Все мы остаемся детьми, сосланными во взрослую жизнь. Джон Брэдшоу
Если бы такая карта существовала, он ткнул бы пальцем в пространство, избавленное от непроницаемости стен и жесткости границ. — Здесь, — сказал бы он. — Я хотел бы жить здесь. Он выбирает координаты бесконечности в ущерб так называемому уюту. К дьяволу уют, мягкие тапки, теплые сортиры и сервированные обеды. Когда он обитал в пещере и жрал крыс, у него было превосходное настроение. Дело не только в том, что его анимагическая форма состоит из великолепия мускульной силы и чистой звериной радости. Просто пещера не запирается и в ней никто не успел до него наследить, намалевав на ее сводах гербы, генеалогические деревья и требовательные родовые девизы на французском языке. Там бы эта дрянь не прижилась, ее попросту бы смыло с шершавых камней. Природа не терпит дурновкусицы и повелительного наклонения. Существует два места, которые Сириус Блэк по-настоящему ненавидит. И он сбежал из одного, чтобы угодить во второе. Разница между Азкабаном и домом до такой степени несущественна, что иногда он путает, в каком из них сейчас оказался. Выбирается из душных объятий пьяного сна, вбивает кулаком зевок обратно в глотку и, услышав красноречивое молчание огороженного пространства, вздрагивает от ужаса. — Ты снова взаперти, — подсказывает ему колотящееся сердце, стиснутое прутьями ребер, как створками «железной девы». Затем первая волна панической дурноты откатывает от берегов, и он хочет понять, где же его заперли. Ему требуется некоторое время для возвращения того немного соображения, которым он наделен, и тогда здравый смысл — верный секретарь, сидящий в приемной на подступах к безумию — заботливо напоминает: — Приятель, не задавай идиотских вопросов. География не имеет значения. За окнами, замурованными под слоями грязного изумрудного бархата, грохочет не море, берущее штурмом скалу с исступленной яростью берсерка. Это всего лишь бушует на улицах и площадях ураган большого города, в котором текут бензинные реки в асфальтовых берегах, заходятся истерическими воплями автомобильные сирены и ревет потревоженным драконом в своем логове лондонская подземка. Вот и все. Вот и все отличие для блудного сына, вернувшегося на Гриммуальд-плейс. Смена клетки на гробницу. Дом, милый дом с некрофильскими украшениями на шелушащихся стенах и сладковатой вонью заброшенной покойницкой, которую я глотаю с каждым своим вдохом, почему ты так и не провалился в преисподнюю за столько лет? Не задавай идиотских вопросов, приятель. Конечно же, ты знаешь, почему. Дом ждал его. Сириус глубоко сожалеет, что наделен сознанием законченного материалиста и не верит в Архитектора, выстроившего вселенную из своей воли и ограненной пустоты. Сколько претензий, озвученных в самых красочных, непристойно сочных выражениях, он мог бы предъявить ублюдку. Потому что это возвращение жестоко, и нечестно, и может быть лишь наказанием за преступление рождения, и ему осточертело слушать, как каждая паркетина, оконная створка и дверная петля скрипят на него с раздражением свихнувшейся базарной прорицательницы. — Ты живой, — говорит Сириус дому. — Всегда, сука, чуял, что ты живой. «Удача висельника», так называют это магглы. Везение объявленного в розыск приговоренного, который чувствует удавку на шее раньше, чем ее успевает накинуть палач. Веревку вьет само предчувствие страха, а страх мучительнее боли, ведь он и есть — боль, помноженная на отчаяние и слабость, на постыдное дрожание коленей, склеивающиеся подмышки и стянутые десятком морских узлов кишки. Это ощущение поверхности, потерявшей под ногами плотность, чавкающего болота и зыбучего песка, они всасывают тебя с отвратительными звуками, утягивают в ненасытное, все переваривающее нутро… Сириус знает каждый из симптомов страха, хотя никому бы в том не признался, лишь шепчется наедине с самим собой, когда к голосам, бряцающим у него в голове, прибавляется еще один — самый гадкий, тоненький и пронзительный, точно комариный писк, зудящий на подкорке. — Ты трус, Сириус Блэк. — Он щерит зубы в злорадной ухмылке, озвучивая беспощадную правду. — Все еще надеешься на счастливый конец. Это недопустимо. Его жизнь должна иметь единственную ценность — монеты, которой он заплатит за других. Когда-то Сириус Блэк, выпутавшись из черно-зеленого змеиного кокона, добровольно, осознанно и без колебаний выбрал другие цвета — рассвета, победного львиного рыка и звонкой песни пожара, прожигающего небо и тьму насквозь. Он выбрал самые гордые на свете красно-золотые знамена, маршируя под которыми ни в коем случае не разрешается бледнеть. Все краски давно стерлись с его кожи, время соскребло их своей грубой рукой, оставив заломы, вмятины и несмываемые следы, и он предпочитает считать, что это происходит именно из-за нехватки свежего воздуха и общего нездоровья