Приятно не по себе и не по себе — обидно. Он смотрит в экран, потому что смотреть никуда больше не может, и через боль пытается поглядывать на Хосока, заставить глаза перевести фокус вниз, на худое бедро, на тонкие пальцы возле ладоней Юнги. Через какое-то время Юнги теряет суть происходящего в серии, потому что весь окунается в ощущение тела Хосока рядом, и каждый раз, когда они лежат так — как в первый. Юнги умер в двадцать четыре года, воскрес в двадцать восемь, ему бы радоваться жизни в периодах между работой, брать отпуска и лететь на Окинаву, срывать одежду со своего любовника и толкать его на кровать, тратить воны тысячами на презервативы, а не лежать так — без дела, без смысла, только сжимать руку ладонями, пытаться сказать что-то, не понимая уже, что и говорить. Тело Хосока горячее непривычно, и его холодные руки — тёплые внезапно, и Юнги с внутренней истерикой, смехом, желанием подколоть Хосока видит, как тот напрягается весь, застывает. Идея о чтении мыслей приходит не в первый раз — Хосок словно ловит вибрации, невидимые посылы от подсознания Юнги, и у него перед глазами темнеет. Это чувствуется атмосферой в воздухе, сжатыми руками на теле Юнги, давящей на бёдра ногой, — Юнги смеется, несколько раз ведёт пальцем и Хосок вздыхает ломано, тычется горячим лбом в грудь и жмурится. — Извини, на меня что-то не то нашло, — Хосок бубнит под нос, ерзает и отстраняется медленно. Он не успевает сдвинуться, Юнги яростно сжимает левую руку несколько раз, настолько сильно, насколько может — просит не уходить, и Хосок, вопреки тому, что приучил себя смотреть только на руки, смотрит на лицо. Юнги горько думает, что это поможет ему остыть — кого возбуждает рожа потерянного человека? Но Хосок, приподнявшись на свободном от хватки локте, продолжает смотреть, не отводит взгляд. Выныривает на секунду из обеих ладоней, осторожно берёт за подбородок и приподнимает голову Юнги, делает так, чтобы взгляды встретились, пересеклись. Для них этот жест перестал быть необычным: Хосок привык перемещать голову Юнги, садиться рядом, на его уровень, чтобы убедиться, что видно хорошо; привык сдвигать его руки, укладывать на себя, чтобы обнимать друг друга; Хосок привык ко всему, не привык только к тому, что поцелуи остаются без ответа, и смех — без ответа. Он смотрит в глаза, не выражающие ничего, но в его воображении, в его памяти глаза Юнги покрываются темной пеленой, и Хосок один шагом в бездну перешагивает через смущение и здравый смысл. — Хочешь, я… Нет, прости, это даже в мыслях звучит отвратительно. Юнги колко стреляет обидой и раздражением. В смысле, отвратительно? Не отвратительно то, что Хосок месяц протаскал Юнги на руках? Не отвратительно, что ему приходится жить с пародией на человека, терпеть вместе с ним изоляцию, осознанно отказываться от контактов, только бы встать вынужденно на ту же ступень? Но внезапно отвратительно быть вместе, ближе, как раньше? Отвратительно игнорировать своё тело и то, что ему хочется? Хосок, конечно, положил на себя хуй максимально, но Юнги недоволён — он всё ещё его хён, его старший, который по всем правилам должен заботиться, а по правилу судьбы — валяется без цели и смысла. Юнги вкладывает весь протест во все свои эмоциональные вибрации, которые может пустить в сторону Хосока. — Это будет странное предложение, но хочешь я… — Юнги ободряюще сжимает ладонь, и Хосок представляет, как он кивает, прося договорить. — Потрогаю тебя? «Решился спустя месяц» — но Юнги немного нервничает, и его выдает сильный удар сердца, влекущий за собой более глубокий вдох. Хосок жадно вдыхает его, жадно напрягается весь, впитывая в себя два удара большим пальцем и не разжимающиеся пальцы левой, смотрит сверху вниз, и осматривает Юнги так, будто он самая драгоценная вещь в этом мире — не будто, а так и есть. Самая хрупкая, не знаешь, как подступиться; Хосок привык, что на каждое его действие — бурная реакция, на губы ниже пояса — тихий низкий стон; но Хосок привык также к тому, каким стал Юнги. И это сложно ужасно — словно снова в первый раз, словно снова пятнадцать, ноль опыта и одни сомнения, боязнь перед чужим телом. Хосок никогда не был Юнги чужим. Юнги никогда не смотрел так просяще, осознавая при этом, что в его взгляде отражаются две чёрные дыры, затерявшиеся в далёких галактиках. Гулкое ничего, в котором для Хосока закован смысл; Юнги никогда не поймет, как одной любви хватило, чтобы не сдаться. Он никогда не полюбит Хосока так же сильно, как Хосок любит его — Юнги не представляет размеры его сердца. Юнги не представляет, как дать то же, что Хосок дает ему, и