ID работы: 6204259

Холостяцкий набор

Слэш
R
Завершён
188
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
188 Нравится 19 Отзывы 37 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:

Когда б я был, как он, чья логика темна, Кому земных страстей убогий сад неведом, Кому слова «любовь», «отчаянье», «вина», «Порок» и прочие — звучат не столько бредом, Сколь шумом лиственным; когда бы я ни в ком Не чувствовал нужды, не изощрялся в спорах, Был одновременно ребенком, стариком, Равниной, музыкой, цепочкою «которых», Когда б купальщицы, их смуглые тела, В блаженной лености простертые на пляже, Тревожили меня не больше, чем скала, Песок на берегу или деталь в пейзаже; Когда б я был, как он, качающий равно Окурки, корабли, заплату на ветриле, Когда б я был, как он, которому дано Все знать и промолчать — Д. Быков

Сюртук цвета маренго — между серым и морской волной, щегольство без претензий. Воротник-стойка и алый атласный галстук — да будет милостив Господь. Пусть сегодня повезёт найти такого, что понимает стихи Блока и любит сласти. Не повёрнут; без всей этой чортовой кузминщины, жирной дамской помады, мушек в виде фаллосов за ушами и в intime местах. Без ужасных черненых бровей, чтобы уютен и сведущ в греческих ласках. Юношу пусть повезёт найти — хоть так, в отпускные посреди Великой войны, когда Европу наконец затопили кровавые реки, пророченные Юнгом. На сорок шестом году жизни, на бесполезном нынче офицерском посту. Хоть так. Олег Евгеньевич Меньшиков. Полузабытая дворянская генеалогия, годы военной службы, томительные сладкие часы «банных» грехов, что оправдывали саму необходимость жить. Секундные покаяния — перед боем, перед возможной смертью. Везучий человек Олег Евгеньевич Меньшиков. Сейчас весь, от шороха мостовой под ботинками и до гордого изгиба шеи, ладно выбритого затылка — одна сплошная молитва. По дороге от Знаменской площади до Императорской публичной — перерыв на плотскую шутку и сигарету в мундштуке — библиотеки. По дороге от Знаменской до Императорской распознать его по алому платку, просьбе прикурить, взгляду — как будто свыше, ангельскому взгляду. Если бы знала няня, крестившая перед сном и читавшая сухими губами молитву Ангела. Если бы знала, как ниточно натягиваются и рвутся границы между ангельским и греховным в этом историческом compote. Пусть хотя бы и богохульствует. Пусть говорит: «Король умер, да здравствует король». Хоть бы нашёлся. Разомкнул закольцованность дней, одинаково тягостных на фронте и на гражданской стороне. Война ведь всегда — в голове. А до революции всегда — как будто бы и месяц, даже библиотеку ещё не подожгли. А если повезёт встретить его, то кто знает — может, и совсем не подожгут. Насколько везучим должен быть человек, чтобы везением своим останавливать время.