его жизни: едва узнаваемое им самим лицо мелькает в потрескавшихся сонных зеркалах белыми-белыми пятнами, словно он — один из тех призраков, которые бродят по комнатам и коридорам, вытесненные из его памяти. В сентябре Гарри Поттер уехал в Хогвартс, и Сириус, морщась от запахов трухи, застоявшейся смерти и собственной ярости, слоняется по опустевшему дому вместе с другими пристегнутыми к поводку тенями. Он вынюхивает крошки того краткого летнего присутствия мальчика, которые еще могли незаметно раскатиться по пыльным углам, затаившись в ожидании. Он привязчив, как собака. Джеймс смеялся над ним, повторяя эту маленькую и глупую шутку, понятную только четырем людям на земле, обдавал жарким сухим смешком лицо, трогая его запястье, спину, плечо, всегда оказываясь в той невозможной близости, которую они заметили лишь однажды. — Сириус, ты привязчив, как собака. Застекленные глаза блестели наглым рекламным блеском. На Блэка и Поттера всегда кто-нибудь смотрел, поэтому Джеймс постепенно перестал выключаться из звездного режима, он покрывался глянцем, наведенными на него чужими восхищенными взглядами, и красовался перед всеми, даже перед лучшими друзьями, даже перед Сириусом, ему просто слишком легко удавалось быть вожаком стаи и королем их маленького мира, и никак иначе Сириус бы этого не принял и не хотел. — Пошел ты на хуй, — откликался Блэк привычно беззлобным тоном, и несколько раз ему удавалось осознать, как немыслимо, беспредельно, до острого холодка, целующего каждый его позвонок, счастлив он при этом был. Теперь Сириус разговаривает с Гарри, теперь у него вдвое больше постоянных собеседников, чем было в Азкабане. Даже втрое больше, если считать Клювокрыла. Жаль только, что из всех трех ему отвечает один гиппогриф. Джеймс и его сын не возвращают реплик, хотя, бывает, смеются над его байками, воспоминаниями о старых проделках и мечтами о новых, которые, быть может, им еще предстоят. Рано или поздно два лица сливаются в одно, избавляясь от последних отличий, но Сириусу не кажется это чем-то странным, ведь Гарри — продолжение Джеймса, его плоть, и кровь, и душа. «Он не Джеймс, Сириус». Какой вздор. Возмущенные окрики Молли Уизли настырно ввинчиваются ему в уши. «Создается впечатление, будто ты думаешь, что получил назад своего лучшего друга!» Какой вздор. Молли ничего не понимает и не может понимать. «Создается впечатление», «будто», «ты думаешь, что». Он ничего не думает. Он знает, что так и есть. Этот мальчик — благословение, и искупление, и второй шанс, и вся та беспредельность любви, что жила в нем, а потом спала двенадцать лет в стеклянном гробу, поперхнувшись куском отравленного яблока, и вот, наконец, проснулась. Как, почему? Какая разница? В конце концов, они волшебники, с ними могут случаться чудеса из разделов магии столь древней, что никто уже не знает ее законов. Но Гарри далеко, в Хогвартсе, под недремлющим оком Дамблдора, возводящего вокруг него невидимые стены с охранными письменами на неведомых Сириусу Блэку языках. Мальчик погружен в свое босоногое отрочество, позволяя себе быть безмозглым, беззаботным и бессердечным, чтобы он мог летать. Он уплетает лакомства в Большом зале, не чувствуя их вкуса из-за постоянного юного голода, болтает с друзьями о самых важных пустяках, протягивает руку за снитчем и ловит солнце, гуляет в упоительной меланхолии по Запретному лесу или выслеживает там жутких тварей, чем опаснее, тем лучше. И, конечно, мечтательно косится на какую-нибудь хорошенькую девчонку, заставляющую его желать выпрыгнуть вон из своего тела, рвануть прочь и вернуться усовершенствованной версией. Его заботит сдача экзаменов. Факультетские склоки. Сочинение стихов: «Люби меня, как я тебя, и будем вместе навсегда». Сегодня, прямо сейчас, в эту минуту, его мог сразить страшный удар — вскочивший на подбородке прыщ за два часа до свидания и полнейшее незнание подходящего заклинания, как его вывести. О, ужас, ужас. На плечи Гарри в кои-то веки не валится тяжесть всего волшебного мира и судьбы его обитателей, этого сборища тупых неблагодарных скотов, которые называют его лжецом и сумасшедшим, поливают грязью в каждом газетном выпуске и потешаются над его горем и потерями… Нет, глупо себя обманывать. С той минуты, как Вольдеморт вернулся, Гарри Поттер живет на пороге катастрофы, и может статься, однажды рухнувший мир придавит его под своими обломками, и если это случится, остается надеяться лишь на то, что к тому моменту Сириус Блэк будет мертв. Второго раза он не вынесет, бремя вины само задушит его. Мысли разрастаются, как злокачественная опухоль, и алкоголь плохо справляется с задачей забвения, особенно здесь, в этом доме, с каждым днем вгоняющем все больше заноз воспоминаний, растравляя лихорадку воспаленного разума. В остальном он мог бы сказать, что живет неплохо, если