Дальними дорогами

R
Завершён
3450
94
автор
Severena бета
Фэндом:
Размер:
489 страниц, 173 576 слов, 33 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
3450 Нравится 1579 Отзывы 1592 В сборник

Глава 27

Настройки

«Как из колдовского круга Нам уйти, великий Боже, Если больше друг без друга Жить на свете мы не можем?» Александр Вертинский

* * * — Алексей Евгеньич, можно? — Конечно. Заходи, Юра. Слишком тесно. Слишком много воспоминаний. И некуда отступать. Попался как дурак! Все эти дни Гольдман старательно избегал Блохина. Вернее, виртуозно выстраивал общение в рамках давно забытого «учитель — ученик». Ладно, нынче это звучало как: «Мы просто коллеги». Они пересекались в учительской, болтали в столовой, могли обсудить в коридоре какую-нибудь внутришкольную ситуёвину. И… больше ничего. Никаких совместных прогулок в парках, никаких задушевных разговоров наедине «за жизнь». Гольдман специально уходил с работы пораньше или задерживался допоздна с кем-то из сослуживцев, даже ускользал, воспользовавшись черным ходом и хорошими отношениями с завхозом, если вдруг возникали подозрения, что Юрка может караулить его у крыльца. Хотя зачем бы это Блохину? К тому же к концу октября плотно зарядили холодные осенние дожди. Иногда вообще со снегом. — Леша! Как же он соскучился по теплому Юркиному «Леша»! Каждый раз, когда слышал от него такое правильное, такое официальное «Алексей Евгеньич», хотелось взвыть. На праздновании Дня учителя (коньяк «Слынчев бряг», тортики с маргариновым кремом и конфеты «Ласточка») едва удержался, чтобы не предложить молодому коллеге выпить на брудершафт. И перейти уже на «ты» — на официальных началах. Удержался. За столько лет работы в школе Гольдман так ни с кем и не сблизился достаточно для перехода на «ты». А тут — пацан еще, бывший ученик. Нельзя было так подставляться. Нельзя! И вот сегодня, несмотря на все принятые предосторожности, все-таки… — Леша! — Юр, мы же договорились! — Плевать! Блохина сразу стало слишком много в крохотной гольдмановской подсобке. И — будто кто-то враз выкачал из помещения воздух — сделалось сложно дышать. — Юр, не здесь. Пожалуйста. Юрка сверкнул глазами, но приближаться раздумал — остановился у входа, подпирая спиной косяк. «Не хочет загонять в угол? Умный мальчик!» — А когда, Леш, а? Когда? Словно я, дурак, не понимаю, что ты от меня бегаешь! То лекарства покупаешь: аскорбинку с этим… как его… — С гематогеном, — подсказал тихонько Гольдман. — Вот! С гематогеном! А то тебя – хрен поймаешь! Только при толпе постороннего народа. Только при всем официозе. «Ни здрасьте, ни насрать». — Юр, ты же понимаешь… — Ни хрена не понимаю. Объясни. Объяснить? Фразы застревали в горле колючими льдинками. Наверное, нужно было сделать над собой усилие, выхаркать на свет белый эту дрянь и уже сложить из нее слово «вечность». Расставить, что называется, все точки над буквой, которой попросту нет в отечественном алфавите. Когда-нибудь потом. Не сегодня. От страшной участи говорить правду Гольдмана спас звонок. В классе затопали, загремели, заголосили. — Алексей Евгеньевич! А Ирка… Спасибо, что дверь, ведущая в подсобку, открывалась наружу. Иначе Блохину совсем нехило прилетело бы от внезапно ворвавшейся в их почти смертельное «вдвоем» соплюхи из седьмого «А». — Хорошо, Анечка. Я сейчас приду и разберусь. «У меня самого бы кто «пришел и разобрался»! Не с нашим везением…» — Это не значит, что я сдался, — мрачно бросил Блохин, покидая подсобку. Даже его спина, обтянутая черной футболкой, выражала негодование. — Разговор не закончен, Алексей Евгеньич — так и знайте! Он снова стал «Алексей Евгеньич», и это должно было утешать. Но не утешало. Мечталось о том, чтобы прийти домой и напиться до полного беспамятства. Впрочем, дома уже давно не водилось алкоголя, а впереди ожидал еще один урок. (В смысле, урок физики в седьмом классе, а не некая гадость из тех, что так любит преподносить нам жизнь.) И стопки непроверенных тетрадей — на закуску. Конец первой четверти — что вы хотите?! Не до страданий, на самом деле. * * * «На кой черт я родился?» Философские вопросы, затрагивающие основы бытия — штука неплохая и в принципе, говорят, полезная, но, определенно, не в шесть часов утра. И не тогда, когда уснул в два. Гольдман лежал, глядя в потолок, и чувствовал себя… странно. Тридцать четыре, елки-метелки! Тридцать четыре. Дома не построил, дерева не посадил (даже во время какого-нибудь субботника), сына — тем более не родил (тут уж без вариантов). С личной жизнью — какая-то тяжелая безнадега. Быть с тем, кого любишь — нельзя. С тем, с кем можно — не греет. Вон в девяносто третьем печально знаменитую статью все-таки отменили (весть принес, как и всегда, Лозинский, который потом с месяц, наверное, ходил, рассыпая вокруг себя солнечные зайчики). Раньше казалось: теперь-то уж заживем! А нынче понятно: ничего не изменилось. Вообще ничего. Не прибавилось на улицах мужиков, держащихся за руки и целующихся где-нибудь на лавочках в парках. (Там, где утки, да?) Самоубийц с напрочь отсутствующим инстинктом самосохранения по-прежнему не находилось, ибо менталитет-то никуда не делся. Нет, иногда все тот же Лозинский привозил из столицы, куда он как-то зачастил в творческие командировки, довольную масляную физиономию и восторженное: «Там такие гей-клубы, Лешенька! Такая свобода!» В Москву не хотелось. Проверять не хотелось. Знакомства в гей-клубах почему-то воскрешали в памяти знакомства в клубах «Для тех, кому за тридцать» и в иных еще советской эпохи брачных конторах. Ведь и в ту пору всем было известно: сунуться туда можно лишь от абсолютного отчаяния по поводу своей личной жизни. А у Гольдмана к тому же все это время был Юрка. Достаточно быстро все просекший Лозинский периодически выговаривал, что любить столько лет одного человека — ненормально. Он даже ударения ставил на каждом слоге. Получалось так: «Не-нор-маль-но!» «Если бы он хотя бы у тебя был, этот твой мальчик! — (Имени Гольдман не озвучивал и вообще детали никогда не