ID работы: 6188684

нищие духом

Oxxxymiron, SLOVO (кроссовер)
Слэш
R
Завершён
217
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
217 Нравится 18 Отзывы 40 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

***

Солнце село, утонув в киселе из склизкой темной желчи. Холодный ветер забрался под воротник, отчего Мирон поёжился и сильнее закутался в тонкую осеннюю куртку цвета блевотины. Он потянулся, выкручивая руки, будто на шарнирах, зевнул, норовя порвать по швам рот, раскромсав красные, замерзшие, слипшиеся губы, и бросил в пепелище ещё один бычок, предварительно затушив его о ребристую подошву ботинка. Землю накрыло плотное одеяло ночи, розовый блестящий закат был съеден до крошки, выпит из банки последний ледяной свет. Удушливо, промозгло, страшно. Мучительно тяжко. Клубился дым, скреблись мысли. Рядом Ваня пытался соорудить что-то похожее на палатку. Получалось не очень. Помогать Мирон не стремился. Инициатива наказуема. Пусть сам возится. «Измышления чудовищ. 1937 г.» — Хуйня китайская, блять, чудо мысли, — бормотал Евстигнеев, матерясь и проклиная весь мир, не в состоянии поставить эту жертву Алиэкспресса, прыгая вокруг неудачной покупки, не зная, как подступиться, — все яйца отморозим, если будем на земле голой спать. А вдруг тут волки? Или змеи? Сука! Палатка, наконец, прекратила капризничать и любезно раскрыла свои паруса. Ваня тут же затолкал туда набитый походный рюкзак и забрался сам. Румянец растекся по лицу, пот ручьем лился за шиворот, но лыба светилась, такая что довольно-обезумевшая. — Горбатая гора 2.0! Мирон, хватит там кукожиться. Пиздуй сюда. Сейчас все классно будет! Я же все продумал. Вообще поход — это идея исключительно Ванина была. Давай, твой день рождения отпразднуем на природе, говорил он. Это же экзотика дохуя, я такие места первобытные знаю, убеждал он. С ночёвкой. В сентябре. Да все нормально будет. Туда на электричке, там километров пять. Грибочков наберем. Обыкновенных, лисичек или опят там. Побухаем на природе, выберемся, чо опять в клоповнике сидеть? Классно, да? Охуительно просто. Где, где, а в лесных дебрях Мирон точно свой тридцатилетний юбилей справлять не собирался. Купил бы тортик какой-нибудь, «Мудрый еврей» с орешками, посидели бы с коллегами в офисе, распили чай, потом в бар с друзьями, да домой, в пыльную бетонную коробку. Отварил бы вареники, посмотрел фильм, боевичок заморский, спать лег. Но засвербило некоторым. И отказать не получилось. В итоге, Федоров сидел теперь жопой на сырой земле, в костер потухший зенки пялил, от усталости и холода погибал. Негодовал и злился. Да мы не заблудились! Да почти дотопали! Да ты что такой зануда, Федоров, дошли же! Даже живы пока. Фонарик не проеби. В итоге, просрав благородно энтузиазм и решительность, разрядив к нулям телефоны, оголодав и охуев, двое из Иванушек, добрались до опушки, окаймленной узловатыми и кривыми деревьями. Ночь, необъятная глушь, в рюкзаке пузатые бутылки алкоголя звенят. Романтика, епта, ничего вы, дети цивилизации, не понимаете в колбасных обрезках. — Давай, Мирон, хуле скис! — Евстигнеев вылез из укрытия и протянул Федорову бутылку виски, предварительно отхлебнув, — все заебись же! Кромсай колбаску, а я как мужчина добуду огонь. — Ну отлично, блин, — прошипел именинник и скривился. Сидели бы сейчас в баре, лакали джин-тоник, а не в этой дыре слякотной вязли. Мирон всегда был глух к зову природы. Благо можно окропить себя спиртом, помазать слюнкой язвочку. Сейчас легче будет. Через час, когда лохмотья костра начали играться на лице Федорова, заполняя пространство вокруг, консервы были выжраны, а алкоголь нашептал что-то утешающее, Мирону начало казаться, что факт его прыжка из вагины ровно тридцать лет назад уже не так удручающ и жесток. Подождать три годика и можно до Иисуса дожиться. Сигануть потом в Неву, пусть синенький трупик ловят, как хотят. А вообще открывай, Вань, вторую бутылку. Вокруг рванильные дали, в голове мрачняк, раскаленные челюсти тушу сжевали. Горбушка пахучего