называть жизнью холодное прозябание в ненавистном семейном склепе и барахтанье в мутных водах бесполезности и скуки. — Я тону, — говорит он Джеймсу, и его тошнит от жалости к самому себе и бутылки огневиски на пустой желудок. Ему трудно заставлять себя есть, ему трудно заставлять себя спать, ему трудно заставлять себя подниматься с постели и переставлять ноги по маршрутам, затверженным его ступнями наизусть так основательно, что нет никакой необходимости задействовать в этом процессе голову. Возможно, ему повезет, и он навернется с лестницы и сломает шею. Смехотворная смерть подведет достойную черту под его жизнью. — Неудачник, — нежно обронил ему как-то на ухо Северус Снейп своим шелестящим шепотом, и потребовалось прямое вмешательство Люпина, чтобы Сириус не размозжил череп зельевара о кухонный стол. Впрочем, пятно разбрызгавшихся среди тарелок, чашек и начищенных медных котлов гениальных мозгов профессора Северуса Снейпа никоим образом не отменило бы его несомненной правоты, такой же уродливой, как и все в этом неприятном человеке. — Неудачник, — повторяет Сириус вслед за Снейпом полустертому из реальности бледному существу, прячущему в зеркале его лицо за черными спутанными волосами, и, приподняв бокал отличного выдержанного вина, «чокается» с тусклой амальгамой. — Твое здоровье, Бродяга. Имя отражается от стен смеющимся эхом. В юности, как и все, он был уверен, что его ждет прямая стрела дороги. А она оказалась петлей, и он не думает, что у него есть везение и силы, чтобы ее разорвать. Он лишен даже утешения считать себя частью мировой несправедливости, ибо любая несправедливость — частное, никому неинтересное дело. Сама приватность смерти кажется ему подтверждением разобщенности людей, зияющего разрыва между ними, который можно заштопать только молодостью и первой любовью, но они прошли, все прошло, и в книге жизни чьим-то небрежным почерком записано размашистыми крупными буквами, что все лучшее с ним уже случилось. Иногда он раздвигает плотный непроницаемый полог, склоняется в издевательски почтительном поклоне и долго-долго слушает, как орет на него мать. Ее голос пузырится бессильным гневом, и это роднит их намного сильнее, чем ему бы того хотелось. — Предатель, негодяй, позор нашей семьи! Подлый выродок, оскверняющий дом своих предков! Будь проклят тот день, когда ты появился на свет! Грязный, гнусный, отвратительный… Он коллекционирует ее оскорбления, и это единственное развлечение, скрашивающее его исписанные под копирку дни. В самые тягостные, заливающие чернотой глаза, в самые выпотрошенные и медленные из них он достает из потайного кармана золотой ключ и отпирает замок, под которым хранится воспоминание о разговоре. Он позабыл его тему, да она вряд ли была важной даже тогда, ведь с первой встречи до последнего дня они разговаривали с Джеймсом ни о чем и обо всем подряд. Может быть, захлебывались свежими впечатлениями о чемпионате мира по квиддичу, на который Сириус, получив недавнее наследство, купил для всей семьи Поттеров билеты на самые лучшие места, насильно всучив их сопротивляющимся родителям Джеймса. Может быть, высмеивали Снейпа, приобретшего в последние месяцы особенно важный и таинственный вид, усиливший его трагическое сходство с человеком, страдающим вечным запором. Может быть, обсуждали новую дерзкую теорию о том, что самые выдающиеся научные достижения магглов вправе считаться магией. Может быть, спорили о том, что небо голубое, вода мокрая, огонь обжигает, а смерть — конечна, изначальна и необратима. Они любили порой не соглашаться друг с другом, перебрасываясь тезисами, выводами, аксиомами, доказательствами и самой замысловатой бранью, которую только могли сочинить… Последний курс. Нечеткая, едва удерживающая крайние бастионы граница между детством, которое они в себе отрицали, и жизнью, которую не знали, но готовы были лакать жадно, как животные, пришедшие после засухи на водопой. Они валялись на постели Джеймса с задернутым бархатным пологом, под которым копился жар их приглушенных голосов. Душно. Обоим лень взмахнуть палочкой или пошевелить рукой, чтобы раздвинуть тяжелую ткань. Они не перетрудились, отбывая очередное наказание по мытью полов в гостиной Слизерина или пересчету капель в Черном озере — учителя уже не знают, что бы такое выдумать для Поттера и Блэка — день был обычный, как парта, апельсин или выжигание с фамильного гобелена имени того, кто имел наглость опозорить одну из «Священных двадцати восьми семей», родившись сквибом. Мышцы не ноют от усталости, просто не пристало их королевским высочествам делать работу домовых эльфов, возясь со всякими дурацкими пологами, где же их пажи и прислужники с опахалами? Дрыхнут без задних ног? Они несли эту дремотную чушь, разбрасывая тягучие ленивые смешки. Господи, какие мы крутые. Господи, какие мы. Сон