уточнял, что не мешало Юрочке строить свои теории. Иногда он, кстати, на чистой интуиции весьма метко попадал в цель.) — А у тебя его нет, слышишь, упертый баран? Ты его себе выдумал! Потому что прячешься от мира. От настоящей жизни. Дай тебе волю — в монахи бы подался! Вон в Старой роще монастырь открыли. Туда бы и подался. Или там женский? Да какая тебе разница?!» Гольдман делал печальные глаза и отвечал, что в монастырь его не возьмут: ни в мужской, ни в женский — вероисповедание не то. Предки подкачали. Впрочем, по большому счету, и вероисповедания у него как такового не имелось. Не считая всем привычного советского «атеист». А Юрка у него был! Там, глубоко внутри. Живой, ни капельки не выдуманный. Сильный, гибкий, острый, как клинок из самой лучшей в мире стали (Толедо? Дамаск?) — Юрка. Гольдман пытался объяснить Лозинскому, что любить одного человека — это не дефект. Это просто врожденная особенность организма. Как зеленые в крапинку глаза. Или корявый ноготь на мизинце. Можно, конечно, попробовать избавиться. Но зачем, когда тебе и так комфортно? «Я не вижу других мужиков, понимаешь? Вернее, вижу, но… не хочу. Не в том смысле, понимаешь? Если бы ко мне сейчас подъехал какой-нибудь… — он порылся в памяти, потом улыбнулся, все-таки вспомнив недавно слышанную песенку, — Челентано в черной «Волге» и предложил, условно говоря, весь мир и миллион алых роз — в придачу, я бы его вообще не заметил». Лозинский, который уже вечность назад перестал делать вид, что всерьез относится к их с Гольдманом взаимоотношениям, и вовсе по данному поводу не скорбел, с отвращением поморщился: «Какой еще Челентано, Лешенька? Что за дурной вкус! Ладно бы еще… Фредди Меркьюри. Или… — он мечтательно поджал губы, — Рудольф Нуриев. Вот там мужчины — огонь!» «Так они же оба умерли? — осторожно уточнил Гольдман. — От СПИДа». «Подлинная красота — бессмертна! — пафосно провозгласил Лозинский. — Так же, как искусство!» Гольдман был двумя руками за бессмертное искусство. Что не мешало ему любить Юрку. Там, внутри, где происходит настоящая жизнь. «Эта жизнь — не настоящая! — вконец озверев, вопил Лозинский. — Настоящая — вот!» — и он изо всех сил стучал кулаком по кухонному столу, а чашки, как всегда, брякали и дребезжали чайными ложками от ужаса перед надвигающейся катастрофой. «Это тебе так кажется, Юрочка!» — улыбался в ответ Гольдман. Спорить с Лозинским было здорово: азартно и задорно. Только потом, оставшись наедине с собой, после больше похожего на набор спортивных упражнений (или на опостылевшую до оскомины утреннюю физзарядку) секса, он думал, что живет совершенно неправильно. И даже мог объяснить себе, в чем именно эта неправильность заключалась. Наверное, циничный Лозинский прав, и это никакая не любовь, а всего-навсего медицинский диагноз. Особенно такие мысли накрывали почему-то в Новый год и в день собственного рождения. Вероятно, потому что нормальные люди в это время обычно подводят итоги еще одного успешно прожитого периода жизни? Возраст Христа Гольдман миновал со свистом — пьянку дорогие коллеги по обсерватории закатили знатную. При этом, гады, приговаривали: «Ну, за тебя, Лешка! И за Великую Октябрьскую революцию!» Было весело, а наутро жестоко штормило. Все-таки сурьминские наливочки — дело, как выяснилось, далеко не безопасное. Хотя и под шашлычки. Гольдман вдруг, как никогда прежде, начал понимать фразу, казавшуюся раньше вполне загадочной: «Встал — лег, встал — лег — с Новым годом!..» А ведь действительно! Безумно любимое им лето пролетало незаметно, точно один день. Осень тянулась монотонно и тягостно, провоцируя скачки давления и приступы депрессии. И хотелось вопить: «Ну где уже наконец ваша зима с белым снегом?!» Зима приходила, как обычно, внезапно и приносила с собой снег, который Гольдман, будучи существом теплолюбивым (сказывались южные корни?), если честно, терпеть не мог, сумасшедшие морозы «за тридцать» и не менее сумасшедшие оттепели (иногда аж до дождя). Во время работы в школе на зиму выпадали долгие-долгие каникулы, мгновенно исчезавшие в никуда — не успеешь и глазом моргнуть. Конец второй четверти и начало третьей — самой длинной — были адом. А еще детские елки-дискотеки и иные мероприятия. Потом он как манны небесной ждал весны: отогреться под теплым солнышком, послушать капель — даже лужи и грязь не вызывали у него закономерного отвращения. Ручьи уносили прочь зиму — и пели, пели, пели. В них, словно в детстве, тянуло пускать кораблики, сделанные из кусочка доски, ржавого гвоздя и листочка в клеточку, вырванного из тетради по математике. И при этом — то снег, то дождь со снегом. Из зимнего — в демисезонное и опять — в зимнее. Снова скачки давления, сердечные выкрутасы, привычные стены больницы и добрая, по-матерински всепонимающая улыбка доктора Марии Ильиничны Вольф. «Это всего лишь весна. Прорвемся!» А затем — со свежими силами! — конец четвертой четверти, учебного года, экзамены, выпускные… Лето. Оно пролетало так быстро, что и не заметишь. И так — по кругу. «Встал — лег…» Казалось, в Михеевке скорость жизни должна была хоть немного замедлиться… И ничего подобного! День за днем — кап, кап — фр-р-р-р! Дежурства, разговоры, написание статей, пьянки… Какой такой Новый год?! Ах, Новый!.. Не покидало ощущение, будто жизнь утекает стремительно — водой, зажатой в горсти. Только что была — и вот уже у тебя осталась просто слегка влажная ладонь. «Все время чего-то ждешь, ждешь… И это вовсе не никому не нужный кусочек исчезает, а наша жизнь. Оглянуться не успеешь, а она уже кончилась. «Мелкая философия на глубоких местах», — как сказал бы товарищ Маяковский. Лучше бы продолжали на демонстрации ходить. Хоть какой-то отвлекающий маневр! А так…» Гольдман посмотрел на часы: половина седьмого. Каникулы! Будильник между тем поставлен на семь. Здравствуй, маразм! Правда, это у детей — каникулы, а учителям — все равно тащиться в школу. Твою же ж мать!.. Будут ведь поздравлять, трясти руку, улыбаться фальшивыми, замороженными улыбками. Два