***

Настолько же красив был и юноша, опирающийся бёдрами, спиной, плечами о стену нового корпуса Императорской публичной. Опирающийся взглядом о слова из раскрытого томика Лермонтова. Библиотечный exemplar — Олег Евгеньевич его уже брал лет десять тому назад, оставил на задней обложке приметную короткую царапину. Тогда и палец себе распорол ножом для писем, вскрывая не без дрожи в руках последнее письмо от S. Если бы тогда они знали, что по-настоящему последние письма бывают только с фронта, а это все так — баловство, игры. А теперь вот юноша в гимназической форме явно с чужого плеча (и ещё не факт, что в своих ботинках) — любовно улыбается музыке демонстраций и пишет на полях памятного Лермонтова копировальным карандашом. «Urbi et orbi», — на обломках старорежимной души.       — Юноша, почто же вы портите государственное духовное наследие?       — Да разве я?.. — Теребит свободной рукою алой платок, но в секунду наглеет, поднимает взгляд. — Будто вы не видите, сколько осталось этому государству.       — Всяко не меньше, чем мне, а ведь я человек отнюдь не старый. Пусть вам и могло так показаться. Юноша. Позвольте спросить, сколько вам лет.       — Не нужно ваше «позвольте». Пожалуйста. Я не дама, не стесняюсь подобных вопросов. Хотя скоро все — и я, и вы, и дамы — равны будем, как перед Господом Богом, — задерживается взглядом на вороте, где под рубашкой цепочка, а под цепочкой плоть, горячая, живая. И тут же дуреет, кокетничает, мнёт пальцами платок, представив, каково это: рубашку и идиотский воротничок снять, губами прижаться. — Осьмнадцать мне. Дядя. Хохочут вместе, вжавшись друг другу в лбы, Олег Евгеньевич даже почти не думает, как они смотрятся со стороны: престарелый tante и его protégé. Такая пошлость, такая звенящая красота: ладонь Олега Евгеньевича обнимает ладонь юноши, в просветах между чужими пальцами ощущает корешок книги. В груди ощущает ужасное узнавание, мешает все это в кровь, пыль и грязь: золотые ресницы юноши, неудачная история с почти-что-графом S. Наконец расцепляются; офицер накрывает мальчишеские плечи своим щегольским сюртуком, как накрывает темным покрывалом бессознательного давний gestalt. Юноша, чуть отогревшись от сентябрьского ветра, тут же суёт «маренговый буржуазный излишек» в руки «врага народа», серьезное лицо и очевидные смешинки в глазах, искомая нежность. Вновь, как околдованные, хохочут, прижимаются дрожью к дрожи:       — И это я-то буржуа, юноша? Вы, в отличие от меня, хотя бы знаете слово «маренговый». Наверное, ещё и к поглощению éclairs пагубное пристрастие имеете? Юноша в ответ едва кивает, обессиленный, и опять тонет в смехе. Томик Лермонтова звучно шлепается на землю, кокетливо приоткрыв начальный форзац. Копировальным карандашом, убористым почерком: шифр Родченко, шифр Свиридова, общий принцип шифрования по Евангелию.       — Ну так пройдемте, я знаю неподалёку одну прекрасную кондитерскую, дорогой мой. Людьми покинутый Лермонтов не оставлен только ветром. Норд-ост, Зюйд-вест. Ветер упоенно вчитывается в любимый, давно выученный наизусть «Воздушный корабль». Шуршит страницами. Снова. Снова — жизнь ничему не учит этих красивых, прекрасных, узнающих друг друга с полувзгляда. Красным был — белый стал: смерть побелила.

***

Уже в кондитерской говорили взахлёб о забытом Лермонтове, о Пушкине — юноша оказался тоже Александром, Сашенькой. И тоже — почти лицеистом. Даже учился, по собственному выражению, в «огрызке того самого Лицея», Николаевской гимназии в Царском. Ненавидел французский, хотя говорил на нем бегло; тяготел к точным наукам и классической поэзии, в современниках видел пошлость — кроме, пожалуй, Блока. В оригинале, золотой, читал Маркса. Говорил об этом в обществе белого офицера, поедая эклеры у того с рук, игриво поводя языком по кромке серебряного перстня. Говорил, улыбаясь, и за ним не чувствовалась ни унции лжи — может, потому, что и через фрамуги буржуазной кондитерской в центре Петрограда пробивалась музыка грядущих революций. Революция была Сашиной Прекрасной Дамой, Сашиной Вечной Женственностью, его рассветом. Поэтому Саша тщательно растил щетину и носил одежду, не соответствующую его изначальному статусу. Скрывал конспиративную фамилию и настоящую тоже скрывал. Саша был юным влюблённым дураком, но и Олег Евгеньевич был дураком не меньшим. Он хотел было в очередной раз съязвить, спросить, почему Саша прогуливает учебу в гимназии или очередные Блоковские чтения — но звуки умерли на полпути от корня языка до губ, когда мальчик широко лизнул уже даже не ладонь, а запястье — и посмотрел по-детски, снизу вверх. Белый был — красным стал: кровь обагрила.

***

Не стали брать буржуазный экипаж или садиться в пролетарский омнибус: вроде бы, благополучно добрались пешком: двадцать стихотворений Блока, сперва от Невского до Литейного, потом до родной Сергиевской. Двадцать стихотворений Блока — читали строчка за строчкой, по очереди, взахлёб, на анафорах и эпифорах перебивая друг друга, перебиваясь на смех и нежные взгляды. Юноши — даром что восемнадцать, даром что сорок шесть. По-настоящему людей равняют только революции и поэзия. Непристойные зажимания уже в парадной: такая пошлость, такая звенящая красота, что хоть шепчи ему глупости в ухо, хоть пробуй зубами подбородок нежно на ощупь — счастья от этого меньше не станет.