постепенно ложится на веки, дробя зыбкую поверхность реальности на сотни сверкающих осколков. Питер уже застенчиво похрапывает, свернувшись в аккуратный комок на своей кровати. Ремус, измученный последней трансформацией, отключился, едва голова коснулась подушки, его сон всегда беззвучен, словно он боится потревожить своим присутствием. Сириус ощущал расцветающее тепло майской ночи. Закрыл глаза и увидел то, что плескалось за ажурными окнами замка. Новолуние, взрезанная тонкой усмешкой новорожденного месяца густая синева весеннего неба. Потом — внезапный сквозняк, скользнувший от раздвинутого, наконец, полога. Он приподнялся на локтях, все еще не разлепляя век. Глубоко и с удовольствием вдохнул. — Так-то лучше. Воздух напитало цветение и звездная пыль, от его сладости вдруг стянуло в груди, и он почему-то поджал пальцы на ногах. Рассмеялся, легко тряхнув головой, рассыпал волосы по плечам. Ему показалось, что его кожи коснулся ветер. Но это было движение, неожиданное, как удар под дых. На миг оно выжало воздух у него из легких. Он открыл глаза и успел увидеть ладонь, коснувшуюся его лица. Знакомая рука, незнакомый жест. Джеймс отвел прядь с его лба, приклеившуюся к взопревшей коже. — Так-то лучше, — произнес он чужим голосом, исчезнувшим в улыбке, некрасиво искривившей его рот. Затем как будто крикнул шепотом, задыхаясь, уронил руку на скомканное покрывало, и странно дернул шеей. — Бродяга… С застекленных глаз счистился показной блеск господина рисовальщика перед почтеннейшей публикой. — Что, Джейми? — сказал Сириус, слыша какой-то чудовищный адский грохот в своих ушах, застилающий остальные звуки. — Что. Тогда-то он, пораженный, впервые заметил упершееся в него дыхание Джеймса. Его захлестнуло неверие, недоумение, потрясение от открытия: «Неужели так было всегда?», и может быть, ему стало страшно, и может быть, ему стало весело, как всегда бывает на краю обрыва, ведь там, на кромке пропасти, у тебя только два возможных пути — вперед или назад. Каким-то проснувшимся внутренним чутьем он осознал, что, какой бы шаг ни сделал, уже не остановится. — Джейми, я… — Горло выхрипело это без его участия. — Ты… Они оба ждали, переживая землетрясение, очерченное контурами напряженных до боли тел. — Джейми… Он больше не мог говорить. Его кожа обугливалась, нервные окончания шипели разъяренными кошками. У него кололо кончики пальцев, одежда отяжелела, тело стало головокружительно легким, того и гляди, оторвется от кровати и взмоет вверх. Кто-то наложил на него заклинание левитации. Когда это случилось? Он шевельнулся и почувствовал себя вечным. Он — никогда не пройдет. Его голос будет всегда обвивать корни гор, его смех прорастет цветами в полях, дыхание станет серебряным туманом в долинах, его имя засияет меж звезд. Почему? Это так просто — почему. Его рот принадлежал постороннему, корчившемуся в желании порыва. Потом он вспомнил. Или кто-то в нем вспомнил об этом. Наверное, здравый смысл, будь он проклят во веки веков, аминь. Или того хуже. То, о чем твердит ему здравый смысл. Ты трус, Сириус Блэк. Трус подумал: «Эванс». Осенние волосы, крыжовенные глаза, первая ученица курса, самая умная ведьма своих лет. Она нравится всем, нравится даже друзьям Джеймса Поттера, даже Сириусу Блэку, потому что Сириус Блэк ценит эстетически приятные объекты и тянется к любой доброте, как к материнской груди, у него собачий нюх на доброту, обостренный застарелой нелюбовью, выпестованной древнейшим и благороднейшим домом на Гриммуальд-плейс. Ну, а Джеймс Поттер носит свои сердечные стуки Лили Эванс последние лет сто. И последние лет пятьдесят она вроде принимает. Так ведь? Так? Глаза заволокло от гнева, который он в себе раньше не встречал. Вот и прекрасно. Он вручит им на свадьбу букет жирных красных роз размером с овцу и китайскую фарфоровую вазу эпохи достославного императора Сунь-Хуй-В-Чай, будет приезжать к ним в гости на Рождество и станет добрым дядюшкой Сириусом, безбожно балующим несуразно дорогими подарками всех их четырнадцать детей. Разве нет? Нет? Кажется, он не задал вопроса вслух. Джеймс, во всяком случае, молчал и даже бросил дышать за ненадобностью, глупо раззявив рот. Его лицо было испачкано сомнениями и страхом. Он тоже был трусом. Да здравствует Гриффиндор и его чтящие традиции ученики. Ночь оседала, как плохо взбитое тесто. Сириус сполз с кровати, с удивлением обнаружив, что у него есть ноги и все прочее, что к ним прилагалось. Каменный пол обжег холодом босые ступни, воздух, подтекавший из окна, больше не опьянял, а отрезвлял с ровно противоположным эффектом. У воздуха были неодобрительно поджатые губы профессора Макгонагалл. Минус десять баллов с Гриффиндора, мистер Поттер, мистер Блэк. Мир вернулся на привычное место, навсегда застыв в искаженной форме, но этого никто больше не заметил. — Умираю, как