это горько и тоскливо, и очевидно — ложно. Если бы Хосок умел читать мысли, ударил бы по лицу, потому что их любовь равная настолько же, насколько не равны положения. Хосок запускает ладонь под домашнюю футболку: на Юнги его, растянутая, чёрно-белая, белье и мягкие спортивные штаны с ослабленной резинкой, потому что страшно передавить. Хосоку страшно, будто ему десять, и он впервые прикасается к живому человеку, застрял на каком-то необитаемом острове. Остров — их небольшая квартира, и Юнги — необитаемые леса, его разум — Хосок осознает это — за четыре года в коме и уже текущий второй месяц паралича выстроил новые чащи, и что там от его старого, доброго, саркастичного и чувствительного — Хосок не знает, но готов любить и это, готов любить всё, что мир согласится ему дать, он готов к любому Юнги, как Юнги не готов окончательно смириться и принять то, что уже есть. Пальцы невесомо проходятся по соскам; Хосоку не тяжело смотреть в глаза Юнги, пусть в них ничего и нет, он знает — в собственных отражается слишком многое, чтобы передать словами, и Юнги видит это, понимает, чувствует на себе как может. Хосок прикусывает губу, а Юнги два раза давит большим пальцем в его руку, повторяя своё согласие, пытаясь отбросить все сомнения от Хосока. Его тело словно разучилось в удовольствие — прикосновения приятны, но никакой реакции, и Юнги и не рассчитывал, не надеялся и не представлял, что делал бы, если бы ткань натянулась, а в паху стало бы жарко и некомфортно, тесно. Что делал бы Хосок? Для Юнги нет ничего неловкого больше, он весь нараспашку, никогда не был так близко к Хосоку, как в эти месяцы, никогда не был такой открытой книгой физически, никогда так не трещал страницами, не надрывал себя морально, смиряясь с положением и принимая его, отключаясь, когда слишком стыдно, или когда слишком неудобно, или не хочется, а нужно, отсоединял личность от тела — медитировал на уровне буддиста-неудачника. Но пальцы Хосока кругом по ореолу, большой палец ложится на сосок, и левая рука Юнги сжимается против воли, а сердце начинает заходиться. Ладонь по груди гладит мягко, Хосок не двигается, только смотрит, контролирует нажим и свои движения, даже своё дыхание. Он замер так же, как Юнги, у него живая только кисть, перетекающая ласками до ключиц, и обратно — к ямочке между ними, до груди, до напрягшихся сосков. Юнги дышит чаще, но неслышно, и мышцы не расслабляются ещё сильнее — сильнее некуда, сокращаются в руках, провоцируя обе ладони пульсировать без ритма. — Всё хорошо? — Хосок спрашивает, а Юнги даже не знает, что ответить: он сжимает ладонь и давит пальцем, поздно вспоминает, видя внезапную панику, что «да» — это два нажима, и заходится в нервном раскачивании большим пальцем, наглаживая руку Хосока. Он смеется, опускает голову, отчего волосы падают на лоб, и резко вскидывает её обратно, встряхивает немного влажными после душа тёмными прядями. — Мне неловко, — он продолжает гладить, посмеиваясь, а потом резко распахивает глаза и охает; Юнги даже не успевает полностью переварить и осознать ответ. — Не в плохом смысле! «Конечно же тебе неловко. Я редко бываю бревном», — эти прикосновения далеки от прелюдии, но Юнги смеется от реакции. Ужасно смеяться над тем, кто беспокоится о тебе больше, чем о себе, только Юнги нервно так же, как Хосоку. Он пальцами передает, что всё в порядке, и ему кажется, что уголки его губ лезут вверх. Хосок улыбается в ответ и это выглядит даже так, будто на самом деле. Иногда Юнги кажется, что они научились понимать друг друга и без слов, без мимики. — Если для тебя смысл станет плохим… Дыхание у Хосока томное и низкое, выражение лица возбужденное — ему двадцать семь и он провел четыре года в истерике, пока Юнги провёл их в мире, где есть Хосок на повторе, разные каналы с ним, все испорченные льдом и асфиксией, но цветные. Он опускает голову медленно, сплетая пальцы с Юнги, обнимая его за руку, а губами припадая к шее. — Скажи мне, — жарко выдыхает на кожу; у Юнги бегут мурашки, приподнимающие мелкие, тонкие волоски на теле. Ноутбук светит серией Джессики Джонс, но единственный свет для Юнги — Хосок, целующий шею, проводящий языком по сладко пахнущей коже. Юнги увяз в темноте, и единственное тепло — в его руках, в его сердце, за которое он не может ухватиться пальцами. Оно не ускользает сквозь них, Юнги пытается отпустить себя, обмякнуть под Хосоком не только физически, но одной волной смыть свои мысли, стереть их все, заткнуть самого себя, отдаться дыханию на ухо. Память подкладывает картинку тяжелой простуды, которая не помешала забраться под одежду