тортика он вчера купил. Традиции! Слава богу, хоть не юбилей! Гольдман всегда искренне завидовал тем, чьи дни рождения выпадали на летние месяцы: никаких обязательных празднований, никакого официоза. Ну постарел ты еще на один год — кому какое дело? Мама до последнего праздновала свой и Лешкин дни рождения. Даже когда уже не вставала, просила приготовить вкусненького, налить капельку вина (исключительно язык помочить), произносила тосты. Что-нибудь доброе, веселое, светлое. «В жизни каждого человека, мой хороший, должен быть кто-то, кто радуется его рождению. Тому, что он есть. Иначе все бессмысленно». Гольдман был совершенно убежден: она подразумевала не коллег по работе. Вечером позвонит Лозинский. Он непременно звонил в этот день. Помнил. И за отличную память Гольдман готов был ему простить многое. Очень многое. А еще — за возможность ощутить тепло чужого человеческого тела. Хоть на мгновение слиться, отогреться в неодиночестве. Но поздравлять Юрочка не придет. Гольдман однажды, еще в самом начале отношений, просто объяснил ему: «Я не праздную», — и тот принял к сведению. Так что главное — пережить очередной тягомотный каникулярный рабочий день. «Понедельник — день тяжелый» и без всяких довесков в виде никому не нужного дня рождения. Кажется, была такая книжка (Гольдман читал ее в детстве): «Забытый день рождения». Хорошая сказка. Добрая. Правда, когда мы вырастаем, сказки для нас заканчиваются. Вселенная — та еще сказочница! Душ. Чайник. Растворимый кофе — для бодрости. (Хотя какая бодрость от этого отвратительного суррогата, который можно пить только с молоком — тогда не так противно?) Вязаная светлая кофта «с косами». Из какой-то сильно натуральной овечьей шерсти. Лизка прислала на Новый год. Стильная и теплая. Новая директриса к манере преподавателей (да и школьников) одеваться не особо цеплялась: не слишком авангардно? Ну и слава богу! А уж в свободное от работы время… Захватить из холодильника торты и шампанское. Гольдман долго разглядывал себя в зеркале, прежде чем натянуть на уши черную, ужасно не шедшую ему шапку. (А что делать? На дворе, чай, не май месяц!) Собственное отражение показалось серым и слегка… пыльным. «Тридцать четыре…» Цифры не желали утрамбовываться в голове. Когда-то они с Вадькой полагали, что двадцать — это глубокая старость. Вадька до старости не дожил. А Гольдман скоро уже и двойной срок отмотает. Однажды, еще учась в универе, он наблюдал, как одна из их одногрупниц, девочка со странным именем Милана, рыдала в вестибюле главного корпуса, аккурат возле гардероба, прижимаясь щекой к монументальной колонне, облицованной красным гранитом, оплакивая свое горе. Ей исполнилось восемнадцать. Целых восемнадцать! Дальше уже, по мнению бедняжки, начиналось увядание. Как там в бородатом анекдоте? «Накрыться простыней и ползти на кладбище». Никакого увядания Гольдман в зеркале не обнаружил. Впрочем, расцвета и радости — тоже. Морщинки у глаз проявились отчетливее. На лбу наметилась складка. Меньше надо мордифицировать — вот и все. Тридцать четыре — это много или мало? «Смотря по тому, кто радуется в этот день с тобой твоему рождению». А если… никто? Он больно дернул себя за нос. «Ну давай, Гольдман! Немедленно придумай что-нибудь оптимистичное про сегодняшний день! Что-нибудь позитивное! А то ведь до школы не дойдешь — по дороге в туман превратишься. Или просто в грязную лужу на асфальте. Ну?!» — «Юрка. Блохина сегодня не будет в школе. Он отпросился накануне — по семейным обстоятельствам. Сам слышал, как наша начальница с ним беседовала. Пожурила и отпустила — аж до среды. Повезло парню! И, стало быть, Юрки не будет. Ура, товарищи!» Так получилось, что теперь каждый день, когда ему удавалось не пересечься с Юркой, походил на самый настоящий праздник. День седьмого ноября - Красный день календаря… * * * «Предчувствия его не обманули!» — как пел хор в мультике про зайца, охотника и драму «Пиф-паф». Блохина не было. — Ну как же так! — возмущалась ответственная за проведение мероприятия Катя Извольская. — Я же его предупредила! Он и на подарок деньги сдавал. Такой молодой, а уже отрывается от коллектива. Подарок — небольшое походное радио со встроенным кассетником — почему-то невероятно умилил Гольдмана. «Наконец-то и я, словно белый человек, смогу слушать музыку на кассетах, а не только на старомодных пластинках! То-то Лизавета обрадуется! Нужно ей похвастаться вечером, когда станет звонить и поздравлять. Хотя эта ехидна наверняка напомнит, что весь цивилизованный мир уже давным-давно переходит на эти… как их?.. компакт-диски! Ну я никогда и не заявлял, что стремлюсь возглавить движение человечества на пути технического прогресса». Домой он шел довольно весело, помахивая пакетом с подарком. Кажется, отстрелялись! А теперь — следующий год жизни — щёлк-щёлк… Тридцать пять — практически юбилей. Тридцать шесть. Тридцать семь. («Если умрешь — сойдешь за гения. Байрон там, Рембо, Александр Сергеевич, опять же! Отличная компания!») Тридцать восемь. Тридцать девять. Сорок, которые почему-то не празднуют. Впрочем, ура! Можно будет проигнорировать на законных основаниях. Дальше… Дальше он не заглядывал. — Я уж заждался, — Юрка сидел на полу возле гольдмановской квартиры. Прямо так — своими единственными цивильными (насколько понимал Гольдман) джинсами — на грязном, заплеванном подъездном полу. И смотрел снизу вверх ясными серыми глазами. И улыбался, зараза! — Вы там, что ли, всем коллективом водку пьянствовали и безобразия нарушали? У Гольдмана до острых мурашек свело скулы — так захотелось улыбнуться навстречу. И… нельзя. Никаких возвращений в Эдем — как в старом австралийском сериале. Никаких попыток склеить разбитое. — Что ты здесь делаешь? — А! — Юрка легко поднялся на ноги, хотя и было заметно, что тело затекло от долгого сидения в неудобной позе. — Тебя жду, само собой. Ты же не думал, что я и на этот раз пропущу твой день рождения? Я и так уже тебе задолжал за… кстати, сколько? — Я не считал, — отмахнулся Гольдман. Глупость