хочется спать, — сказал Сириус. Одна половинка правды. Он умирал, просто не знал тогда, что это случится с ним еще много раз. Джеймс ничего не ответил. Беспомощность слов всегда обнажается в самые неподходящие моменты, или он просто варился в собственном разочаровании. Сириус услышал глухой стук кулака о мягкий матрас и больше ничего не помнил о событиях той ночи, даже не знал, оставила ли она зарубку на его лучшем друге. Но об этом он, конечно, его никогда не спрашивал. То, что истерзало тогда, выкрутив до настоящей злобы, заставив заворошиться нехорошие мысли о поколениях доблестных чистокровных предков с их темными искусствами и первостатейным садизмом — в последующие несколько дней он переколотил столько предметов, взорвал столько инвентаря и применил столько подлых заклинаний к соученикам, что доигрался до серьезных проблем в школе и такого ледяного выговора от Дамблдора, что ему впервые сделалось не по себе — стало самым бережно хранимым сокровищем, он прятал его от дементоров в Азкабане тщательнее, чем любое другое воспоминание, загнав так глубоко в подземелья разума, что иногда действительно забывал о той изломанной ночи, которая помогает ему сейчас пережить череду одинаковых пыльных дней. Бывает, впрочем, что в доме становится даже слишком людно, когда члены Ордена заявляются на Гриммуальд-плейс всей толпой, и Кричер не успевает изрыгать свои однообразные проклятья: — Жалкая предательница рода снова бесстыдно шляется по дому… Видела бы только моя несчастная госпожа, какая шваль оскверняет эти благородные стены! И бедный Кричер не в силах этому помешать! О, позор, позор, оборотни, воры, выродки, ублюдки, мерзкие твари… Сириусу смешно, а потом — нет. Он много пьет, не особенно это скрывая, разве что от Молли Уизли, чтобы не читать на ее веснушчатом лице все, что она думает о безответственных опекунах и легкомысленных крестных отцах, прохлаждавшихся в Азкабане вместо того, чтобы заниматься тяжелой ежедневной работой по воспитанию ребенка. Иногда его навещает Ремус Люпин, безо всякого повода, кроме одиночества, чувства вины и, возможно, подспудного желания как-нибудь угодить на Гриммуальд-плейс в полнолуние, чтобы они с Сириусом приняли свой настоящий облик и перегрызли друг другу глотки. Дом ненавидит оборотня почти так же, как своего нынешнего хозяина, и несколько раз отказывался впускать. Сириус пригрозил, что снесет его ко всем чертям и спляшет на развалинах тарантеллу, помочится на обломки и все сожжет, и нахер штаб-квартиру Ордена Феникса, нахер. Он услышал прокатившееся с чердака до подвалов змеиное шипение, но после этого у Люпина больше не было проблем с входом в черную дверь с облупившейся краской. Дом понял, что Сириус не шутил. Однажды Люпин появляется вымокшим с ног до головы, его ветхий, не по погоде плащ пахнет ноябрьским ливнем, на макушку налипли струпья бензинного снега. — Прогулялся по городу, — объясняет он с извиняющейся интонацией, зная, что Сириусу запрещено выходить. Тот вручает ему бокал — чистое серебро гоблинской ковки с родовыми гербами и оскаленными пастями раздувших капюшоны кобр, пятнадцатый век, тринадцатый век, второй век до рождества Христова, времена всемирного Потопа, от которого спаслись только Нои и Блэки — и уходит в гостиную, чтобы налить себе новый. Он сидит в кресле, тупо уставившись в камин, когда Люпин кладет на столик перед ним продолговатый предмет. — Решил тебя немного развлечь. Книга. — Спасибо, у меня хорошая библиотека. — Не такая. Он приглядывается. Маггловская книга. Действительно, не такая. Его библиотека зашлась бы от этого небольшого томика в припадке и, наверное, самовозгорелась бы в знак протеста. Ему не хочется читать. — Лучше исполни для меня стриптиз, — предлагает Блэк. — Я подпою. — В следующий раз, дружище, сегодня забыл свои парадные плавки в другом клубе. — Так и знал, что ты это скажешь. Ремус тяжело опускается в соседнее кресло, вытягивая ноги в мокрых грязных ботинках к огню. Его ботинки тоже пережили всемирный Потоп, но у них не получилось стать дорогостоящим раритетом. Сириус рассматривает его исподтишка. Ранняя седина на висках Люпина, кажется, расползлась еще сильнее с их встречи две недели назад. На щеках несколько еще не подживших шрамов, на мантии — пара свежих заплат. Глаза очерчены синяками и в них мелькают отблески луны, сводящей его с ума. Он плохо выглядит последнее… всегда. Сириус роняет на книгу равнодушный взгляд. «Уистен Хью Оден». — У тебя новое задание? — спрашивает он. Не оборачиваясь на Ремуса, чувствует, как тот отрывисто кивает. — Как же тебе, сука, повезло. А знаешь, что делаю я? — Изнемогаешь от зависти и бездействия? — беззлобно усмехается Люпин. Они знают друг друга очень хорошо. — Мне кажется, я мог бы сейчас тебя убить, — признается Сириус. — Придушить голыми, блядь, руками. Его руки высушил