друг друга, под одно одеяло, а через пару дней — делить один чай и одну пачку носовых платков. Юнги вспоминает себя в то время, таким молодым, мальчиком, от которого не осталось ничего, кроме имени, и рядом с ним — Хосок, его мальчик, навсегда его, но теперь — младший, который взял на себя обязанности не только старшего, но родителя, брата, любовника, целителя. Его сердце давно не молодое — покрытое шрамами, и опыт жизненный на всё оставшееся время окунул лицом в возраст шестидесяти, но тело Хосока — юное, живое, и Юнги чувствует, как к его бедру прижимается напряженный, натягивающий одежду, и Хосок старается не жаться крепче, но не может. Он сам ловит себя на этом — замирает губами возле уха, дышит тяжело и через силу пытается успокоиться, а Юнги только смеется светло и не жалеет ни о чем, кроме того, что сам не может прочувствовать так же. Два движения большим пальцем. Согласие на всё. — Я ничего не сделаю, не беспокойся. Юнги не беспокоится — Юнги доверяет, доверил себя и никогда не сможет доверить ещё больше — больше некуда. Хосок широко ведет языком по шее вверх, и новая порция мурашек рассыпается по рукам и спине; язык ныряет в ухо, Юнги кажется, что он задыхается, и его дыхание правда перехватывает. Ухо становится влажным от слюны, зубы бережно тянут мочку, отпускают, стоит коже натянуться чуть сильнее, и Хосок собственной грудью ощущает биение сердца Юнги — быстрое, такое же, как у него. Дыхание теплее, взгляд мутный; Хосок вглядывается в темно-карий цвет, видит расфокусированные зрачки, готовые поплыть. Юнги понимает это только тогда, когда сам пытается открыть глаза пошире, чтобы видеть — лучше, но в итоге: — Закрой глаза? И он закрывает согласно, через паузу в десяток секунд. Это странное ощущение — чувствовать всё чётко, ясно, но не уметь реагировать. Не повести ногой, когда тяжесть разливается от груди до живота, не приподняться, не повернуть голову в сторону, подставиться под губы. Юнги мечется внутренне, прося тело сделать хоть что-то, но его что-то — мимолетное напряжение в бёдрах, когда прохладные пальцы опускаются вниз, до живота, а вес Хосока ощутим сильнее, он наваливается сильнее, придавливает к одеялу тяжело и приятно. Вдох, выдох, Юнги опять играет в жизнь, пальцы Хосока по струнам — пересчитывают рёбра, вверх к горлу, чуть сдавливают и тут же отпускают, поцелуи становятся долгими. Он втягивает губами кожу так, чтобы чувственно, но чтобы не оставить следов — не сможет потом врачам в глаза смотреть и объяснить, что всё по согласию, и сам Хосок, чёрт, всё ещё сомневается в каждом своём действии. У Юнги ни разу за месяц не вставало даже по утрам, тело отказалось от физиологии, и всё это попахивает каким-то изнасилованием, но ладони Юнги сжимаются, Хосоку кажется — сжимаются обе, и в них нет просьбы остановиться, только продолжать. Хосок мнётся возле края футболки, поднимает её медленно: сомнения это не его стезя, с Юнги привык быть уверенным во всём. Знающим, что между ними нет табу и нежелания, но и Хосок уже не тот, что раньше, и Юнги, вернувшийся к жизни спустя годы — наверняка не тот совсем. Но абсолютно так же, как и четыре года назад: Хосок задирает футболку, чтобы губами к груди, а Юнги давит на руку двойной пульсацией, твердя беспрестанно «да». Язык ведёт тонкую дорожку вниз, вырисовывает круги, добирается до пупка, а ладонь Хосока зависает над разведёнными ногами. Ему стыдно касаться с намёком, с предложением, не просто в душе, растирая мыло, но ещё стыднее снова поднимать голову и снова сомневаться в решениях Юнги. На внутреннем порыве, смешанным с невероятной смелостью, отчаянием и желанием сделать что-то — сделать хотя бы приятно, даже пусть тело не отзовется, но ощущения останутся — Хосок опускает ладонь на пах и прежде, чем сжать невесомо, чувствует то, что вообще-то чувствовать не должен. Он вскидывает голову и смотрит на Юнги удивленно приподняв бровь: — Юнги-я? Всё точно в порядке? У Юнги лицо бесцветное, а он сам внутри — багряный, тёмно-красный, глубокий. Через закрытые глаза смотрит в черноту и не понимает собственного тела: везде тянет, всё словно напрягается, противится чему-то и растекается одновременно. Он пытается открыть глаза — не получается, поэтому неуверенно давит левой рукой, не зная, что именно ответить правым большим пальцем. В его лексиконе сейчас куда больше, чем да и нет, в его выражениях — «не знаю», потому что часть мозга — отмороженная и разбитая — отрицает реакции. Та, что помнит ощущение возбуждения, просит поддаться бёдрами вверх. — Да или нет? — голос Хосока немного приглушен шумом крови, помехами из