ID работы: 6259296

coup d'etat

Слэш
PG-13
Завершён
101
автор
Размер:
51 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
101 Нравится 24 Отзывы 24 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Ah, there he is. That motherfucker. What a tool.

Гиацинт накрывает дыханием. Жаждой пройтись по венам — севером жесткого «ты» на губах. Матсукава смотрит. Он любит его. И боги такие бездарные перед ним — перед ним — из мрамора и стекла. Ханамаки так хочется разбивать. Обрушиться на него — жерлом кипящего божества — кратерами и трещиной по спине. Целовать его строки. Он любит его. — И это глупо, — вздыхает Ханамаки, — навязывать нам что-то свое. Почему я не могу выбрать Брэдбери вместо Цвейга? Матсукава не знает. Пожимает плечами, смотрит на стрелку часов. Считает. Ханамаки заслоняет собою солнце — и теперь Матсукава слепнет. От Ханамаки хочется убегать. Матсукава стоит и опускает на нос солнечные очки. — Ты ведь учишься по программе. — Они лишили нас выбора, — настаивает Ханамаки. «Ты меня тоже», — хочет ответить Матсукава. И говорит: — Я вылетаю утренним рейсом. Двадцать восьмого. — Славно, — морщится Ханамаки. — Туда же? — К Каддафи. — Будешь звонить по скайпу? — Обещаешь не обделять Цвейга? — Постараюсь. — Я тоже. Тоже постараюсь, Макки. Матсукава старается каждый раз. Они ведь хорошие друзья, и у Матсукавы нет никого, кроме этой розовой катастрофы. У Ханамаки есть все. И всё. Но ни у кого нет Ханамаки. Ханамаки нет даже у Матсукавы. Ханамаки нет у самого себя — тот в вечных поисках беспредельного «я». Шумного, преувеличенного — и такого настоящего, что, наверное, дьявол бы отступился. Ханамаки читает Фрейда и Вербера, цитирует Фаулза и смотрит на мир сквозь разрисованную вуаль. Изучает английский. Обожает Эдварда Нортана. Паланика. — …и тебя, — усмехается Ханамаки, — следовало бы запереть где-нибудь и не выпускать. — Меня? — Матсукава прослушал. Потому что Ханамаки рядом, и он его слышит иначе — взглядами. Погружает его в себя. Смелого и наивного. Его. — Почему это? — Чтобы ты больше не страдал. — Я не страдаю, Макки. Это моя работа. — Вредно так много летать. Так говорят. Тебе это вредно, Маттсун. — Это моя работа, — повторяет Матсукава. Это его работа. И его Ханамаки, который даже и не его — ни на дюйм, ни на йоту, ни на слово — тем более. Ханамаки, который пишет стихи. И покупает носки в женском отделе. Ханамаки, за которого Матсукава заступился в какой-то драке. Матсукава ведь просто мимо проходил. Возвращался тогда домой после собеседования и увидел, как Ханамаки дубасят двое — тот держался руками за голову и не мог отбиться. Подростковая драка — дело в некоторой степени привычное, но Матсукава решил вмешаться. Мало ли. Ханамаки был весь в крови, Матсукава не знал его даже. Парень, обычный парень: лет пятнадцать на вид, тощий и с нелепым цветом волос. Побитый и сильный в слабости — смелый, сорвавшийся — с цепи тускло освещаемого квартала — с ударов по подбородку — в удары по подбородку. Ханамаки набросился на одного из обидчиков, стоило Матсукаве отцепить их от него. Дикое дитя. Дикое. Дикое. И такое дитя. Матсукава вышвырнул тех двоих за пределы их с Ханамаки тьмы. Ханамаки пришлось успокаивать. Тот сначала шептал судорожное «спасибо-спасибо-спасибо» и ругался, а потом заплакал. Матсукава не знал даже, что нужно делать, если кто-то плачет. Нужно, наверное, сказать что-то, но слова бессмысленны. Нужно, наверное, обнять, но Матсукава смотрел на стоящее перед ним Ханамаки и не решался. Незнакомое и чудовищное Ханамаки. Тогда еще без имени. Матсукава только спросил: — За что они? — Они сосут член богу. Я не сосу член богу. — Хорошо, это на твоем языке, а если на моем? — Я, говорят, выделываюсь. Неправильный. И гомо. — Гомо? — Гомо, — зарычал