Азкабан, но злость всегда делала его сильнее. Скорее всего, у него бы получилось. — И что же тебя останавливает? — не моргнув глазом, интересуется Ремус. — Не знаю. — Сириус пожимает плечами. — Вставать лень. Люпин вздыхает. — Тебе не надоело ныть? — А чем еще мне заниматься? Ремус оглядывается по сторонам на живописный бардак, царящий в комнате после очередного разгрома, который Сириус в ней учинил. — Мог бы прибраться тут для разнообразия. — Пошел ты на хуй, — отвечает Блэк очень вежливым тоном. — Сам пошел, — так же вежливо откликается Люпин. — Я тоже иногда готов тебя придушить. — И что же тебя останавливает? — Джеймс на том свете надерет мне задницу. Рука Сириуса, поднесенная ко рту, резко дергается, и он проливает несколько капель на рубашку. Поленья сухо трещат, в нагретом воздухе скукоживается неловкое и неприязненное молчание. Ремус пьет вино маленькими глотками. Сириус раскрывает книгу и небрежно начинает листать бледные потрепанные страницы, ставя изданию диагноз: «Приобрел в букинистической лавке за пару медяков». Люпин всю свою жизнь раздражающе нищ, как церковная мышь, и поэтому никогда не просит в долг. Мозолит ему своей бедностью глаза и упрямо не соглашается ничего брать. Кретин. Без предупреждения на него набрасываются напечатанные в книге стихи. Насколько он может судить, совершенно великолепные. «На страданья у них был наметанный глаз. Старые мастера, как точно они замечали, Где у человека болит, как это в нас…» «Смерть с юношей не свидится никак: Она прошла чуть раньше, он чуть позже…» «…Чтобы мы, как бедные дети, Боящиеся темноты, Брели в проклятом лесу И не знали, куда бредем». У него вдруг стягивает горло, колет глаза и щиплет в носу. Опасные симптомы. Кто-то наложил на него слезное заклятие. Когда это случилось? Потрепанная тень заслоняет страницу, наполненную типографской краской и правдой, ладонь осторожно, но настойчиво дотрагивается до плеча. Это не рука Джеймса, но она тоже важна. — Можешь не прощать меня, — говорит Ремус очень тихо, отчетливо и так медленно, будто пробивается сквозь время, сквозь все двенадцать лет. — Я поверил им. Я не попытался с тобой увидеться. Не попытался хотя бы поговорить. Даже на суде не появился, — его голос ходит ходуном, и мелко дрожит рука. — Я боялся. Я — последний трус, Бродяга. Джеймс бы плюнул мне в лицо. Не прощай меня, никогда меня не прощай. Сириус не замечает, как на его одежду падает больше винных капель, и старую уставшую бумагу уродует багровое пятно. — Я не нуждаюсь в твоем позволении! — лает он на весь дом. — Слышишь меня, не нуждаюсь! И да, ты — трус. Сбежал, поджав хвост, когда был мне так нужен! И да, Джеймс бы не встал с тобой рядом отлить! И да, не беспокойся, я никогда тебя не прощу! Во рту привкус яда. На корне языка вызревает новый вопль: «Выметайся отсюда и сдохни где-нибудь под забором!» Ему аплодируют все поколения Блэков со времен зари человечества, одобрительно похлопывая Сириуса по спине. Наконец хоть что-то. Узнаем черную кровь. А теперь добей лежачего, мальчик. Что за дерьмо! Худые пальцы стискивают его плечо. Отчаяние утопающего. — Я знаю, — беззвучно, боясь потревожить, шепчет Ремус, и Сириус прощает его мгновенно. Люпин, немного потоптавшись на месте, возвращается в свое кресло, неуверенным жестом трогает бокал, приподнимает его со стола и снова ставит на тот же скол в полировке. Серебряные кобры слишком тяжелы для него сейчас. Затем машет рукой, мол, к черту все, опрокидывает вино в рот и выпивает до дна. Его восковые щеки трогает слабый румянец. Сириус находит в кармане палочку, направляет ее на испорченную книжную страницу и стирает пятно, выстраивая прежним стройным рядом пошатнувшиеся буквы. Вот бы и остальное было бы так же легко починить. Он тоже допивает вино, стучит подошвой об пол, хмуро оглядывает Люпина и его отрепья. — Посмотрите на него только, — бурчит Сириус. — Это уже просто смешно. Рем, твою мать, достал. Ремус недоуменно задирает бровь. — Что, прости? — Меня тошнит от твоего потасканного вида чахоточного сиротки, сосланного в работный дом! — Сириус снова разражается лаем и скалит зубы. — Оставайся уже у меня, наконец. Живи здесь! У меня больше пространства, чем нужно. Больше денег, чем нужно! Я имею право их с кем-нибудь, блядь, разделить? Помочь старому другу? Не дать горделивому придурку голодать во вшивой дыре, которая ему даже не по карману? — Он утомленно откидывается на спинку кресла и с ненавистью глядит в закопченный потолок, поджигая взглядом паутину в углу. — Господи. Безмятежность приходит внезапно, как сердечный приступ. И не к нему одному. Они — волшебники, поэтому с ними случаются чудеса, большие, маленькие и совсем крошечные. Иногда тоненькое волоконце чуда — это все, чего можно желать. — Хорошо, — спокойно и мягко отвечает Ремус. — Какую комнату ты мне позволишь