сериала, собственной растерянностью. Юнги не видит ничего, на что должен был бы ответить нет. Поэтому соглашается не думая. — Если что-то не так, если я сделаю что-то не так, пожалуйста… «Умоляю, Хосок-а, прекрати», — Юнги бы заорал сейчас и размахался бы руками, сам бы развернул Хосока и залез на его бёдра, но только сжимает руку и давит большим пальцем яростно, на что чувствует отражение улыбки Хосока на собственном лице, хотя не видит. Больше нет никаких пауз, движения Хосока выверенные, потому что он внезапно — уверен в себе и том, что делает. Отдает себе отчёт и не смущается того, что Юнги обездвижен болезнью. Это же Юнги — не важно, может он выгибаться в пояснице, стонать его имя, хвататься за плечи, раздвигать ноги шире, просить жестче, медленнее или быстрее. Штаны с бельем отложены в сторону, глаза Юнги всё ещё закрыты, он не хочет их открывать — не хочет портить картинкой попытки чувствовать своё тело по новому, заново, словно только родился, рождается под руками и губами Хосока, оглаживающими тело, целующими везде, докуда дотянутся. В порыве Хосок роняет руки Юнги со своей, а возвращает с извинениями только через минуту, когда у Юнги стоит так, что больно; член упирается в грудь Хосока, вылизывающего плоский живот, кусающего за торчащие бедренные кости. Юнги с воем внутри просит, чтобы он сделал что-то — не издевался так, а Хосок, читая не мысли, но тело, перемещает губы с живота на головку, и с одним вдохом-выдохом обхватывает губами плотно, опускает голову вниз, заводит за щеку, подталкивая языком. Он не может слышать стонов, только дыхание через приоткрытый рот — частое, горячее; Юнги не опускает ладонь на голову, не давит вниз, не толкается бёдрами в такт, в горло, лежит неподвижно и только дрожит обеими ладонями, пальцы ходят по рукам. У Хосока мурашки и тихие вздохи, стоны в перерывах от влажных причмокиваний, от того, что он видит, знает: Юнги хорошо, и это не просто тело — это Юнги, потому что ладонь сжимается сильнее, когда Хосок делает так, как Юнги любит, берёт так, как нравится Юнги, придерживается той скорости, которую Юнги предпочитает. Судорога мышцы на левом бедре, Хосок чувствует напряжение рядом и радуется, словно ребёнок — если бы он знал, что минет заставит Юнги напрягаться бесконтрольно, разными частями тела — отсасывал бы ему с первых дней вместе. Бы — если бы всё ещё не задумывался о том, что есть в этом что-то неправильное; неправильное и одновременно возбуждающе честное, откровенное и открытое, ближе некуда; быть более открытыми друг перед другом — некуда. У Юнги всё тело вибрирует, и хочется плакать от удовольствия, которое не выразить. У Юнги глаза намокают, когда напрягаются пресс и бёдра и тут же расслабляются. Когда Хосок опускает голову нечестно низко, смыкает губы на основании и непроизвольно глотает — глоткой массирует член в тёплой влаге рта, втягивает щёки и поднимается медленно, с нажимом, плавно, пряча зубы. Он теряется в ощущениях, теряет момент, когда ладони сжимают руку Хосока сильно — очень крепко, Юнги кажется — до боли в собственных костяшках, и тело взрывается, нервные импульсы пробегают до пальцев ног — глаза распахиваются и в них впервые что-то кроме гулкого ничего, живот дрожит и напрягается, и Хосок замирает с плотно сомкнутыми вокруг головки губами, продолжая гладить руками по бёдрам, по ладони Юнги, успокаивающее. Сглатывая сперму и недолго продолжая водить рукой по влажному от слюны стволу, выжимая всё до капли, не обрывая приятное моментально, сбавляя скорость постепенно и с улыбкой глядя в распахнутые глаза, так же медленно опускающие веки обратно, прикрывая от яркого света монитора. — Наверное, нам надо отмотать серию на начало, — Хосок жмурится, утыкается носом в бедро Юнги, и Юнги кожей чувствует улыбку — яркую, широкую, — чувствует, как Хосок запыхался и то, как он пытается успокоиться, просто дыша. Это Юнги не нравится, как и перспектива нырять в какой-то сраный сериал, а не в Хосока. — Только я отойду до… туалета, — и Юнги противится весь, стискивает пальцы Хосока, прося остаться, сделать всё вместе с ним, если кончить, то вдвоем и рядом, иначе — что за хрень? — Ну нет, Юнги, я так не могу. Не могу бьется на осколки с очередными нажатиями: Хосок замечает, что правая рука снова перестала сжиматься вся — только один палец, а левая — сбавила силу. У него нет сил и желания расстраиваться, как нет сил и сопротивляться; куда уж хуже, если он завалил своего неспособного двигаться парня, и отсосал ему, возможно — в воображении Хосока, разумеется — против его воли? Он поднимается на руках, ложится рядом, и