гнилого неба на закусь, смола на опохмел, пальцы пахнут не ладаном, а тухлым мясом. Мирон червивой земли кусок в кулак взял, комок повертел, в костер кинул, голову хмельную, ужасно отяжелевшую, Евстигнееву на плечо уронил, зевнул горько. Что ж так ебано-то. Это какой десяток жизни пошёл уже? А заимел много? В кармане без трех рублей два миллиона, два миллиона проебов, литры слез, узлы жалости и трусости, расшатанные, разрезанные ножницами нервы и БАР, конечно, диагноз, который ебет перманентно и с любовью. — Я отлить, — поднялся Ваня на ноги и пошатал в сторону дальнего, самого уродливого дерева, — идем со мной? — Мы с Тамарой ходим парой? — Ну я так предложил. — Давай сам. — Подложи пока чего в огонек тогда. — Могу только голову. Спорь, не спорь, а Ваня прав. Костер почти потух. Надо веточек сухих что ли поискать по полянке. Мирон тоже кое-как поднялся, пнул носком камушки да головешки, пошел по кочкам, пездам и хуям искать топливо для их революционного пламени. В конце концов, замерзнуть и подохнуть в каком-то глухом лесу, под злыми, ядовитыми, истекающими сукровицей звездами желания нет. Хочется дома, с комфортом и лоском, с родными жирными тараканами, готовыми обглодать рожу или даже рыло, а не по пояс в грязюке и черноземе. До зари смертельно далеко, до рассвета — вечность. Единого отца удушили собственными пальцами приёмные дети. Мирон, сопя и кряхтя, собирал в охапку ветки для костра. Наступившая осень окрасила листья в грязно-желтый и алые цвета, сшила деревья гнилыми, коричневыми нитками. Фёдоров разгребал эту багровую кашу руками, доводя до механизма процесс. Веточку, еще веточку, прутики, розги, божий бич. Он сам не заметил, как костёр, палатка и ссущий за тополем Ваня, исчезли из вида и остались где-то позади, за горбатой, уродливой спиной, за стеной плача. Кровь глухо стучала в висках, голову сжимало в тиски, ощущение происходящего притуплялось с каждым шагом. Мочку уха лизнула кукуха. Мирон бросил кипу корявых веток в лужу и побежал, мучимый каким-то неясным и пугающим наваждением, будто гонимый стаей овчарок или божественным повелением. Он хлюпал подошвами в варенье из перегноя и несся по расходящимся тропкам, слыша хохот луны над собой. Щелчок, и пружину будто опустило. Плиты, сдвинутые на пару минут в башке, встали на место. Мирон стоял один, где-то в самой червоточине огромного леса, весь грязный и замученный, вспотевший и загнанный. Осознание того, что он заблудился, что он уебал в какие-то ебеня, пришло так же быстро, как и страх за свою жизнь. Блять. Что делать. Где Ваня. Повсюду коряги и обласканные стихией деревья, мрак, темень, а он тут, в глине и насекомых, бухущий и стухший. Из груди вырвался постыдный и малодушный всхлип. Как страшно. Зябко. Пусто. Конечности онемели, вены начали пульсировать. Федоров попытался идти обратно, по следам своих подошв, но все мешалось и путалось, спирт застилал глаза, голову кружило. В итоге, Мирон сел на пенек и закрыл лицо руками, смачивая ладони солеными слезами тридцатилетнего, пропащего во всех делах и смыслах. Зов о помощи комом застрял в гортани, внутри все сжалось и взмокло. Помоги те. Помоги тот. С каждой секундой темнота сгущалась, не давая надежды на то, чтобы спастись и выбраться. Озадачиться и подумать о том, что рано или поздно наступит утро и будет шанс найти выход и Ваню, Мирон не решился. Он опустил руки, сдаваясь ночи, добравшись до ее края. Где-то рядом послышался чей-то звучный вой, и это явно не простак-ветер. — Вол-ки, — прошептал Фёдоров и сжался. Это уже не Горбатая гора, это, мать его, Красная Шапочка. Правда, ни лукошка, ни пирожков, ни бабушки, ждущей в домике. Сейчас его белые кости обглодают голодные звери своими сильными челюстями. Десятки глаз, яркие слепящие фонарики пялили из чащи в Миронову душу, в прореху между рёбер. Вонючая слюна сочилась и окропляла землю, чудовища скалились и клацали зубами. Один рывок — и острые когти впились в грудину, брызнула красная. Мирон заорал, взвыл от боли и потерял сознание.