какая! Абсолютно бредовый диалог. Будто бы родом из… прошлого. «Все эти годы… без тебя. Разве можно их вернуть? А я-то полагал, ты повзрослел, Блохин!» Юрка внезапно стал серьезным, подошел совсем близко. Его всегда притягивало к Гольдману, как магнитом, и он беззастенчиво вторгался в чужое, в сущности, личное пространство. Или это их обоих притягивало друг к другу, просто у Гольдмана чуточку лучше получалось себя контролировать? — С днем рождения, Леша! Гольдман подозрительно повел носом. За все время, что им пришлось работать вместе, Юрка никогда не выглядел по отношению к нему таким… решительным. Целеустремленным. Таким опасным. Даже когда он вернулся из армии. Тогда имел место сумасшедший напор, страсть — на грани безумия, неудержимое желание что-то доказать — прежде всего себе самому. Но сейчас… Черт! — Юра, ты пил? Блохин почти вжал его в дверь квартиры своим высоким сильным телом. Это и впрямь слишком походило на тот день, когда у них все и началось. И не закончилось ничем хорошим. А еще они стояли в подъезде — на радость любому проходящему мимо соседу. Гольдману стало всерьез жутко. Кто-то внутри отчаянно вопил: «Нет!» — Последний раз — с тобой. Думаю, ты помнишь. Гольдман помнил. Больше года назад. Пьяный, но при этом совершенно не пьянеющий Блохин — и запах кладбищенской земли. Гольдман помнил. И почему-то верил. Протянуть вперед руку и отодвинуть Юрку в сторону оказалось не так-то легко. И не из-за того, что тот сопротивлялся. Напротив: словно что-то почувствовав, на миг прикрыл глаза и отступил. Нет. Не поэтому. Просто хотелось наоборот: обнять, притянуть к себе. От неожиданной близости кружилась голова. — Будем считать, что ты меня поздравил. А теперь, извини, мне еще тетрадки проверять. Блохин недоуменно приподнял светлые брови. — Какие такие тетрадки, Леша? Разве у нас не каникулы? Гольдман мгновенно ощутил себя двоечником, пойманном на неумелой лжи по поводу прогулянных уроков. — Фигурально выражаясь. Мне еще календарные планы писать. И планы внеклассной работы на следующую четверть. Тебе свезло — классное руководство новичкам не доверяют. Юрка посмотрел на него понимающе. — Не хочешь приглашать меня в дом? — Не хочу, — честно ответил Гольдман. — А придется. Все равно нам следует поговорить. — О чем? — настал черед Гольдмана картинно выгибать брови. Ну и что? Он это тоже, между прочим, умел. — О нас. Гольдман поморщился. — Никаких «нас» в природе нет, Юра. Уже давно. Да ты и сам в курсе. — «Мы» никогда не переставали быть, Леша. Давай поговорим. «Интересно, если человек точно знает про себя, что он — тряпка, нужно ли ему идти против своей сущности?» Стараясь не уронить ключи на пол, Гольдман трясущимися пальцами открыл квартиру и распахнул дверь. По большому счету он даже сейчас мог отправить Юрку куда подальше. Просто не пустить внутрь. Юрка бы не стал действовать силой. Только не с ним. Только не здесь — в месте, которое хранило так много их общих воспоминаний. Да и, сказать по правде, Юрка чаще всего предпочитал обходиться без силовых приемов. Нет, Гольдман его не боялся. Он боялся себя. А с другой стороны… Объясниться действительно стоило. Недомолвки висели между ними, будто облако какого-нибудь нервно-паралитического газа, лишая радости, парализуя волю. С этим срочно требовалось что-то делать. В конце концов, день рождения — вовсе не гарантия, что с тобой не случится очередная высококлассная жопа. Мироздание обладает довольно извращенным чувством юмора. «Тебе все равно нечем было заняться сегодняшним вечером». Юрка стоял возле распахнутой настежь двери и терпеливо ждал. Настолько терпеливо и спокойно, что Гольдман внутренне восхитился его выдержкой. И произнес: — Заходи, коль не шутишь. Юрка пропустил его вперед, аккуратно закрыл за собой дверь и лишь тогда отозвался: — Ни капельки не шучу. Гольдман повел плечами, пытаясь стряхнуть с себя ощущение внезапно навалившегося сна. Это все уже с ними было. Или не было? Или не так? Боясь обернуться, он прошлепал на кухню, не удосужившись даже сунуть ноги в тапочки. Подошвы, конечно, застынут (пол – совсем ледяной), но задерживаться в коридоре, где неспешно раздевался сейчас Блохин, чтобы отыскать какую-то дурацкую домашнюю обувь… «Ну вот чего ты трепыхаешься? — строго спросил он себя, когда обнаружил в пепельнице рядом с плитой целую горку сломанных спичек, так и не загоревшихся во время беспомощных попыток включить газ. — Никто на тебя набрасываться не будет. А также прижимать к стенке и трахать, подвывая от животной похоти. Просто поговорите, как взрослые люди — всего-навсего». И все-таки, когда Юрка, заглянув сначала в ванную, чтобы помыть руки, появился на кухне, Гольдман вздрогнул. Помещение, вполне удобное и комфортное для одного, сразу стало будто бы еще меньше, утратив две трети полагающегося по сан эпид нормам кислорода. Вообще-то, человеку несвойственно чувствовать себя рыбой. А тем более — рыбой, выброшенной на лед: холодно и нечем дышать. Впрочем, остается радоваться, что не на сковородку. Хотя там, безусловно, теплее. Кто-то осторожно вытащил у него из пальцев окаянный коробок спичек. — Ничего не получается, — как-то растерянно поделился Гольдман. — Спички бракованные, что ли? — Давай я попробую. Чаю хочется — сил нет. Замерз, пока тебя ждал. — Сам дурак, нефиг было на полу задницу морозить. Детский сад — штаны на лямках! — Люблю, когда ты ворчишь. Тебе идет. Почему-то у чертова Блохина газ загорелся мгновенно — с первой же попытки. Гольдман устало вздохнул. И это только начало! Они ведь фактически еще и не перешли к серьезному разговору… — Тортики, конечно, все на работе слопали? — как ни в чем не бывало осведомился Юрка. — А вот не надо было манкировать общественными обязанностями, — огрызнулся Гольдман. (Любопытно, Юрка в курсе, что значит умное слово «манкировать»? Или посчитает это загадочным вариантом мата для паршивых интеллигентов?) И, не удержавшись, все же спросил: — Что у тебя дома-то случилось, Юр? «Вот сейчас он скажет что-нибудь про Лену и