приспускает домашние штаны с бёдер, пытается утянуть руку из хватки Юнги, а не получается — тот с саркастичной ухмылкой отказывается отдавать руку. — Ты что, хочешь предложить?... Хосок заливается краской, пряча лицо в шее Юнги — прикусывает его кожу и целует сразу, извиняясь. Вдыхает его запах и неловко, неуверенно притягивает левую ладонь Юнги к себе, укладывая на себя пальцами и сжимая их собственными. Юнги кажется, это лучший секс за всю его жизнь. * Ко второму месяцу дома он решается и соглашается на приход Чимина и Чонгука. Наверное, это и есть финальная стадия — принятие; Юнги перестал гнаться за временем, лениво ковыряет ручкой бумагу, выводит линии, иногда отдаленно напоминающие символы, совершенно не складывающиеся в слова, и они с Хосоком тратят помногу времени, играя в угадайку. Ещё много времени на попытки складывать мелкие вещи, перекладывать их из одной кучи в другую, и к концу второго Юнги неплохо контролирует левую, более или менее — правую, может напрягать пальцы поочередно. Иногда, сильно сосредоточившись, концентрируя все свои силы на глазах — медленно перевести взгляд, но картинка расплывается сразу, и глаза снова опускаются чуть ниже линии горизонта, в комфортное для них положение. Собственное тело — далеко не храм для души, а простая игрушка, на которой Юнги два месяца испытывает новые трюки, испытывает его. Хосок, вдохновленный прогрессом, подключается почти в каждую из игр, начиная от "переложи это дерьмо в кучу этого дерьма" заканчивая "переспи со своим ручным бревном". Юнги — ручной донельзя, и Хосок иногда вслух находит это милым, за что сразу извиняется после и уточняет, что ни в коем случае не имеет в виду ничего плохого. Юнги знает: Хосок знает, что Юнги знает — так проходит их общение, просто знанием друг друга. Чонгук с Чимином не знают Юнги так же, как знает Хосок, поэтому одним из самых серьезных факторов, подстегнувших Юнги к разрешению на их присутствие в доме, стала новость о довольно серьезной, но ещё детской обиде Чонгука. Оказывается, Хосок копил деньги не один — по воле Чимина, против которой у Хосока не было сил идти, был организован целый фонд в поддержку коматозного бойфренда — так Юнги называет сам себя, как и обзывает всё, что они с Хосоком делают. Чтобы привнести во всё это юмор, иначе жать антистрессовые мячики в ладони просто невыносимо. Наверное, если бы Чонгук не обиделся, а Хосок не сказал, чтобы Юнги не беспокоился о деньгах — их за четыре года накопилось достаточно, Юнги бы до последнего отказывался видеть своих когда-то лучших друзей. Кто они теперь для него — Юнги без понятия. — Хён, да ты вообще не изменился! — Чонгук звонко заявляет прямо на пороге, вылупляя глаза глупо, как он делает всегда, когда засматривается. И Юнги хочется пнуть ему под задницу, но Чимин справляется сам. — Он имел в виду, что ты выглядишь всё так же хорошо и совсем не… постарел. Юнги видит, как Чонгук подается к Хосоку, который стоит рядом и держит Юнги за руку, чтобы считывать ответы и реакции, и слышит, как Чонгук осторожно, очень тихо уточняет, может ли он слышать и уверен ли Хосок, что Юнги всё понимает. Юнги не видит, как меняется лицо Хосока — из улыбчивого в мрачное, почти злобное, — он ощущает это в атмосфере, и изменения подтверждает то, как шарахается Чонгук, редко чувствующий границы, что стоит говорить, а что лучше придержать за зубами. Но вместо того, чтобы ругаться вслух, Хосок только задерживает ненадолго взгляд на присаживающегося возле Юнги Чимина, тянущегося к нему руками, обнимающего за плечи осторожно и неуверенно бормоча: — Надеюсь, ты не против. Ладонь стискивает руку Хосока лениво, слабо, без агрессии, и Чонгук опускает взгляд на сцепленные руки своих хёнов, и до него доходит, что он просчитался максимально — опускает голову и легко кланяется вместо того, чтобы извиняться вслух. — Нет, Чимин-а, всё нормально, — Хосок, продолжая сверлить Чонгука взглядом, мол, ты получишь, но позже, и Юнги и смешно, и умилительно, и гневно одновременно за то, как Хосок заступается за него даже в таких, казалось бы, мелочах. Вопрос о том, а жив ли Юнги вообще, тоже забрался бы ему в голову, если бы он увидел себя со стороны, глазами Чонгука, всегда переполненного жизнью и привыкшего, что оба хёна орут как сумасшедшие, что Юнги выпивает как последний алкоголик, а после прилюдно лапает Хосока за коленку. Теперь Юнги это его образ при незнакомых людях — тихий, мрачный, напоминающий кактус или какой-то папоротник, который поливается только Хосоком. Хосок, если подумать, никому другому и не позволяет. Осознанно и без всякой