***

Это не первый precedent в жизни Олега Евгеньевича, когда нежность едва не заканчивается катастрофой: захлопнув дверь в квартиру, неуёмно ласковый Саша прижимает старшего к ближайшей стене, едва не раздробив тому затылок о декоративную полку красного дерева. В такт Сашиному шёпоту: «Вы, cher bourgeois, целы?», — и его же облегченному смеху. Саша, извиняясь, смотрит с хрустальной виной цесаревича, который переел сладкого на глазах у гувернанток, точно зная заранее, что никто не посмеет его ругать. Саша, извиняясь, выцеловывает от мочки уха до кадыка, сам стягивает с Олега Евгеньевича сюртук, галстук, воротничок. И рубашку тоже стягивает — через голову. Нагибается, чтобы обвести языком контур золотой цепочки, вобрать в рот крест и тут же выпустить обратно на кожу мокрым. Будто заново освятить. Так и плоть Олега Евгеньевича расправляется и твердеет под напором неумелого языка — сброшенные наспех брюки, пошитые Генри Пулом, сойдут, пожалуй, за плащаницу. Даром что не маренговые. Возможно, за такой mnt следовало продать и веру, и Отечество — вещи, в сущности, иллюзорные. На Христа ещё бывает надежда, но как поможет Отечество живущему в пустой квартире? Ладно обставленной пустой квартире с трехметровыми потолками — и трехметровыми же окнами в гостиной. Разве Отечество посмотрит нежным взглядом, на какой способны только мальчики-семнадцатилетки? Разве Отечество слижет до капли семя, а потом сразу поднимется с коленей и станет на равных, поцелует в панически бьющуюся венку на виске? Отечество свернётся нежно под боком — на диване в гостиной, укрывшись пледом итальянского кашемира, революционер, маленький дурак, лисёнок. Это первый precedent в жизни Олега Евгеньевича, когда послегреховная влюбленность не кажется пошлой, картинной — какой она уже бывала и на этом диване, и в салонах других tante. Впервые в происходящем нет никакой романности и кузминщины: потому что Саша не накрашен? потому что во время mnt’а он был как-то чрезмерно нежен? Потому что впервые за добрый десяток лет не страшно засыпать, повернувшись к кому-то — к нему — спиной.

***

На следующее утро Олег Евгеньевич выкинет отрывной календарь, едва выпутавшись из объятий спящего Саши. Пройдёт в одном исподнем до столовой и собственноручно выкинет календарь в окно — служанку можно вызвать позже (хотя Александр, наверное, не потерпит?), отпускные можно продлить ещё позже. Ещё позже — Саша учит его особым революционным шифровкам и игре в ножички, смех и грех, грешат тут теперь часто — тонко дребезжат на полочках многочисленные вазы и пепельницы, бессмысленная буржуазная слабость. Олег Евгеньевич учит Сашу курить, через мундштук и просто, пепел синхронно стряхивают в фарфоровые блюдца с позолотой или прямо на паркет, смеются, синхронно же — допивают чай из парных фарфоровых чашек и крякают их об пол: «За победу революции», «За победу хоть кого-нибудь». Никто не решается произнести: «За нас», — но бьют, наверное, на счастье. Олег Евгеньевич учит Сашу, как пребывать во грехе дольше и немного жёстче. Саша потом толком не может сидеть до следующего утра, зато улыбка у него безумная. Перечитывают «Евгения Онегина», Олег Евгеньевич декламирует письмо к Татьяне, а Саша почему-то недолго надрывно плачет, будто предчувствуя конец. Ночью он впервые убегает курить вон из квартиры и парадной: Олег Евгеньевич спит по-военному чутко и сразу просыпается, заслышав возню с замком. Хмурится и будто стареет разом лет на пять: по лицу бежит лунный блик, оттеняя глубокую складку меж бровей. Когда Саша возвращается, Олег Евгеньевич любит его так, что у самого в итоге — сводит косые мышцы пресса, мелко дрожат пальцы на ногах. Саша испуган и влюблён, лукав и откровенен, Саша вырастет — и станет таким, каким Олег Евгеньевич никогда не осмеливался стать. Дни до революции будто закручиваются в пояснице тугой нервозной пружиной, как у женщины накануне схваток. Саша спит и вздрагивает во сне.

***

В утро революции Олег Евгеньевич мог бы оставить памятную запись для потомков, но он выкинул календарь и не знает, какую дату оставить в дневнике. На улицах шумно, что-то мелькает, что-то гремит. Бестиарий. Кофей кончился. Саша, в конце концов, ушёл — и ушёл как-то бесшумно, до первых выстрелов — разбудили Олега Евгеньевича не поцелуи, а выстрелы. Снотворные порошки — минуты ожидания и часы сна, порождённого бессилием, одиночеством и лекарствами. Бессилие и одиночество сами по себе ничего не меняют в этом мире.