***

— Сейчас мы борща поедим, поедим борща, да, Кох? — напевал кто-то рядом гнусавым голоском, растягивая гласные, — хороший борщ, наваристый, с салом, в деревне купил у бабки Агафьи вырезку. Козье сало не хуже свиного, Кох, сейчас мы покушаем, — голос слился с мяуканьем и мурлыканьем, на удивление очень восторженными и ласковым, — я ей гроб сколотил, на будущее, а она мне сальца. Вот и сделка. Не хочешь? Кохонька будет рыбоньки, может? Наловили в речушке плотвички, сейчас покормим кукуху. Мирон приоткрыл один глаз, затем второй, попробовал пошевелиться, но его тут же парализовало острой болью. Охнув, он сомкнул веки и продолжил прислушиваться. Сердце билось бешено, загнанно, как птица в клетке, в голове мелькали красочные картинки из детских рассказов о людоедах, леших и прочей нечисти русских лесов. Где он? Кто это рядом? Что будет? — Хорошая, добрая Кохонька, котеночек совсем, меня не бросила, от меня не отказалась, как все, как все они. Наедайся, мое золотце, а я пойду других друзей кормить. Люди не любят — пусть хоть животные нежность будут давать. Заскрипели подгнившие половицы, дверь открылась, подул ветер. Хозяин избушки беседовал с кем-то за ее пределами, опять кого-то нахваливал и вопрошал, с улицы лился стеклянный свет, больно режущий даже сквозь веки. Доносился до боли знакомый вой. Утро — мигом пришло пугающее осознание. Мирон находился в чужом доме, где-то очень далеко от Вани, в какой-то избушке на хуях, в сарае. Неизвестное чудовище затащило его в свою обитель, в свое вонючее логово и теперь будет с ним играться. О том, что это мог быть не враг, а друг, Мирон не задумывался. Сперва надо подозревать и сомневаться. Искупления не будет. Грудь разъедало болью, будто под ребра вшивали что-то тонкой длинной спицей, заливая и окропляя все это серной кислотой. Фёдоров снова попытался открыть глаза и оглядеть себя. Прищурился. Весь в окровавленных бинтах и марле. Под тряпками — дырка, алый мокнущий фарш. Хозяин вернулся в дом, насвистывая какие-то частушки себе под нос, что-то про зайцев и заек. Мирон затаился. Мужчина — а это явно был мужчина, учитывая тяжесть шагов и низкий голос, — сел на трехногую самодельную табуретку около койки, где лежал Федоров, закинул ногу на ногу и начал хлебать суп. Клубился пар, и Мирон почувствовал, что тоже очень голоден. — Всем дал, всех насытил, можно и самому, — удовлетворенно сказал неизвестный, вытирая рот тыльной стороной ладони, откладывая ложку, а потом взял со стола косяк и поджег самокрутку. Характерно запахло травой, сладость растеклась по хате, забралась в углы и щели. В ноздри ударил острый запах сала и дурманящий — марихуаны. Захотелось сблевать. Это все похоже на тяжкий сон, от которого невозможно проснуться. — Они все меня пугаются, ну, на деревне-то, говорят, Слава сумасшедший, говорят Слава больной, помешанный гробовщик, цветочки лекарственные курит, зелья варит, с волками своими беседует, с белками. Они мне в спину плюют гноем и взгляды острые вонзают под самые лопатки. А как захворают — Славочка полечи ампутированную ножку, Славочка погладь по больной головке, напои манагой, накури сативой. Не спасает медицина, спаси нас, спаси. Но я их, Кох, конечно, жалею. Игрушки, кормушки, гробики дубовые, сосновые мастерю. Мне ведь не трудно совсем. Мне не в тягость. Да только в глаза они мне пихают оскал — Славочка, а только за порог — Гнойный. Ну и дела. Он затянулся. Серый комок прыгнул мужчине на коленки, начал тереться и ластиться. Парень провел по шерсти, почесал кошкин загривок, продолжил курить. — Хорошо. Хо. Рошо. Жить можно, — он ухмыльнулся, — ну, а теперь прибывшим займемся, — решил он, выкидывая потемневший косяк в алюминиевую тарелку, позволяя животному спрыгнуть на пол, — сильно его потрепало, например. Ну и я не подорожник прикладываю, так-то. Мирон осознал, что это о нем, и сделал максимально мертвый вид, хотя он и так был похож на жмура с посиневшими губами. Пока можно мимикрировать и притворяться спящим или лежащим в латентной