гордости; он просто не хочет никого подпускать к Юнги, и такой шаг — позвать Чимина и Чонгука — огромный для обоих. Хосок выпускает руку Юнги, чтобы заварить для всех чай, и Чонгук моментально подсаживается рядом на колени, в качестве извинения, но без разрешения вкладывая в руки Юнги свою, и начиная заваливать его вопросами, забываясь, проверяет, а действительно ли Юнги в оболочке без улыбки и блеска в глазах. Перечисляет цвета и просит сжать руку на любимом — морепродукты или мясо, кофе с молоком или без — и восторгается по-детски, когда Юнги проходит проверку, по-детски обнимает крепко за шею, у Юнги аж перед глазами темнеет, и он молит Чимина, чтобы тот оттащил свою псину от него. У Чимина с эмпатией и пониманием людей намного лучше — Чонгук оказывается сидящим рядом, и рука не Чонгука между пальцев Юнги, а Чимина, и в отличие от младшего, Чимин сидит спокойно, не трогает лишний раз, не дергает, не атакует со всех сторон, не давит на мозг; Юнги всегда было проще с ним, чем с тогда ещё совсем ребёнком, не знающим никаких правил, сбежавшим от своей семьи в тринадцать лет. Чимин — домашний мальчик и ощущение дома в нём от и до. Хосок прикусывает губу, когда видит Чимина так долго и так рядом, но решает не уточнять, нормально ли Юнги, потому что понял — Юнги раздражает гиперопека по мелочам. Ну, и тогда, когда Хосок по сто раз спрашивает, можно ли ему подкрепить массаж поцелуями. Юнги остается один, когда все рассаживаются за стол и начинают разговаривать привычным для людей способом, а Юнги кажется, он уже разучился говорить языком, губами, словами; периодически получается издавать какие-то стремные звуки, но Юнги перестал даже пытаться, стремаясь сверх меры. Хосок подначивал, тряс, пытаясь заставить пытаться снова, предлагал выйти из квартиры или надеть наушники — Юнги это пугало только сильнее, и всё как-то никак. Юнги в принципе… Как-то никак. Понимание, что так, в коляске и почти полностью парализованным, чувствующим своё тело и спазм в мышцах только во время оргазма, он, скорее всего, проведет ни больше ни меньше полгода точно, как минимум — пришло резко, но не ошарашило. Юнги просто смирился с неизбежным, не смирившись с этим одновременно, и глядя на то, как Чимин неосознанно поглаживает Чонгука по ноге, сидит с ним близко, тычет коленом в его ногу, когда смеется звонко, наваливается на него, и Чонгук отстраняется, а иногда приобнимает и бурчит, что Чимин вроде как хён, ему нужно быть серьезнее, тем более в такой ситуации — Юнги становится больно снова. Хосок сидит рядом, на стуле, поставленном возле коляски, и Юнги хочется протянуть к нему руку, как Чимин к Чонгуку, обняться, как мальчики напротив, сделать что-то, и он тянется изо всех сил, но не выходит, ни малейшего рывка, ни хотя бы отдаленно напоминающего это ощущения. Он думал, Хосок думал — от контактов с кем-то, кроме друг друга, станет легче, наличие социума растормошит Юнги, и два шумных друга — лучшая для этого комбинация, но Юнги не лучше совсем, не легче. Ему снова — больно. Когда есть тело, боль можно вымещать по-разному. Спорт, секс, музыка. Работа, пробежка, прогулка. Бить стену, проораться. Боль внутри Юнги — яд, который не вывести, и нет лекарства, только изоляция в болоте, и ты тонешь без возможности попросить канат, чтобы бросили, вытащили. Он может только сжимать руку Хосока, но что он поймет из этого движения? Да ничего. Начнет перебирать всё, что придет на ум, и среди всего этого не будет «мне нехорошо, я не могу на них смотреть, убери их от меня, отправь домой». Юнги выбирает терпеть. Терпеть это — словно терпеть кинжал в животе, качая пресс. Ты не можешь отвести взгляд от счастливой парочки, не можешь заткнуть уши, убраться в другую комнату, и уровень стресса растет с каждым звуком звонких, высоких голосов. С каждым ударом чашкой об стол; Юнги — оголенный нерв, всё внутри вздрагивает и просится в комфортное уединение с Хосоком, подальше от болтовни и неловких вопросов в сторону Юнги, чтобы поддерживать образ диалога с ним, который диалогом не будет ещё долго. Беспокойные взгляды превратились в спокойные, и это отвратительная черта паралича: они волновались тогда, когда Юнги был не против объятий, но перестали и начали бесконтрольно тянуть свои руки тогда, когда ему хочется блевать от прикосновений. Юнги не замечает, как сильно вздрагивает от прикосновения Чонгука к плечу. И тот подпрыгивает на месте, словно его ударили током, а Хосок счастливо — будто «ну вот же, смотри, эти двое действительно помогают!» — смотрит, улыбается ярко, готов засмеяться, и вместе с отвращением перед радостными