***

Поэтому часам к трем утра появляется Саша, на этот раз заметно гремит замком и дверью, шумно стягивает новые кожаные сапоги (лучше не знать, как они добыты). Начинает ластиться, не сняв даже пальто, колючий, взбудораженный:       — Давайте поторопимся, у меня действительно нет времени на объяснения, — долго смотрит в глаза и впервые обращается по-человечески, напрямую. — Олег, пожалуйста. Пойдёмте прямо сейчас. Олег Евгеньевич спросонья смотрит широкими удивленными глазами, натягивает исподнее и брюки, не берет оружия — казенного или своего. Наливает во флягу коньяка, надевает рубашку. С полсекунды размышляет, прилично ли будет, если Революция, а он при галстуке. Думает: а, чорт с ним. Достаёт самый чистый воротничок и новую рубашку. Уж если умирать. Наспех затянув подле свежего воротничка алый галстук, стоит у двери и смотрит растерянно на Сашу, как маленький. Не расстреляют ли, мол. Саша сухими губами целует его в лоб и выталкивает в парадную.

***

Только ведёт по лестнице неожиданно не вниз, а вверх, на крышу. Возится с замком — азарт одновременно революционный и мальчишеский, ему подходит — хитро блестит глазами, оглядываясь. Справляется и подсаживает Олега Евгеньевича, помогает ему залезть на чердак. На чердаке ещё один замок, с ним Саша справляется даже быстрее — навострился, мальчик. Небо такое тёмное и огромно-синее, что звезды видно даже с невысокой городской крыши. Олег Евгеньевич, прижимаясь холодными губами к Сашиному (совершенно ледяному) уху, рассказывает собственный звездный пантеон. Как эти куски материи, чей свет всепроникающ, спасали его на войне от сумасшествия, предостерегали от выбора неверного пути. Почему Полярную звезду иногда любишь больше, чем себя и Бога.       — Вечное, ласковое, ожидающее в финале: иногда темнота вокруг звёзд кажется мне ярче их самих.       — И, по всей видимости, сколько не проводи революций, не научишься точно описывать звезду, не потеряв ни частицы её света — даже Лермонтов не мог. Внизу Ад и обещание Рая, звуки картечи и взрывов огненных cocktails, но у Саши будто частичная глухота: он слушает Олега Евгеньевича, а слышит звезды.

***

По лестнице вниз сбегают вместе, едва соприкасаясь ладонями, кончиками пальцев, захмелевшие, счастливые. Окна гостиной выходят на восток — Олег Евгеньевич, засыпая, обнимает Сашу со спины и смотрит на рассвет, неуверенно думает: «Ну, все ещё будет». Под действием алкоголя спит особенно крепко. Проснувшись, никого рядом не обнаруживает. Трое суток — спокойно и поначалу умеренно выпивает, старается контролировать дрожь в руках. Перечитывает «Мертвые души». Обнаруживает отсутствие служанки, готовит сам. Перечитывает «Вия», «Старосветских помещиков» и «Ганса Кюхельгартена». Обнаруживает в груди присутствие сердца — безо всяких метафор, болит сердце от перемен внутреннего давления. От перемен власти? От перемен — рокировок — обратно к одиночеству? Позвонил сослуживец — уже, видимо, бывший — стыдливо намекнул о том, что квартиры «сумасшедшие большевики» будут изымать. И что у Меньшикова, вроде, был приятель в Париже? Ещё довоенное знакомство. Приятель был. Олег Евгеньевич продиктовал адрес, налил ещё коньяка и начал перечитывать «Арабески». Спустя пятьдесят страниц и примерно сто семьдесят грамм позвонили снова: юноша. Георгий Раевский. Сашин друг. «Саша что? Умер? И оставил вам этот номер? Я понял, благодарю». Саша что? Что? Не хватило сил пожелать этому Георгию беречь себя, не хватило сил — упасть непременно на пол или непременно из окна. Голос внутри говорил не жалеть себя, а рушить мир. Ничтожный, плоский и тупой. Без Саши. Без. Олег Евгеньевич спихнул телефон с этажерки красного дерева: тяжелый аппарат испортил, покорежил паркет. Для реализации боли душевной необходим был больший масштаб физических разрушений. Стянуть с полочки все эти хреновы вазы и пепельницы — раскалывать методично и с ноткой истерики, как любил Сашу. Раскалывать, путая слезы со смехом, в тонких домашних туфлях бродить по битому стеклу, хрусталю, фарфору. Двадцать семь полочек с безделушками — во всех девяти комнатах квартиры, включая уборную. Вряд ли кто-то выживет. Переодеться. Умыться. Собрать деньги, документы, крохотный чемодан с одеждой. Между рубашек положить Библию. Почистить сапоги и ордена — вторые оставить на этажерке, где прежде стоял телефон. Выудить из недр кладовой молоток. Бить стекла по одному, медленно, неосторожно резаться, вставать на стул, чтобы разбить и повыше, думать о его плечах губах щетине шутках нежности чуть скошенных мизинцах лисьем взгляде думать о его тепле. Саша тёплый — а тёплые не умирают. С чувством выполненного долга и тем, что бывает после похорон — вынуть осколки из ладоней, наскоро перебинтовать, обуться, надеть серый тренч. Выйти из квартиры. Придавить позорный всхлип. Оставить ключи под ковриком неизвестно для кого — может, ещё придёт служанка.

