Часть 1
3 декабря 2017 г., 15:52
Алая помада и невыразительные тени на веках. Можно ли поверить, что две такие простые вещи могут запросто обратить сердце в заржавелый механизм, а язык в песок?
Жена Дока — чудесная женщина, слишком чудесная для него, Психа, самая удивительная. Она разливает им обоим чай по белым фарфоровым чашкам с непонятным узором и садится на своё место, не отводя взгляда от напитка, пока Псих смотрит на неё и изучает. Как археологи изучают ценные раскопки, ювелиры — драгоценности, а критики шедевры мирового искусства, так и он смотрит на неё, смотрит, смотрит, смотрит, и время теряет своё значение, превращаясь в константу и уплывая в лазурное свечение неба, навсегда утопая в нём. Он смотрит, пока она отпивает из чашки маленькие глотки, оттопырив мизинец, а за окном плещется на красном горизонте солнце и следит за ними, убаюкивая хрупкие нервы Психа ласковыми лучами, и, о боже, она так красива в закатных лучах солнца, он не может это оспорить; она даже не смотрит в его сторону, а он пялится как сумасшедший, как помешанный, и не зря к нему приелось проклятое прозвище, рождённое за спиной и сказанное в глаза, потому что сейчас оно как никогда правдиво. Серебряные языки не говорят глупостей и не врут, только хамят и стреляют отравленной истиной. Псих давно это усвоил. А ещё чай остывает, пар постепенно кончается, и кончается время, когда они могут провести его наедине.
Где носится Док и какого чёрта вообще происходит — неизведанное. Психу не дадут на него ответы, не напишут к этому шпаргалки, потому что жизнь не такая лёгкая, некоторые вещи остаются без ответов. Голос, слетающий с её алых сухих губ, тихий и смиренный, и он может поклясться, что никогда его ранее таким не слышал. Он вообще редко когда слышал такой голос, но что бы проникновенный — дважды за всю жизнь. У мамы был такой когда-то в детстве, да и сейчас он не так уж и сильно изменился, чуть с хрипцой, как треснувшая сухая земля на дороге, по которой годами топтались. Он помнил, как мама казалась в то пору опекающей женщиной, раздражающей и надоедливой: в один из безымянных дней она принесла ему в комнату тарелку с фруктами и встала как вкопанная, будто ей чего-то не хватало, будто она что-то выискивала. Псих не любил, когда она так делала, тенью стояла над душой и изучала глазами-камерами, всё записывающими и запоминающими, всё впитывавшими в себя тонкой марлей, которая позже всё выливала наружу, на него, копив в себе слишком много и долго, чтобы дальше держать; но за дни и секунды до этого она тихо болтала, как старый враг за маской друга, провинившийся, и Псих, не привыкший копить, разливался гневом и всё извергался, и в матери копилось каждое пророненное слово. Псих хорошо знает, что у таких женщин, как жена Доктора сухой и тихий голос всего-то затишье перед бурей, и он интуитивно пододвигает к себе стакан, полный воды, ведь сегодня он пришёл и сказал — мне, пожалуйста, воды без сахара, мне не нужно десерта — не голоден, мне бы узнать, как у Вас с Доком дела, мне бы хотелось коснуться Ваших губ — но последнее, кажется, пронеслось искрой в мыслях и затухло сразу же, потому что такого не говорят замужним женщинам с кольцом на безымянном и давнишней фотографией над зеркалом с молодыми глазами и улыбками. О таком даже не думают, только тушат пожар в душе и фальшиво улыбаются, а потом отпивают три глотка и с бессмысленными извинениями уходят, не решаясь копаться в делах семейных.
Это всё понятно и так, трижды три — девять, а вода жидкая, но Псих не живёт лёгкими путями и объяснениями, и даже когда ключи и шпаргалки ему преподносит сама судьба, отвергает, ищет свои решения, а потом идёт дискретностью, отрезками, пока наконец всё чувства не перевалят за край и не сгинут из тела громкими словами с действиями. И в голове вместо шестерёнок и роликов — аберрация чувств к этой женщине, потому что невозможно, невероятно поверить в искренность того, что он видит и осязает, когда ладонью проводит над сервизом, наполненным кипятком, и ощущает на кончиках нервных окончаний не теплоту с паром, а пустоту, и его будто сейчас вывернет, и будто весь пол покроется красным; хочется стукнуть по столу кулаком, хочется кричать и срываться, хочется ударить кого или что-нибудь. Жена Дока вырастает за его спиной стальной осанкой и не одобряющим взором, Псих думает, что она выставит его за дверь и больше он её никогда не увидит, и из его жизни пропадёт алый блеск помады и хриплый голос со строгими тембрами, но на плечи ложатся тяжёлые ладони и проходятся вдоль, и проходятся, и проходятся, и не останавливаются, и гнев внутри тлеет, пока не гаснет огоньком. Энергия не исчезает, а сохраняется, и злость вернётся с новой силой, но это потом, когда Хованский будет лепить на него отчёты, принимая за доску, и зрение не сможет сфокусироваться для удара; когда Док опять достанет телефон вместо сеанса, предпочитая всё больше и больше путаться во всемирной сети, пока все клиенты окончательно не уйдут, оставляя от себя память и сожаление о содеянном; когда жизнь, работа, институт и здоровье обернутся всадниками и пойдут по его голову с факелами, и обернуть время вспять будет поздно — потом, а пока Псих сидит на бархатном стуле, обитым красным, смотрит за тонкие стёкла очков, задыхаясь в голубых небесах вселенной, думая, что он идиот и ни разу в этой самоненависти себе не приврал. Что он будет сюда ходить, закодированный, упиваться ароматом её дорогих духов и искать в алом смысл, пока смысл не ляжет на его губы и всё станет ясно, как её глаза.
Он не думает о Доке вплоть до очередной встречи, а когда их голоса встречаются, не бесится и не вязнет в тоннах ненависти ко всему существующему, и тихо-смиренно:
— Док, здесь что-то было, — задумчиво тянет Псих слова безмятежным шлейфом, указывая пальцем точно в алое сплетение, — а теперь дыра.
Самообман — лучшая панацея человечества.