Чимином и Чонгуком, у Юнги просыпается обида на Хосока. Он же понимает его, он же понимает всё, так какого хрена он готов смеяться, когда так мерзко, так хуево, так блядски больно и невыносимо? Юнги чувствует, как под всеобщее ликование у него отвратительно, унизительно начинают намокать глаза, и боль моральная обращается в боль физическую, отдает по самым чувствительным участкам тела — в руки, судорогой проходится по пальцам, те то сжимаются, то расслабляются, выгибаются в костяшках; и Юнги, видя на себе взгляды всех троих, утекающих из радости в ужас, понимает, что начинает рыдать. Как слабак, как девчонка, просто от того, что больно; от того, что обидно; и что время, когда он сможет трогать Хосока в ответ, говорить с ним — не подходит никак; попытки врачей поставить его на ноги — ни в какую, колени подкашиваются, шея едва держится ровно; регулярно — корсеты, чтобы не заработать искривление позвоночника, таблетки, витамины, правильное питание — издевка; то, что он вышел из комы инвалидом, из одного дерьма в ещё большее — плевок судьбы в лицо. — Детка, ты чего? Что с тобой? Хосок на коленях, держит за щеки и вглядывается в глаза, и Юнги хочется отвернуться, обиженно выпалить, что он заебался, что терпеть не может этих двоих, что терпеть не может себя и весь этот блядский мир из счастливых парочек и жизней, в которых есть эта самая жизнь. — Тебе больно? Больно — морально, физически, мысленно, эмоционально, всяко, блять, больно. Но Юнги не сжимает ладони, не отвечает Хосоку — игнорирует, психует внутренне, что не может остановить этот слезливый шквал, что прямо на глазах у мелких, жмущихся друг к другу, пытающихся успокоить друг друга, что это не их вина. Но это их, и от их контакта становится абсурдно хуже. Юнги снова крупно вздрагивает, вздыхает резко, и Чимин подскакивает со стула, бросается к Хосоку. Юнги хочется удавиться. — Мы можем чем-нибудь помочь? Отвезти в больницу? — Нет, но вам наверное лучше уйти, — Хосок пытается говорить мягко, но Юнги благодарно слышит резкие нотки — требовательные; Хосок на его стороне, всегда был и всегда будет, и от этого — чуть легче, но это чуть не делает легче нихрена. Чонгук подскакивает стремительно и вылетает из кухни — он никогда не знает, что делать с плачущими людьми, а уж тем более с плачущими и запертыми в своём теле. Юнги уже представляет, как Чимин будет успокаивать его, нервного и ещё такого маленького психологически, что это не его вина, что видимо Юнги стало плохо — они же знают, ему сейчас тяжело, и всё это — ужасная ситуация, никак не связанная с ними. Если подумать, Юнги с Чонгуком похожи; он не представляет, как бы они оба выжили без Хосока с Чимином. Кто бы, если не Хосок, захлопнул дверь за гостями, которые оказались неуместными, не к месту, и подлетел сразу же обратно, беспокойный и взволнованный? Кто бы держал за руки и молча ждал, пока слезы кончатся, утирая щеки и нос салфетками? Хосок понимает больше, чем Юнги, но всё равно, держа за руки, просит: — Поговори со мной. Как, господи, поговорить? Ебашить пальцем по ладони? Это — разговор? То, что было между ними тремя — вот оно, общение, а не эта жалкая пародия. — Не игнорируй меня, пожалуйста. Юнги не двигается, рассыпается внутренне, идет трещинами и хрустит в суставах, у него нет сил плакать и кажется — нет сил даже ненавидеть себя и всех вокруг. — Юнги, хватит, не молчи, — голос Хосока из мягкого — в серьезный, сквозящий лёгкой обидой, и Юнги понимает: Хосок не заслужил того, чтобы сидеть в молчании. Если для него это разговор, то это и меньшее, что Юнги может ему дать. Он безразлично сжимает руку на мгновение и обмякает. — И не думай, что я не пойму, что ты просто пытаешься отделаться. Разговаривай со мной. Как можешь. Как он может, кроме да и нет? Стресс, достигнув максимальной точки, свалился на дно; Юнги чувствует себя расслабленным в плохом, ужасном смысле, потерявшем часть чувств от неготовности встретиться с людьми из прошлой жизни. Чонгук и Чимин высосали из него все соки, а он сам — добил себя, и это уже не принятие, это первая стадия пассивного безразличия, когда смотришь в зеркало и видишь уже не себя, не человека даже, а просто что-то, без имени, лица и характера. Кусок мяса без жизни, на прилавке у Бога, готового дорезать на ломтики и подать к столу. Юнги не более, чем вещь — вещь Хосока, которая не приносит никакой пользы, только отнимает силы. Юнги не знает, о чем думает Хосок, когда сидит и смотрит — долго, думая; ему всё равно, даже если Хосок сейчас предложит остаться никем, сдаст Юнги родителям в Тэгу, уйдет и больше никогда не