ребенка, а я…» — Мамку к зубному водил. Представляешь, скоро совсем у нее никаких зубов не останется. А тут зарплату дали, да и каникулы опять же… А теперь эти… частные которые… вообще под наркозом лечат! Мать довольна до у… полного умопомрачения. «Выдохни! — велел себе Гольдман. — Ну же! Дыши, трус!» — Леш, у тебя в доме хавчик есть или ты, как всегда — с пустым холодильником? Ладно, тортик, так и быть, прощу. «Хавчик!» Воспитываешь, воспитываешь… — У меня борщ есть. Вчерашний. Будешь? Он и сам не мог объяснить, чего ради взялся накануне за сие многотрудное дело. Конечно, настоящий украинский борщ по маминому рецепту у него не вышел — да и продуктов подходящих не нашлось. (В том числе и мяса.) А вот постный «борщок» он в результате сварганил. Так что и гостей накормить не зазорно в светлый праздник Октябрьской революции. Гостя. Юрку. В итоге они сидели на кухне и лопали борщ из самых больших тарелок. Кстати и выяснилось, что после тортика с гнусным маргариновым сладким кремом горячий супешник — то, что нужно. Где-то внутри Гольдмана потихонечку начал расслабляться туго стянутый узел. — Ой, а я же тебе подарок принес, — вдруг сказал Юрка, рукой стирая возле губ красные свекольные «усы». — Деньрожденный. — Да ну тебя! Какие еще подарки? — Гольдман опять помрачнел. Но на него уже не обращали внимания. Юрка умчался в коридор и вернулся с загадочно погромыхивающей довольно объемной матерчатой сумкой из тех, в коих так удобно тащить из магазина картошку. Глаза его горели почти детским азартом. — Давай в комнату! Леш, пожалуйста! Здесь не интересно. Ну?! И Гольдман сдался. «Тряпка!» — А теперь закрой глаза! — Что?! Он был готов к мучительным и долгим выяснениям отношений, к резкому приступу агрессивной сексуальной атаки, даже к слезным просьбам о прощении, но… Не к этому цирку. Не к тому, что поверх покорно закрытых глаз Юрка повяжет свой белый дурацкий дешевый шарф. («Чтобы ты не подглядывал. Пять минут. Лады?») Потом были возня, едва слышные забористые матюги, грохот чего-то, рухнувшего на пол, странное жестяное бряканье. А потом шарф с Гольдмана сняли и тихо велели: — Открывай. Вокруг сияли звезды. — Это — созвездие Водолея, — сказал Юрка внезапно севшим голосом. — А еще — «эра Водолея», да? Говорят, сейчас мы как раз к ней и движемся. Но это ты, естественно, знаешь. Рядом с ним плавает Кит. Там — Рыбы. А здесь летит Пегас… Гольдман перевел взгляд с закрытых наглухо плотных штор, по которым в чуть искаженном, но тем не менее вполне узнаваемом порядке рассыпались огоньки, на стоящего возле письменного стола Юрку. И на лампу черного цвета с проколотыми шилом дырочками, сделанную из довольно большой жестяной коробки для хранения сыпучих продуктов. Другая коробка, другая лампа. По-иному расположенные созвездия. Но… — Я подумал: ты мне подарил… тогда… звезды. А у тебя самого — нет. Конечно, твоя до сих пор выглядит куда шикарнее. Все-таки руки у меня кривые… Но я старался. Леш? Время остановилось. Как во сне Гольдман встал с родного дивана и в два решительных шага приблизился к Юрке, чтобы, в свою очередь, нарушить на сей раз уже его личное пространство. Сегодня он чувствовал себя сапером — без права на ошибку. Наверное, что-то такое обозначилось в его лице, так как Юрка слегка отшатнулся, тяжело прислонившись, даже, пожалуй, вжавшись в край письменного стола, осев на него — маленькая храбрая птичка под смертоносным оком змеи. Маленькая храбрая Блоха. — Скажи мне, — потребовал Гольдман, — правду! Я вас видел. С Леной. Она ждет ребенка. Твой? Длинные предложения не давались. Скорее всего, потому, что опять перехватило дыхание. Взгляд Юрки аккурат напротив гольдмановских глаз сделался, за неимением лучшего слова, непередаваемым. — Леша… — прошептал Юрка растерянно. — Так ты вот… поэтому?.. — Я вас видел. С ней. У магазина. Большие теплые ладони легли Гольдману на виски. Шершавые пальцы с мозолями на подушечках осторожно погладили почему-то ставшие невероятно чувствительными раковины ушей. В памяти всплыла детская дразнилка: «Сам ты дурак, и уши у тебя холодные!» Похоже, сам ты дурак, Гольдман. Он понял это еще раньше, чем Юрка открыл рот. Просто на уровне совершенно чудовищной эмпатии, что сейчас окутывала их плотным коконом. — Ле-е-еша! Какой же ты!.. Конечно, не мой, блядь! Твою ж мать, Гольдман! Мы с ней развелись сразу… Ну… После того, как Ванька… Я ей деньги давал, пока она на нормальную работу не устроилась. — Ты утверждал, это она виновата. — Никто не виноват, Леша, — горько и убежденно уронил Юрка. — Судьба. А потом Ленка своего бывшего встретила. Не спрашивай меня, как у них там все завертелось! Но… они уже полгода женаты и ждут ребенка. Я на свадьбе у них гулял. Но не пил! — последнюю фразу он уже выдыхал прямо в губы Гольдману. «Вот и поговорили!» Сначала — невесомое касание губ: вспомнить. За бездну прошедших лет ощущения забылись, стерлись, остались лишь сладкий вздрог сердца и реальность, идущая волнами, как в каком-нибудь кино. Юрка не рвался вперед, не настаивал, смиренно ждал, предоставляя инициативу Гольдману. А тот, по правде сказать, смутно представлял, что с этой инициативой делать… Вернее… Было чертовски страшно. В какое-то мгновение захотелось резко отстраниться и слинять из собственной квартиры. Его и не держали. Двумя руками Юрка вцепился в край письменного стола. Требовалось срочно что-то решать. Не только на этот миг, но и, похоже, на будущее. Будущее… У него есть будущее? У них есть будущее? Блохин вздохнул, чуть-чуть приоткрыл рот, напрашиваясь на углубление контакта. От такого Юрки: покорного, тихого, ждущего — напрочь сносило крышу. «Я не боюсь. Я отныне ничего не боюсь». Он уже почти забыл, как это происходит. Поцелуи с Лозинским носили совсем иной характер: более… техничный, что ли? Всего лишь прелюдия — до и выражение благодарности — после. Они никогда не целовались просто так — для удовольствия, для того, чтобы что-то сказать друг другу. Гольдман только что это понял. Впрочем, он не собирался думать сегодня о