коме — он будет это делать. Слава — видимо, это его имя — имел очень теплые и шершавые руки, покрытые мозолями и ссадинами, кое-как заросшими шрамами. Так, по крайней мере, почувствовал Мирон, когда парень начал трогать его за грудь и плечи, развязывая бинты. — Выжрали сердце, — со знанием дела проговорил он, наматывая на палец внутренности, внимательно рассматривая то, что под рёбрами, как какой-нибудь лаборант или патологоанатом, — Данко, где твой обрубок. Он начал смачивать вату в каких-то желтых, тягучих, пахучих жидкостях, крошить в тарелки женьшень, другие корешки и травки. Потом смазывать пропитанными белыми комочками Миронову рану, рваные края, заговаривая и поглаживая. Веяло дурманом, помещение заполнилось ароматом каких-то цветов и масел. «Лечили» Мирона так с минут сорок. По три захода. Кропотливо. Ласково. Щипало. Обрабатывали аккуратно и осторожно, промазывая каждый след от когтей и зубов, стараясь залатать этот огромный чёрный диск. Потом поцеловали в бледные веки, накрыли простынкой и отошли. Больно не было. Ныла лишь пустота внутри. — Ну отлежится, может, и отойдет, может, и спасти удастся. Вижу я его насквозь — свободолюбивый и гордый. Но без помощи не выкарабкается. Кошка кивнула. Верно базаришь. В дверь тихонько постучали. В дом юркнула хрупкая девушка со светлыми волосами, заплетенными в тугой хвост вместе с цветами и желтыми лентами. От нее приятно пахло мятой, и сама она была вся такая легкая и нежная в тонкой курточке, будто нимфа или русалка. Она тут же бросилась мужчине на шею и начала зацеловывать его щеки, расчесывая рыжую макушку, вбирая пальчиками отросшие волосы. — Славочка, как ты тут без меня? Ну посмотри на меня. Опять глаза гноятся. Одиноко тебе, бедному? Худо? Знаю, знаю. Пойдем со мной на реку, Слава? Скоро ж замерзнет, льдинками покроется. Смотри, какой день хороший, солнечный, что ж ты сидишь тут, запертый как отшельник, совсем одичал, слухи нехорошие ходят. Говорят, помрешь ты скоро от такой жизни. С землей сроднишься. Пойдем со мной? — Не хочу, Саш. — У меня вина бутылка, я в городе была — купила тебе вермут. Пойдем? А? — Саш, — застонал Слава, — нет у меня времени, нет сил. Вот, — он показал рукой на Мирона, — нового выхаживать надо, его мои волки покоцали. Еще гроб доделать. Ребенок в деревне погиб — забрался на крышу, чтобы посмотреть на звезды, загляделся и упал. Помер среди грядок капусты. Попросили гробик. Надо доски сколотить, надо резьбу красивую сделать. Времени нет, жить надо. — Ну, Слава, ну милый, ну пойдем тогда ко мне. Сестры в гостях, все убежали по подругам, побудем вдвоем, я тебе ласки дам. Ты же ласки хочешь. — Скучно. — Я тебя люблю, Слав. Люблю. Я к тебе прикипела, я от тебя зависима, бегу сломя голову, а ты. — Не хочется. — Ты меня совсем не жалеешь. — Я устал. — Говорила мне мама — не подходи к этому умалишенному, он вечно будет сидеть в этом бараке и копаться как таракан в своих, вот этих вот… трупах. А я девушка, мне же не это надо, мне же… — Уйди отсюда, видишь, не до тебя мне. — Дурак ты. — Иди домой. — Невыносимый, самовлюбленный, поехавший, заносчивый, грубый дурак. — Саша. — Чудовище. — Са-ша. — Ты чудовище. Я не чудовище, я больной. Она выпуталась из его объятий, дала ему звонкую пощечину и рванула из дома, осыпая проклятьями и причитаниями, захлебываясь слезами и воплями. Все загромыхало. Слава вздохнул и почесал горящую щеку, расцарапывая малиновое пятно, впиваясь до крови в кожу лица. Расстроенным он не казался, озадаченным тоже. Каким-то неловко-виноватым, будто совочком в песочнице девочку ударил случайно, а она расплакалась и брата с отцом на тебя натравила. Слава посидел-посидел, покряхтел и пошел вслед за девушкой, как-то волоча ногу и горбясь. Честь потребовала. Она ведь не виновата. Став случайным свидетелем этой интимной сцены, Мирону стало очень неловко. Он вообще мало что понимал, все плыло и путалось. Плоть ныла. Притворяться надоело. Скоро хозяин вернулся. Мирон открыл глаза и начал хлопать ресницами в ожидании, что