занять? — Даже не знаю, — фыркает Блэк. — Спи на коврике в коридоре. Но, возможно, я «позволю» тебе варить мне кофе по утрам. Без молока и сливок, два куска сахара. Держать на огне ровно… — Ты всегда был избалованным засранцем, — с улыбкой перебивает его Люпин. — Хотя и довольно неплохо это скрывал. Сириус показывает ему неприличный жест; на миг им снова пятнадцать лет, скоро загудит колокол, зовущий на урок, на обед, на бал, на праздник бытия, который без них не начнется… Обменявшись одинаковыми взглядами, они встают и отправляются на кухню готовить ужин. Туда забредает на зов любопытства Кричер, который едва не валится в обморок от свежей новости: Люпин теперь будет здесь жить. — Как прикажет дорогой хозяин, — скрежещет эльф, окатывая Ремуса потоками омерзения. Тут же заливается горючими слезами: — Хозяин не только заявился сюда после того, как моя госпожа отреклась от него, но и притащил с собой самое гнусное отребье! А теперь и поганый оборотень поселится в доме! О горе, о злосчастье, о, позор… — Ступай прочь! — прогоняет его Сириус и только качает головой. — Никакого сладу с этим полоумным. — Ты уверен, что мне действительно стоит?.. — осторожно начинает Люпин. Но Сириус отмахивается от него: — Рем, не дури. Я не буду принимать в расчет мнение чокнутого домовика. Этим вечером жизнь не кажется такой вывихнутой, как обычно. После ужина Сириус предлагает подняться на крышу, куда он иногда выбирается через чердак. Это не то же самое, что прогулки, приключения и нахождение в потоке, но он видит там небо и дышит воздухом, отчищенным от сожалений и смертей. Ремус, хотя и валится от усталости с ног, соглашается, забирая с собой бокал. На чердаке дом больше похож на обычный, это просто воняющая вековой сыростью свалка старья и барахла, догнивающая на склизких досках. Но вещи, по крайней мере, не пытаются тебя укусить, заколдовать или броситься наперерез, чтобы ты споткнулся и подвернул лодыжку. — В детстве я иногда брал книгу и поднимался сюда, — произносит Сириус почти ностальгически, но, вспомнив причину, вытряхивает из голоса намек на теплоту: — Чтобы меня никто не мог найти. — Бродяга, — усмехается Ремус, — этот чердак размером с мой первый дом, в котором мы жили с родителями. Даже, пожалуй, больше. — Включая кухню? — Да. — И ванную? — Угу. — И твою комнату? — У меня не было своей комнаты. Сириус прищуривается, задумчиво чешет в затылке с глубокомысленным видом. — Ты выиграл, — говорит он. — При всех недостатках моего прелестного детства я не спал в мыльнице. Их соединившийся смех ненадолго смывает ржавчину прошлых лет. На крыше ветер бесцеремонно шлепает по задам и лицам. Небо — низкое и рыхлое, цвета давно нестиранных носков — плюется в глаза мокрым снегом. Ни луны, ни звезд. И все же Сириус рад этим грязным сумеркам, испещренным желтыми кругами электрических фонарей. В отдалении доносятся телевизионные голоса из домов магглов, хлюпает и скрипит дорога под колесами машин. Вытянувшиеся тени прохожих под зонтами линуют влажно блестящий асфальт и вырастают на стенах, как огромные грибы. Люпин зябко ежится и передергивает плечами, стряхивая с мантии налипшие снежные хлопья. — Может, создать защитный купол? — предлагает он, доставая палочку из кармана. — Чтобы… — Нет, — обрывает его Сириус резче, чем собирался. — Не надо. Это глоток свободы. Ради него он как-нибудь потерпит холод и неудобство. Все равно нигде и никогда не будет холоднее, чем в Азкабане, где его кости и сны были набиты льдом. Некоторое время они молчат. Сириус смотрит на город, медленно одевающийся в снег. На дома и людей. Он ни о чем не думает. — Я замерз, — наконец, произносит Ремус, слова немного постукивают меж зубов. — Ты не возражаешь, если я?.. — Иди, — кивает Сириус, не глядя на него. — Выбери любую комнату, какую захочешь, и ложись. Тебе нужно хорошенько отдохнуть. Люпин приближается к нему, сквозя слабым теплом. Еще одно короткое прикосновение. — Спасибо, Бродяга. Ты понимаешь, что для меня это многое значит. Сириус оборачивается к нему. — Для меня тоже, — говорит он и обнимает своего друга, бесстыдно и беспомощно утыкаясь носом в тонкую ткань его мантии. — Два куска сахара, запомнил? — Пошел ты. — Сам пошел. Ремус спускается вниз на чердак, оставляя свою благодарность и озябшую улыбку, и Сириус снова остается один, но уже не чувствует себя таким одиноким. В компании Ремуса ему будет сложнее тонуть. Это кто еще кому оказал услугу, усмехается он. Впрочем, они никогда не вели между собой счетов. Отяжелевшие от снега волосы липнут к лицу. Он закрывает глаза и видит протянутую руку, отбрасывающую с его лба черную прядь. «Так-то лучше». — Джейми, — шепчет он. — Я думаю, мы сделали глупость, что выросли… «Выросли» — это обломки нелепо изломанных тел, втоптанные в пол осенние волосы, две кляксы пустоты за стеклами