вернётся, оставит без регулярной поливки, засыхать под зимним солнцем. У Хосока скоро день рождения, и лучший подарок, который может дать ему Юнги — не попасть в кому снова, а сдохнуть окончательно, чтобы не терроризировать его жизнь и дать хотя бы шанс на новую. Они оба — без шансов на то, чтобы выжить. Человек не может прожить без кислорода; они живут кое-как, вдыхая друг друга мелкими глотками. Они оба — смотрят друг другу в глаза, и в них обоих — две бездны, глядящие в кратеры без планет и солнц. Хосок тянет руку к блокноту и ручке, и молча сует их Юнги в руки. — Ты сможешь. Будто сейчас или никогда. — Я знаю, ты сможешь. Юнги не может. — Бери и пиши. Я уверен в тебе. А Юнги в себе — нет. Не уверен в Хосоке — не сейчас. Смотрит куда угодно, но не вниз, не на бумагу. — Ты мне доверяешь? Вопрос — выстрелом в сердце. Юнги дрожит внутри, сердце из медленного биения — в аритмию. Два нажатия пальцем. — Когда ты на дне, легче всего оттолкнуться. С Хосоком вместе, наедине, Юнги не мог свалиться туда окончательно, завис где-то между поверхностью и песчаной мелью, усыпанной острыми ракушками. Появление чужих стирает все написанное раннее, и Юнги чувствует надежду. Не Хосока — свою, потому что в Хосоке — чистая уверенность и сила от абсолютного бессилия. Юнги глотает её и стискивает ручку большим пальцем. — Не думай, просто пиши. Вспомни, как ты это делал раньше. Подумай о том, что бы ты хотел сказать мне сейчас, — у Хосока голос твердый, немного злой, серьезный и низкий. В нём нет беспокойства, нет утешения, только трактовка фактов, требование и чистая воля. Юнги становится не по себе и одновременно — правильно, потому что забота скидывает всю ответственность, а это, что не назвать одним словом — прижимает лицом к полу и ударяет по щеке после, выбивая всё дерьмо из головы. У него уходит пара минут, чтобы прочертить три линии.

«It seemed like it took forever for that sun to shine Counting down the days in the back of her mind»

— Что это? — Хосок прищуривается, поддается поудобнее, ближе, изгибается, и недолго думая заключает голосом, отличным от того, что был спокойным. — F? Юнги не отвечает, продолжает писать дальше. Молчание — знак согласия. Молчание Юнги — концентрация на сраной ручке и движениях фалангой большого пальца; с четвертой попытки рождается… — U? Он кивает мысленно, чувствует, как капля пота стекает по шее, и как напрягается Хосок, навалившийся на его колени. Юнги не думает ни о чём, не чувствует ничего, только подступающую к горлу истерику, ор, а тело в ответ на логичные буквы на бумаге непроизвольно вздрагивает: в локте, в коленях, в челюсти — нижняя чуть дергается, зубы трутся друг от друга от напряжения. — C?...

«Hours go by, she opens her eyes for light Only to see, it was Jon who saved her life»

У Хосока перехватывает дыхание, ладони сжимают ногу Юнги, и когда последняя буква — самая кривая, но понятная, правильная — оказывается на бумаге, Хосок смотрит на надпись долгие минуты, не дыша, не расслабляясь, не двигаясь, не выдавая ни единого признака жизни, а Юнги дышит так тяжело, будто изнасилованный Чонгуком мозг родил двойню. Его двойня — четыре английские буквы, и когда их смысл доходит до Хосока, доходит вся их реальность, их действительное наличие, их присутствие и первая удача за два месяца, первое, что Юнги смог сделать от и до — Хосок ржет так громко, что у Юнги выпадает ручка и валится на пол вместе с Хосоком. Он ржет в потолок, словно сошедший с ума, и Юнги теряется сперва, а после понимает — понимает, чувствует, охуевает максимально — перевел взгляд от него, на бумагу и обратно. Один «FuCK», чтобы Хосок ржал и рыдал, не мог перестать. Один «FuCK», чтобы Юнги начал ржать в ответ — молча, про себя, но уголки губ будто бы вздрагивают вверх, всё тело — вздрагивает мелко. Хосок утирает слёзы и сопли, трясется от истерики, плачет и продолжает посмеиваться, закрывает лицо ладонями ненадолго, чтобы успокоиться, но успокоиться не получается. Они оба — одна чистая эмоция, одна на двоих, одно счастье и одно горе. Одна душа, одно тело и один разум: Юнги видит эту связь, что выше простой, человеческой, она засела внутри его груди и расцвела там космеей. У Хосока звонит телефон — он поменял мелодию пару дней назад, и даже не протягивает руку, чтобы выключить Kero One и Epik High, бодро играющих из динамика. — Я никогда… «Не чувствовал себя таким живым». — Не сомневался, что это было твоё первое слово. Хосок целует его пьяно, скомкано и крепко. Меньше, чем через три недели, Юнги целует его в ответ.
Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.