***

(Может, ещё придёт Саша). И Саша — Александр Петров, товарищ Петров — приходит через неделю или две, когда уже бьет первый морозец и по квартире мечется суетливый снег. Кожаные сапоги железного чекиста скрипят, когда он наступает на битое стекло — будто плачут. Товарищ Петров не заходит в спальню и старается не поднимать глаз. Товарищ Петров конфискует телефонный аппарат буржуазного элемента — наши умельцы починят, и поставим в милицию, тогда заживем. А тамошние западные умельцы вас починят, Олег, вы извините, что я как будто умер, иначе было нельзя. Товарищ Петров на глаз определит метраж квартиры, пригонит вечером рабочих для того, чтобы сменили стёкла. Оставит их тут же жить. Коммунизм. Саша тихо стянет из книжного шкафа в кабинете «Снежную маску» Блока — положит в карман широкого чекистского пальто, воровато оглядываясь.

***

Олег Евгеньевич теперь — законный гражданин Монпарнаса, и притом не последний: переводит чужое, печатает свои стихи и прозу, участвует в этих литературных вечерах-проповедях Гиппиус и Мережковского. После двадцать четвёртого перестаёт здороваться с Буниным, прочитав его статью о миссии русской эмиграции — такая ведь пошлость. Но Ивановой «Нобелевке», конечно, искренне радуется. Разбивает небольшой садик возле дома, в котором живет. По-прежнему посещает «греховные» бани и парки. Воздает комплименты чужому телу — по-французски и неискренне. Молодые содомиты его сторонятся — за версту чуют разбитое сердце. Олег Евгеньевич никогда не грешит со светловолосыми. Не держит дома почти ничего стеклянного, даже чашки у него из нержавейки. Не курит и, насколько известно, никогда не курил. Странный. Так или иначе уходил их всех литературных компаний, где за главного был дурак, красный или человек по имени Саша — неважно, мужчина или женщина.

***

Александр Андреевич Петров Дата рождения: 25 января 1899 г. Место рождения: Переславль-Залесский, Ярославская обл. Пол: мужчина Образование: среднее Место проживания: г. Ленинград Дата ареста: 31 января 1935 г. Осуждение: 2 февраля 1935 г. Осудивший орган: Ленинградский горсуд Статья: 58-1а СПРАВКА Приговор о расстреле Петрова Александра Андреевича приведён в исполнение в гор. Ленинграде 2.II.1935 г. Акт о приведении приговора в исполнение хранится в особом архиве I спецотдела НКВД СССР том №17, дело №57 Нач. 12 отд-ния I спецотдела НКВД СССР Лейтенант Госбезопасности (Кривицкий)

***

В ночь с первого на второе февраля, ближе часам к четырём по местному, Олегу Евгеньевичу снились бесконечные российские снега — какими они помнились из детства или недолгих отпускных ранней молодости. Здесь, во Франции, совсем не тот снег — трепещут во сне веки немолодого холостяка, дрожит подбородок от фантомного чувства холода и невнятной тоски, скуки по Родине. Часам к пяти утра метель во сне утихает: Олег Евгеньевич просыпается от совершенно отчетливого ощущения сухого нежного поцелуя в лоб. Так, бывало, целовала няня, прежде чем покрестить на ночь. Так поцеловал Саша — перед тем, как ушёл.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.