очков, холодная щека, такая неестественно, немыслимо, отталкивающе холодная, росчерк последнего крика на бескровных губах… «Выросли» — это обвинение, презрение, несправедливость и приговор, стылая темнота клетки, комья всасывающей хрипоты за дверью, вечная полночь в сознании, у меня нет счастливых мыслей, нет счастливых мыслей… Выросли, и я вернулся домой, мама. Я пахну тюрьмой, этот запах не выветривается, кто-то использовал на мне неотлипное заклятие. Я устал, мама. Я смертельно устал разочаровываться в самом себе. Скажи мне несколько добрых слов. Когда-то ты умела это делать и не могла до конца разучиться. Прошу тебя. Сумасшедшую старуху тошнит проклятьями… Он делает шаг к краю крыши, отбивая чечетку на скользкой от снега черепице, улица выглядит буднично и безразлично, она ничего не заметит. Мир продолжит вращаться. Неудавшаяся жизнь — это частное, никому неинтересное дело. Смерть — тем более. — Это плохая идея, — говорит Сириус. — Разве? — говорит Сириус. Если ему что-то и хотелось бы сейчас знать, то лишь кто из них больший трус? И есть ли в нем, Сириусе Блэке, кто-то еще? Он поднимает голову к небу, но оно молчит, потому что это все, что оно умеет делать, посылая дождь на праведных и неправедных с одинаковым безразличием финансового аудитора, ставящего под отчетом печать. И все-таки, если он это сделает, Джеймс на том свете не встанет с ним рядом, чтобы отлить, плюнет в лицо и надерет ему задницу, а у Джеймса, особенно в соответствующем настроении, всегда были тяжелые кулаки, Сириус знаком с ними не понаслышке, они подрались однажды, как маггловские мальчишки, без пролитой крови дружба казалась им не совсем настоящей. После той стычки они перестали разлучаться совершенно, и он не хочет, не может допустить, чтобы это снова произошло, второго раза он не вынесет… И еще. Его монета может на что-то сгодиться. Как бы мала ни была ее цена, она не фальшивая. — Гарри, — говорит Сириус и отступает назад. Наверное, пора спать. Дом привычно скрипит и кряхтит, выражая возмущение и протесты. Где-то наверху несвязно бормочет Кричер, раскидывая загогулины ругательств вперемешку со слезными причитаниями. — Заткнитесь! — рявкает им обоим Сириус, но его, как обычно, никто не слушает. Ну и черт с ними. Он теперь тут хозяин, значит, будут терпеть! Подло выросший из останков обоев гвоздь едва не протыкает ему руку, когда Сириус бьет о стенку кулаком. Из черноты картины в потускневшей золотой раме раздается гаденькое хихиканье, к которому присоединяется истлевшая половица. Все обитатели дома на Гриммуальд-плейс упрямы и неисправимы. Эта мысль почему-то веселит его. Он зажигает в своей спальне свечи и забирается в постель с книгой, которую принес ему Ремус, наверняка уснувший, едва голова коснулась подушки. Поначалу он листает страницы рассеянно, но постепенно черно-белые слова захватывают его, обрастая выпуклой плотью, спелыми красками, светом и темнотой. Увлеченно продолжая свое путешествие, он вдруг спотыкается на названии стихотворения и несколько секунд не решается читать дальше. Его сердце не было готово к такой встрече. Оно замирает. И все же, набравшись смелости, он делает рывок, решившись на то, на что не решился множество лет назад, пусть даже сейчас слишком поздно, слишком поздно… После с силой трет покрасневшие глаза. Этого никогда не случалось раньше, ни в тот самый день, ни позже, ни разу, ни разу… Он силится запереть в глотке всхлипы, чтобы никто его не услышал, но ничего не выходит, и он плачет над чужими словами, рассказавшими ему о его собственном горе, слезы гладят его по щекам, как маленькие мокрые ладони, одна за другой, одна за другой… Слова колеблются в свечном пламени, но их суть остается незыблемой, словно земля, и лишь последней фразе кто-то неведомый, обитающий под звездным покровом его души — может быть, храбрец, а может быть, трус — хочет бросить вызов или хотя бы нацарапать ученической рукою финальный вопрос. Мы — волшебники. С нами случаются чудеса? -- ПОХОРОННЫЙ БЛЮЗ (НА СМЕРТЬ ДРУГА), 1928 г. Пусть телефон молчит, стоят часы, И в тишине глодают кости псы. Пусть вносят гроб под барабанный бой, И входят в дом скорбящие толпой. Пускай аэроплан, зудя, как зуммер, Кругами пишет в небесах: «Он умер». На шеях голубиных черный шелк, И в черных крагах полицейский полк. Он был мой север, юг, восток и запад, Мой труд и мой досуг, мой дом, мой замок, Мой светлый вечер, мой вечерний свет. Казался вечным. Оказался — нет. Теперь все звезды можете гасить, Луну и солнце с неба уносить, И вылить океан, и срезать лес: Театр закрыт. В нем больше нет чудес. КонецЧасть 1
3 декабря 2017 г., 18:57
Примечания:
Стихи - У. Х. Оден, финальное стихотворение посвящено умершему возлюбленному поэта и звучит в фильме «Четыре свадьбы и одни похороны», когда герой произносит их над гробом своего любимого человека.