ему помогут. Но Слава ничего не замечал. Он подошел к одному из ящичков комода и достал бутылку с мутной водой. Запахло самогоном. Блять, ну вся жизнь против него. Завоняло спиртом. Мирон хотел начать протестовать, но слова не выплевывались, они стопорились, впиваясь в гортань. Он онемел. Его положили в могилу, погребли заживо, еще и лишили права голоса. Все, что ему осталось — наблюдать за живыми. Точнее, за живым. Внутри как-то похолодело, Мирон скосил глаза. Гнойный лакал самогон и напевал какую-то дрянь. Обжигался и не морщился. — Приди и охлади мой пыл, и охлади мой пыл… и охлади, приди, приди, помоги, охлади, господи… Он уронил лохматую бошку на грудь. Посмотрел на Мирона. Фёдорову захотелось заорать, что вот он, здесь, он в сознании, просто немой, лишили соловушку голоса. Но Слава не видел признаков жизни. У него были яркие губы цвета черешни, светлые, потухшие, заплаканные глаза, русые лохмы, длиннющие руки, и вообще он был двухметровым великаном, каким-то нелепым и неловким среди атрибутов и декораций дома. Русский такой, рубаха растрепанная на груди болтается, торчат рваные штанины. Дикий зверь. Или не дикий? Вокруг — пожелтевшие репродукции картин времен СССР, портреты Ленина, его же гипсовый бюст, спизженный, видимо, из музея, петли на тот самый случай, свисающие прям с потолка макаронинами, веники и букеты засушенных цветов, лекарственных трав, банки солений, бутылки самогона, марихуана, да, повсюду была трава и всякие ее способы потребления — бонги, бутылки, пипетки. Также по углам были рассованы книги, куча книжек, тоже, в основном, старые, с мятыми, сжеванными листами, фотокарточки с живописными пейзажами русских полей, кассеты с Летовым, Дягилевой, Усовым, энциклопедии жизни. От всего веяло тленом и умиранием. Мирон оглядывал это все внимательно. Гнойный действительно плакал гноем, как мироточат иконы в полуразрушенных церквях. Потом глянул на Фёдорова. — Тебе волки съели сердце. Выгрызли все под корешок, — зазвенел он над Мироновым ухом, — знахарь я местный. Нашел тебя, расхристанного, недалеко от своего жилища. Тут село Болотное недалеко, километров десять. Ты оттуда? Мирон молчал. Ему бы объясниться, сказать, что дома ждут, что у него семья, работа, дети, хоть это и не правда. Ему тут лежать вообще некогда. Но кровь сочилась сквозь бинты и простыни, конечности не слушались. Хотелось оттереться, хотелось быть чистым, хотелось, чтобы ничего этого не случилось. — У тебя шок, поэтому ты молчишь. Ну молчи, молчи. Тебе и так-то сказать нечего. Мирон злобно замычал, но слова никак не хотели складываться в предложения. Он сдвинул широкие брови к переносице и учащенно засопел. Гнойный погладил его по бритой голове, провёл против шерсти. — Это же я на тебя своих волчат натравил. Я же тут каждый корешок, каждое деревцо, каждого волчонка, каждого вороненка знаю. Я же здесь почти семь лет живу. Я человека убил, братка, — и здесь захоронился. Сумасшедший. — Я его своими руками, вот этими вот ручками, которыми кошку глажу или цветы сажу, в земле ковыряюсь, там, ему глаза выдавил. Голубые осколки неба застряли у него в роговице, а я вытаскивал, сам весь изрезался. На тебя он был похож. Один в один. Слава потянулся к Мирону, потрогал его тонкую шею, сжал ее, оставляя на коже отметины. — У меня ведь тоже… болит. Вы все — чудовище, чудовище. Урод. Меня бояться надо. Мою избушку обходить надо. А ведь и у меня болит. Не только у вас. Но ты не пугайся меня. Я тебя ранил, я тебя и излечу. Надо так. На лице Мирона застыли ужас с непониманием. Он, кажется, попал в страшную русскую сказку — Иван-царевич против семерых злых волков и Гнойного. Он попытался отползти от Славы, но тот цепко ухватил его за руку. — Ну куда же ты пойдешь теперь, — Слава оголил жёлтые клыки, хихикнул, — мне помочь тебе надо. Пару дней отлежишься — и в путь, новеньким пионером, навстречу дивному миру. Я тебе лично алый галстук на шейку лебединую повяжу. Судьбинушка такая у меня — помогать вам, горемыкам. И он захохотал.