Ханамаки. — Гомо! Гомо! Гомо, Иисусе, и что с того, все прекрасные мира сего трахали чью-то задницу, господи, кто вы такой? Матсукава предложил поймать такси и довезти Ханамаки до дома. Ханамаки от предложения отказался, попросил только вывести его из этого переулка и проводить до ближайшего кафетерия. Матсукаве было по пути. Он смотрел в потерянное и озлобленное Ханамаки и понимал: он пошел бы, даже если бы ему было не по пути. Но Ханамаки был весь в крови и в ссадинах, и глупо было идти в кафетерий, и Матсукаве не следовало так беспокоиться — а он беспокоился. Матсукава просто привык решать проблемы, успешно делая вид, что не вмешивается. Ненавязчивой какой-то заботой — и он смотрел тогда на Ханамаки, на кровь в уголках его губ, и хотел укрыть его. Не в кафетерии. И даже не в своем доме — в себе. Но Ханамаки заверил Матсукаву, что в этой забегаловке работает его друг, и там есть аптечка, и раны — они несерьезные, и сказал еще раз: — Спасибо. Спасибо. Я перед вами в долгу. Желание. Какое-нибудь желание? — Будь осторожнее, — Матсукава потрепал Ханамаки по волосам и пошел в сторону автобусной остановки. И не ушел. Потому что даже не узнал имени этого ребенка. И потому что мир лишается нежности. Потому что люди перестали чувствовать — они только испытывают — друг друга. На прочность. На разрушение. Потому что ломают ночь — презрением и Олимпом, от которого отказались за некий дар — дар человечества — слепого и покоренного. Невежественного, карающего — за то, что ты слышишь музыку. И любишь их — за то, что влюблён в Иуду. И куполы, пронзая легкие, не убивают — скрывают в себе мечети — и принимает бог. За то, что качели ржавеют, а всё равно не портятся — за то, что слова теряются в поцелуях и между словами — в распоротых кем-то стихах. За веру не в бога — не в дьявола даже — в себя. За то, что — ты. Ты. Ты. Ты. Матсукава смотрел сквозь стекла кафетерия, как Ханамаки уселся в углу и заказал себе что-то. Какой же он врун, господи — беззащитный и отчаянный в этой лжи. Парню идти некуда. И кафетерий работает круглосуточно, и никто не собирается обрабатывать его раны. И Матсукава стоял там и пропустил свой автобус. Он снова перешел дорогу и вошел в кафетерий. Ханамаки пытался пить чай и стирал кровь с губ салфеткой. И Матсукава смотрел на него. И он не должен был. Мастукаве тогда было двадцать шесть, ему отказывали в работе, и он согласился носиться по японскому холдингу «Шлюмберже» в качестве стажёра. И он не должен был стоять в кафетерии в восемь вечера сухого февраля — он не должен был смотреть на этого ребенка. Но у ребенка были красивые глаза. Тонкие брови и негустые ресницы. Едва заметные веснушки на носу и щеках. И бесконечные царапины — на лице, под рубашкой, наверное, и в зрачках — самые заметные. Матсукава смотрел на него, и Ханамаки подавился чаем. Откашлялся, спрятал салфетку в карман, когда Матсукава приблизился к его столику. — Где твои родители? — Слушайте, давайте ваша работа славного рыцаря закончится прямо вот там, когда мы эпичненько попрощались, ну, знаете, как в фильмах про добрых дяденек и непослушных детей. — Но я не добрый дяденька, — возмутился Матсукава. — А я — непослушный ребенок, — Ханамаки нервно поправил скатерть, когда Матсукава сел напротив. — Можете у папы моего спросить. — Да я и сам вижу. Сколько тебе? Пятнадцать? Шестнадцать? — Мне семнадцать, — Ханамаки гордо вскинул подбородок. — А вам? — Двадцать шесть. Ладно. Выглядишь младше. Я могу тебе верить? — На ваше усмотрение… Эм, простите, как вас зовут? — Матсукава. Матсукава Иссей. — Очень приятно, Матсукава-сан. Ханамаки Такахиро. Могу я угостить вас чаем? — Ты собираешься тут спать? — Две чашки кофе, — цокнул Ханамаки, — и я смогу затрахать целую дюжину Мэрилин Монро. — Ты же гей. — Ох, Матсукава-сан, теперь вы