Лозинском! Рука, будто сама собой, легла на колючий Юркин затылок, потрепала короткие волосы, надавила. Сразу обрушилось много всего, и уже совершенно невозможным представлялось различить: где теперь чьи губы, языки, дыхание. Юрка обнял его за талию, уселся поудобнее на краю стола, притянул к себе — между разведенных в стороны колен, застонал откровенно, жарко. В этом положении они были практически одного роста. Казалось странным внезапно не чувствовать себя маленьким, не знать, что к тебе наклоняются, как бы снисходят. Они были на равных. Почему-то это виделось важным. Словно они вели какой-то чертовски значимый разговор — молча, мешая слюну и стоны. Проглатывая непроизнесенные признания. Мир исчез. — Леша… Леша… Лешенька… — Юркины губы скользнули вверх — по скуле, коснулись кончика носа (щекотно!), бережно поцеловали по очереди веки. Пальцы рук погладили спину вдоль напрягшихся гольдмановских лопаток. Гольдман растерялся. Он никогда не знал такого Блохина. Никогда не видел его… нежным. И сейчас казалось: еще мгновение — и из глаз польются слезы: глупо и не к месту вот от этой зашкаливающей нежности. Чтобы удержаться, не сорваться в непристойную сентиментальность, за которую потом самому же и будет чудовищно стыдно, он резко прижал Юрку к себе, втянул в новый поцелуй. — Леш! Там звонят! — Кто? Где? Юр, плевать! Прерываться категорически не хотелось. Существовали только Юрка и этот их сильно запоздавший по времени поцелуй. Остальное не имело значения. — Леш! Межгород. «Лизка?» И впрямь требовалось подойти. — Мне… Юрка все понял сам: разжал руки и отпустил. (На свободу? Свобода ощущалось напрочь неправильным состоянием.) Пока Гольдман добирался до коридора, его откровенно штормило. К чести Блохина, тот не кинулся помогать и поддерживать — так и сидел на столе, прикусив губу. Конечно, звонила Лиса. — С днем рожденья поздравляю, счастья, радости желаю! Чтоб опять, чтоб опять было Лешке двадцать пять! — Спасибо, родная! Как ты? — Гольдман прислонился к коридорной стене и постарался выровнять дыхание. — Все в порядке, Леш. Погоди, тут Тимка рвется поздравить… — С днем варенья, дядя Леша! — в детском голосе звучал смех. — Расти большой, не будь лапшой! Лизка на заднем плане укоризненно протянула: «Ну Тима-а-а!..» Гольдман улыбнулся. Тимка… Сколько там сейчас младшему Чинати? Боги! Точно! Парень в этом году пошел в школу. Он уже, наверное, и не помнит, как дядя Леша выглядит. Разве что на редких фотографиях. Общаются вон раз в сто лет по телефону… — Спасибо, мелкий! — Я не мелкий! — сделал попытку обидеться Тим. Но, впрочем, не преуспел — он вообще был оптимистом. — Я — настоящий джигит! Так дедушка говорит. — Конечно, настоящий! — рассмеялась Лизка, отнимая у сына трубку. До Гольдмана донеслось: — Пока, дядь Леш! — и топот убегающих ног. — Там по телевизору — какой-то очередной фильм с мордобоем. Не до общения. Гольдман встревожился: — И ты ему разрешаешь… с мордобоем? Не маловат он для такого? Лизка вздохнула. — Во-первых, фильм наш, еще советский, так что мордобой — вполне в рамках. А во-вторых… Попробуй запретить что-нибудь мужчине из семейства Чинати! — в голосе ее прозвучали усталые нотки, и Гольдман насторожился. — Лиса, что случилось? — Леш, долгий разговор, давай не сегодня. Все-таки у тебя праздник. «Праздник. И Блохин». Гольдман не выдержал — одной рукой придерживая телефон, заглянул в комнату. Юрка все так же сидел на краешке стола и терпеливо ждал. Сердце сделало кульбит. — Хорошо. Не сегодня. Но в самые ближайшие дни. Пообещай! — Торжественно клянусь! — серьезно отозвалась подруга. В трубке что-то запиликало, зашуршало. — Черт! Связь… Чтоб ей! Пока, Лешка! Еще раз с праздником! — Пока, Лиса! — последнее Гольдман кричал уже на фоне отвратительных коротких гудков. Черт! Черт! Скоро двадцатый первый век наступит, а у нас вечно со связью какая-то… жопа. В комнату он вернулся смурной. Прежнее ощущение полета исчезло, словно его и не было. Юрка взглянул встревоженно. — Проблемы? — Не у меня. Но, похоже, да. У Лисы. Юрка на миг улыбнулся. — А! Елизавета Петровна! Помню. И что с ней? — Молчит как партизан. Говорит: потом. Юрка внимательно посмотрел ему в глаза. — Что бы там ни было, ты сейчас можешь помочь? — Нет, — вздохнул Гольдман. — Определенно, нет. — Значит, отпусти ее. Хотя бы на сегодняшний вечер. Отпустишь? — Да, — коротко согласился Гольдман, прижимаясь губами к Юркиным губам. Сегодня — для них двоих. Взрослые люди вторыми шансами не разбрасываются. Поцелуй вышел совсем не таким, как первый. Этот был яркий, яростный, сокрушительный. Как минимум — ураган или цунами. Явно что-то стихийное — захлестывающее с головой, лишающее способности думать. Вернее, единственная мысль все же пробилась сквозь все помехи: «Где тут ближайшая горизонтальная поверхность? Нет! Только не на столе!» Когда Юрка резко отстранился, Гольдман чуть не заорал от негодования. — Что?! Несколько долгих-долгих мгновений Блохин просто пристально смотрел на него потемневшим от страсти рысьим взглядом. (Звезды все так же горели вокруг них и на них, превращая двух стоящих близко-близко друг к другу людей в еще одно никому не ведомое созвездие.) — Ты… пустишь меня… обратно? — Да. «Обратно… куда? В свою жизнь? В свое сердце? В свою постель?» — Гольдман не стал уточнять. Все равно — «да». На любой из возможных вопросов. — Лешка… — Юркино горячее дыхание обожгло шею, замерло где-то в районе ключицы, обернулось поцелуем. (Когда они исхитрились расстаться с одеждой? Хотя… Еще не до конца — штаны, определенно, пока что оставались на месте.) — Спасибо, что понял. — Спасибо, что спросил. Время застыло, словно балансируя на грани. Требовалось немедленно, будто героям революционного романа господина Чернышевского, решать: что делать? Ибо вариантов просматривалось как минимум два. Один из них: никуда не торопиться, двигаться крохотными шагами. Разговоры, объятия, поцелуи. Первое свидание. Второе. Третье. Слишком много совершили они ошибок, слишком много прошло лет с их предыдущего «вместе». Слишком много накопилось молчания. А другой… Гольдман взглянул на Юрку. Тот безмолвно ждал его решения. «Я уже решил однажды, — точно говорил его взгляд, — вышло херово. Теперь решай ты». Гольдман мысленно пожал плечами. Что он там думал не далее как нынче утром? Что жизнь уходит? Ну и какого черта?.. — Раскладывай диван, — бросил он почти буднично, изо всех сил стараясь, чтобы голос не дрожал. — Чистое белье помнишь где? Выражение лица Юрки в этот миг хотелось… сфотографировать. И спрятать в бумажник. Но Блохин заставил себя кивнуть. — Помню. — Чудно. Я — в душ. День не показался мне легким. «И без предварительной подготовки явно не обойтись». Последний раз снизу он был… с ним же и здесь же. С Юркой. Эх! Старость — не радость… Не следовало повторять своих прошлых ошибок. Только не сегодня. Не тогда, когда в его жизни, похоже, внезапно все же случился праздник. Голову Гольдман мыть не стал. То еще удовольствие: в постель — с мокрыми волосами! Вышел, обернув бедра полотенцем, чувствуя, как по всей коже разбегаются крохотные мурашки, и застыл в дверях. Звезды по-прежнему горели. Совершенно обнаженный Юрка лежал на расправленном диване, заложив руки под затылок и прикрыв глаза. Длинное, сильное, худощавое тело на фоне белой простыни смотрелось ничуть не хуже какой-нибудь знаменитой статуи. (Если бы Гольдман хоть немного соображал в истории искусств — обязательно назвал бы автора.) Почему-то враз отлетели прочь паника, сомнения, обиды. Его потянуло к Блохину — как магнитом. А потом Юрка открыл глаза и подвинулся, давая место возле себя — так просто и естественно, словно ничего не стояло между ними. Словно они были вместе всегда. Всегда. Это напоминало сон. Один из тех прекрасных кошмаров, после которых Гольдман обычно просыпался со слипшимися от слез ресницами и бешено колотящимся сердцем. Вот только что… только что… и вдруг… Ничего. Тишина и пустота одинокой комнаты. Или (что еще отвратительнее) беззаботно сопящий в подушку Лозинский. Но не спрашивать же, в самом деле: «Ты мне снишься?» Да и какой сон признается, что он — сон? — Леш? Ты чего там замер? Холодно? Иди сюда. Как у некоторых все легко! «А у тебя?» Он сделал шаг, затем – второй. Иногда невозможно понять: маленькая квартира в таких случаях — это удача или проклятие? Все слишком… близко. Слишком рядом. Никакого времени на размышления. Гольдман опустился на край дивана, вглядываясь в Юрку до рези в глазах. Живой, настоящий. Чертовски возбужденный. Великолепный. «Мой?» Он и представить не мог, что будет так страшно. До липкого ужаса и холодного пота. Страшно опять довериться. Страшно поверить. Начать заново. «Какой же ты идиот, Гольдман! Это же всего лишь секс». Никогда для него с Юркой это не было «всего лишь сексом». Не было — и все. Тридцать четыре года мужику, а до сих пор трепыхается, точно юная девственница! «Маразм крепчал, деревья гнулись…» — Лешенька… — Юрке надоело ждать. Он сел, притянул к себе, обнял. Просто обнял, будто баюкая. — У тебя — другое мыло. Хорошо пахнешь. — Теперь это называется «гель для душа», — не смог удержать улыбки Гольдман. — Мне… подарили. Лозинский — на прошлый Новый год. Но он не будет вспоминать о Лозинском. — Да? Дашь потом… помыться? — Конечно. Вот о чем они, интересно, разговаривают? Голые. В постели. После долгой-долгой разлуки. Юрка лег, увлекая за собой Гольдмана. Хотелось надеяться, что при перемещении в горизонтальную плоскость все станет несколько легче. Не стало. — Леш, ну что с тобой? — Я боюсь, — честно признался Гольдман. Если Юрка из-за этого признания прекратит его уважать и смертельно в нем разочаруется — так тому и быть. Молодой, яркий, сильный и до фига смелый Юрка. — Я все равно боюсь больше. — Что?! — кажется, это слово у них сегодня назначило себя лейтмотивом вечера. Юрка снова крепко обнял его двумя руками, вжался в лоб лбом. — Я люблю тебя, Леша. Я — дурак, который изгадил все, до чего только смог дотянуться. Но вдруг ты решишь меня сейчас прогнать, я… Молчи, ладно? Дай мне сказать. У меня с выражением мыслей… не очень. Я не уйду, понимаешь? Не уйду никуда и никогда. От тебя. Понимаешь? Гольдман прикусил губу, заставляя себя дышать медленно и ровно. Вдох-выдох. — Я тоже люблю тебя, Юра. Так давно… А он и не знал, как, оказывается, может мешать жить одно-единственное непроизнесенное слово! Быть камнем на шее, что тянет на дно. Петлей, пережимающей горло. Ядом, отравляющим кровь. Юрка отчетливо скрипнул зубами, на миг прижался в коротком отчаянном поцелуе к гольдмановскому рту, пробормотал что-то неразборчивое. — Что? Юрка отпустил его, почти оттолкнул, упал на спину, снова закрыв глаза. Обнял себя руками за плечи. Гольдман внимательно смотрел на него, пытаясь разобраться, что происходит. — Я говорю: возьми меня. Гольдман с горечью подумал: «Все-таки сон». Склонился над Блохиным, покрыл осторожными поцелуями напряженное лицо. Странный, волшебный сон. Пусть будет! — Зачем? Юра, я ведь все помню. Какие-то никому не нужные жертвы… — Мне нужные. Леш, пожалуйста. Не спрашивай ничего — просто сделай. Хочу быть твоим. Хочу, чтобы ты понял. — Не надо, мой хороший. Я уже понял. Раньше между ними в постели никогда не ощущалось столько нежности. Всегда все слишком горячо, слишком быстро. Словно в пороховом погребе, когда достаточно крохотной искры, чтобы рвануло. А сейчас… Сейчас огонь тоже был. Но он прятался, таился, тихо мерцал до поры до времени под покровом вот этого… совсем еще неизведанного. — Леша… Не заставляй меня просить. Глаза Юрки смотрели испуганно, решительно и требовательно. В них отражались звезды. Гольдман склонил голову, медленно считая до десяти. Что он, в самом деле, сам себе враг? Если это сон — то в нем возможно все. Юрка разрешил. Если все же не сон, и в какой-то момент, придя в себя, Блохин его убьет… Оно того стоит. — Как скажешь. Юрка выдохнул, перевернулся на живот, подставляя жадным гольдмановским взглядам широкие плечи, длинную спину и безупречный зад. — Я готовился, ты не сомневайся! Почему-то