***

Пару дней затянулись на неделю. Потом на две. Сентябрь подходил к концу, выплакивая глаза на прохудившуюся, ветхую избушку. Зарубцевалась кожа, затянулись раны. Мирон жил со Славой бок о бок, почти наощупь. От шока он оправился и мог беседовать. Даже со Славой притерся и — внезапно — он ему понравился. Гнойный был поехавшим, это точно. Он делал настойки на крови и ходил в постоянном кумаре. Убийство накренило его кукуху куда-то в сторону севера, отшельничество тоже. Он подрабатывал тем, что делал скворечники, игрушки и гробы на заказ и ходил по сёлам, продавая. Расписные, испещренные узорами коробки для трупов, кособокие деревянные петушки и цыплятки, клетки для птиц. Парень с руками, говорили о нем в деревнях, с умишком тоже не голяк точно, но, сука, странный он, не наш, не свой. Людей презирает. Только волки с ним шастают. Теперь рядом появился Мирон. Они гуляли по осеннему лесу, рассматривая кровавые пятна на небе. Рядом рысцой бежали волчата, бросались в ноги. По карманам рассованы дохлые крысы, по телу струилось русское отчаяние, таращили куски глаз на природу и ее красоту. И солнце уже не светило, а только слепило, заливало эту белую пустыню, как нефтяная клякса расплываясь по синеве. За это времечко совместной жизни Мирон к Славе очень привык. Привык к рукам, ощупывающим грудь, к омывке ран, к настойчивой попытке залезть под грудную клетку. Сердце, сердце, надо найти сердце, твердил он. Привык к постоянному дурману, туманящему взгляду, связанному с покуркой и пьянством, с тем, что Гнойный постоянно в дезориентации, что он вообще не может есть без аперитива и спать без яда. Нищие духом горемыки с забинтованными головами, они сцепились в этом жестоком мире друг за друга и поволочились вперёд, наощупь, наугад, мухи на электрический свет. Двух котят топили за шкирку в одном ведре, а они выплыли, вылизались и нассали хозяину в тапки. Саша больше не приходила. Гроб для маленького кареглазки-ребёнка получился очень красивым. Слава тоже был очень красивым. Особенно когда тянулся росточком к солнышку, губами сухими к бледной коленке, руками к струпьям. Койка-гроб тряслась и ходила ходуном, а выпив молочка с каннабисом — превращалась в вертолет, по которому они ползали. Да только сердце Мирона все еще походило на кровоточащий огрызок, ныл и впивался в мясо. Истекла осень, утекла с отходами в реку. Они не выходили из дома сутками. Славины чернющие зрачки рвали глаза, серая кожа покрывалась пятнами от беспробудного пьянства. Оля, девочка из Болотного, приходила петь к ним песни, пить водку и брить Славу. Играли на гуслях. У них и банька была. Он же не совсем дикий зверь. Он звереныш, но ручной. А ласковый-то какой. Заберутся, бывало, на кровать скрипучую, Гнойный ляжет, в плечо уткнется, руками шрам между рёбер погладит. По скуле точеной проведет. — Все я с грядок собрал. Неурожай. Не знаю, что мы жрать зимой будем. Придется у сельских покупать. — А то, что в теплицах было? — А там шмаль. — Может, в город рванем, а? Ты же там так долго не был, тебя уже никто не найдет, Слав. — Не хочу покидать я свое Запорожье. Околею, так здесь. Сомкнули холодные ладони. Потерлись макушками. Побежали пальчики по огромной спине, посчитали позвонки, погладили рубцы. Дрожащий всхлип. Мама, я ангел? Мама, почему у тебя лицо блестит? Мама, тебя едят. А Мирон ведь по дому тосковал. Так, украдкой. По Ване, по коробке своей, прости господи, по углу пыльному. Но понимал — один раз в год сады цветут, Слава без него совсем кончит плохо. А он ему благодарен за спасенную жизнь, он не может его оставить. Им бы зиму перетерпеть. А Гнойный тух. В нем уже не шевелилась жизнь. Слава купался в спирте, закусывал мышами, которые ему притаскивала Коха, ходил по дому с ружьем, гладким, начищенным. Трезвость ломала, трезвость выкручивала, опорожняла внутренности кишок. — Скажи мне, Мирон, — как-то раз спросил Слава, перелистывая сборник барачной поэзии, отхлебывая травяной чай, — как твое сердце? Я смог тебе помочь? Только честно. — Понимаешь, — замялся Фёдоров, — думаю, дело не в тебе. Я уже слишком старый, чтобы переживать такое без последствий. Ты сделал все, что мог. — Что за хуйня. — Все затянулось. Но я пуст. Во мне ничего нет. — Значит, вот оно как выходит. Он поднялся на ноги и стащил Мирона с табуретки. Сжал его лицо в своих длинных, ледяных пальцах. — Что ты делаешь?! — Тебе жить надо. Тебе надо жить. Слава кладет руку себе на сердце, и пальцы проваливаются под кожу. Липкое, склизкое, горячее, кусок пирога с капустой. Рассыпается в руках, обжигает. Данко рвал свое красное сердце для людей, Слава — для Мирона. Театр абсурда, солнце-сердце, оно течет, капает с пальцев на половицы, на голые ноги. Гнойный вырывает свое кипящее сердце из груди и проталкивает Мирону в ребра. Настырно рвёт то, что сам кропотливо сшивал стежок за стежком, и плоть Мирона принимает инородный предмет как свой, через боль, лоскуты изрезанной кожи вбирают чужой орган. Слава проводит сухими губами по вискам, хлопает Мирона по левой лопатке, чувствуя, как под кожей Мирона теплеет Его сердце, бьется Его сердце, Мирон будет жить, благодаря Ему. Цепляется за плечо, смеется, да так заливисто, как никогда. Всё растворяется в мареве дури. Падает. Не как доминошка. Не как жертва. Как тот, кому не жалко было оторвать от себя всё, не оставив и куска. Как тот, по кому не надо убиваться и скорбеть. Всё лопается как пузырик, становится смешным, уморительным и нелепым. Слава, угольно-черным волчонком, падает Мирону в ноги, обнимает эти тощие палки, и его тело расщепляет на атомы. Пламенное Славино сердце бешено бьется в Мироне, разрешая жить. Кажется, они теперь здоровы.

***

— С тобой вообще всё нормально, сука? — … — Пиздец просто, Ваня, иди сюда. — Что я тут делаю? — Мирон хлопает ресницами и — не взлетает — падает на Славу, пачкая снегом с пуховика свитшот. Тот отцепляет его от дверного косяка и затаскивает в дом. — Да ты упоротый, — пыхтит Машнов, — на дворе мороз, а ты приперся. Не мог в телеге что ли написать гадость или в твиттере как-нибудь нашкодить? Хуле переться ко мне в хату, Мирон Яныч. Вон Гришу напугал. Ну и пидо-рас. — Я накурился. Я напился. Я послушал «Солнце Мертвых». Видел сегодня удивительный сон. Мы там жили в лесу! И лукошко! И избушка! А еще короче… Я должен сказать тебе большое спасибо! — Ну ты биполярка, бляять, Оксимирон! — прыснул Слава и сдвинул на глаза зеленую шапочку.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.