захотелось петь и смеяться. Готовился он! Ну надо же! Не прошло и ста лет! Гольдман не удержался — промурлыкал на мотив из «Ну, погоди!»: Наконец сбываются все мячты! Лучший мой подарочек — это ты! Юрка фыркнул в подушку: — Ни чтобы я надеялся на романтику, но такой охуенный облом… — Будет тебе романтика! — Жду не дождусь! Мне встать на колени? Юрка в коленно-локтевой… Даже представлять это оказалось… слишком. Сильный. Красивый. Покорный. «Мой». Но не теперь. Теперь требовалось другое: не напугать, приручить. Дать почувствовать не только страсть, но и вот эту сумасшедшую нежность. — Не. Не так. Перевернись на спину. — Леш, ты уверен? — Не спорь со старшими! — рыкнул на него Гольдман и тут же коротко прижался губами к жилке на напряженной шее. Боится. Мальчик до чертиков боится того, что произойдет. У него… точно никого не было. Храбрый Юрка! — Перевернись. Юрка перевернулся. Гольдман поцеловал его так, как давно хотел: неспешно, глубоко, наслаждаясь каждым движением языка. Блохин ответил. Попробовал бы не ответить! Поцелуй довольно быстро перешел во что-то иное: руки касались везде, куда получалось дотянуться, тела плавились, вжимаясь друг в друга изо всех сил. Страх? Да ну?! А что это такое? Гольдман дождался, пока Юрка выгнется ему навстречу, замычит прямо в губы от острого желания большего — а потом дал ему это большее. Не торопясь… медленно-медленно… мучительно медленно скользнул поцелуями вниз по успевшему уже покрыться легкой солоноватой испариной телу. — Да ты издеваешься, что ли?! — возмутился Блохин. — Пока еще нет. Но когда я начну издеваться — ты узнаешь. Это была какая-то гребаная Эпоха великих географических открытий! Он забыл! Все на свете забыл! Как можно было это забыть? Как можно было забыть Юрку? Он не позволил себе подолгу задерживаться где-нибудь на одной точке — в их теперешнем состоянии это выглядело даже не издевательством, а самой настоящей пыткой. Сегодня — никаких пыток, а лишь всепоглощающая нежность. Прикосновение губ к соскам заставило Юрку застонать. Влажная дорожка по животу вниз — выгнуться почти дугой, опираясь на лопатки. Несколько движений ртом по горячей плоти… «Отчего люди не летают?» На миг почудилось, что Блохин вдруг взлетит. Или элементарно кончит. «Не так быстро! Тише… тише…» Все внутри Гольдмана пело. Похоже, у мальчика не только мужиков не было, а вообще… никого? И довольно долго, да? «Ты же мой хороший!» — Тише… тише… — Леша, какого хрена?! Ой! Не ожидал? Эпоха великих географических открытий во всей своей непредсказуемости! Никогда никому он не делал так — даже Вадьке. А сейчас… Сейчас невозможно оказалось удержаться. — С этого следовало начинать давным-давно. Еще… тогда. — Лешка! Это же… — Любовь, мой хороший. Не в состоянии сопротивляться, Юрка еще шире развел колени, подаваясь навстречу движениям провокационного гольдмановского языка. Ниже, сильней, глубже… О да! Когда Гольдман наконец вошел в расслабленное тело по-настоящему, Юрку колотила дрожь — и отнюдь не от страха. Пришлось все-таки перевернуть его лицом вниз — так легче будет взять нужный угол. Они успеют еще — чтобы глаза в глаза. Они теперь все успеют! Потому что никакой это не чертов сон! Юркин стон полоснул по сердцу острей скальпеля. Ничего, ничего, мой хороший, это ненадолго… Сейчас все пройдет! Сейчас… Тише-тише… Еще бы себя уговорить! Так ведь и умереть можно. — Ты что, заснул там, а? Отчаянно смелый и ужасно серьезный Блохин! Будет командовать до последнего! — Я люблю тебя, — выдохнул Гольдман и двинулся вперед. И отчетливо понял, когда Юрка под ним дернулся уже не только от боли. Вскрикнул коротко и сладко. Держать в своих руках Юрку — все равно, что держать рысь. Нет, не рысь — целого снежного барса. Горячего, красивого, сильного, прогибающегося навстречу, жалобно поскуливающего и даже выдыхающего себе под нос что-то матерное. Матерящийся снежный барс! Юрка! «Сейчас, мой хороший! Сейчас… Еще чуть-чуть». Юрка сорвался. Задышал рвано, выкрикнул что-то несвязное, забился. Гольдман, наплевав на манеры и технику безопасности, ринулся следом, в несколько резких ударов догнал его, тоже сорвался, рухнул — на Юрку, в Юрку. В бездну. В ничто. — Э-э-эй! Леша! Мне уже «скорую» вызывать, али как? — Помереть не дадут спокойно, — едва шевеля пересохшими губами, пожаловался Гольдман все еще сияющему звездами потолку. — Ну что за жизнь, а? С лица склонившегося над ним Юрки медленно отступала тревога. — Ты вырубился, — все еще слегка дрожащим от переживаний голосом сообщил он. — Это было внезапно. — Это было в некотором роде… закономерно. Теперь он разрешил себе расслабиться, потянуться, хрупнув суставами, не спеша повернуться на бок, заглянуть в глаза Блохину. — Ты как? Тот неуверенно улыбнулся навстречу. — Нормально. Жить буду. — Со мной жить будешь? — Конечно. Ты меня отныне от себя поганой метлой не прогонишь. «Мы в ответе за тех, чей зад лишили невинности». Классика, знаешь ли. Гольдман ухмыльнулся, подумав, что когда-нибудь поведает глупому Блохину про свой собственный «первый раз» и утраченную невинность. Хотелось смеяться, пить «Киндзмараули» и разнузданно отплясывать нагишом под звездами. Кстати, о «Киндзмараули»… Почему бы и нет? — Выпьешь со мной? За день рождения? — С тобой — все что угодно, Леша. Всегда. — Жизнь — слишком короткая штука, чтобы жить ее неправильно, — кивнул Гольдман и потянулся губами к Юркиному зацелованному рту. Истосковавшийся организм требовал «продолжения банкета». А уж потом — все остальное, включая «Киндзмараули» и танцы под звездами. Блохин, смеясь, опрокинул его на постель. В это время в прихожей зазвонил телефон. Гольдман прислушался: не межгород? Стало быть, Лозинский с поздравлениями. Нужно будет с ним обязательно поговорить — в связи со свежеоткрывшимися обстоятельствами. Когда-нибудь… позже. — Леш, телефон… — Ну и хрен с ним! Телефон звонил еще долго, а затем, осознав, по-видимому, совершеннейшую бессмысленность своих усилий, наконец умолк.
3450 Нравится 1579 Отзывы 1592 В сборник
Отзывы (26)