осознаете великую силу кофейных зерен? Матсукава уставился на Ханамаки, вглядываясь в темные зрачки. Минуту назад ему казалось, они были светлее. Тона на два, наверное. Минуту назад дышалось тоже легче — тона на два. Матсукава отобрал у Ханамаки чашку с чаем, отпил и ругнулся: — Мать твою, он же холодный. А потом Матсукава увел Ханамаки к себе. Придурок даже не сопротивлялся — то, что Ханамаки придурок, Матсукава понял еще с того разговора в переулке. То, что с ним будет тяжело, Матсукава тоже понял почти сразу. То, что с ним будет — этого Матсукава боялся. И хотел. И боялся. И хотел. Без всяких параллельных линий — Матсукаве хотелось кого-то спасти. Он не мог спасти себя и хватался за спасение чужого ему — близкого в общем страдании — потерянного — и найденного именно им. Иными словами, Матсукаве нечего было делать, и он привел Ханамаки к себе. Обработал его раны и уложил спать. Даже умудрился не поцеловать перед сном. Позже Матсукава убедился, какой Ханамаки невероятный врун. Потому что ему было всего четырнадцать. И у него не было папы. Но Ханамаки был честен в одном: ему нравились парни. Даже один определенный экземпляр. Сейчас Ханамаки двадцать один. Ему все еще нравятся парни. И теперь у него есть папочка: Матсукава Иссей. — Завтра пойду в деканат. Буду требовать, чтобы разрешили читать Брэдбери вместо Цвейга. — Макки, ты попадешь в ад. — За то, что пренебрегаю Цвейгом? — За то, какой ты красивый, когда пренебрегаешь им. Матсукава добровольно принимает звание идиота столетия и треплет Ханамаки волосы — его излюбленный жест. Ханамаки только улыбается и смотрит по сторонам: на прохожих, на вывески и неброское небо. Матсукава всегда любил небо. Утреннее, вечернее — такое разное и такое единственное. Матсукава смотрел на небо и вливался в него расстоянием от зрачков до вселенской неопределенности. Матсукава любил небо. Но потом у него появился Ханамаки, и небо потеряло цвет. Говорят, когда влюбляешься, жизнь приобретает яркость. Глаза. Зубы. Родинки. Кетчуп. Бумага. Шарф. У Матсукавы вдруг под ногами оказалась банановая кожура. Её зовут Ханамаки Такахиро. Матсукава в неё влюбился — отчаянно, беспрекословно. Поскользнулся. И жизнь потеряла цвет. Глаза. Зубы. Родинки. Кетчуп. Бумага. Шарф. Всё потеряло цвет. Осталось лишь Ханамаки — Ханамаки, которое «вне». Ханамаки, которое затмевает собою дыхание. Ханамаки, которое любишь — и мир вокруг превращается в стальное пространство. Душное и пустое. Никаких деревьев. И спасение — где-то на границе с Каддафи. Под звуки стрельбы из окна, под перешагивания через людей на палубе, под сообщения от директора «Шлюмберже» в гугл-почте. Ханамаки корчится, открывая календарь на мобильнике: — Осталось два долбанных дня, Маттсун. — Ну я ж не собираюсь умирать. Вернусь. — И когда? — В декабре. — Хорошо. Закадрю Терушиму, пока тебя не будет. Матсукава поправляет очки. Ханамаки пристало бы знать, что такого говорить не следует. Ханамаки пристало бы знать — но он не знает. Не знает, что Матсукава в него влюблен. Матсукаве тридцать три, ему бы жениться и делать детей, а он подписался на Ханамаки. — Сколько лет ты пытаешься? — С четырнадцати, — чуть ли не воет Макки. — Он мог бы хотя бы посмотреть на меня. — Но он смотрит на тебя. — Но он ничего не делает. — Но он тебе даже не нужен. — Но у него ведь красивые сережки. — Но не в этом ведь суть. — Но мне не нужна эта суть. — Но, Макки… — Матсукава смотрит на часы, считает секунды — привычка. Она появилась у него, когда появился Ханамаки. — Он тебе не нужен. — Но кто мне нужен? — Тот, кто хотя бы нравится тебе. Ханамаки вдруг останавливается. Чешет затылок, смотрит на Матсукаву в упор. — Мне нравитесь вы, Матсукава-сан. — Отлично. — Отлично, — кивает Ханамаки и продолжает идти. — Что вы теперь предлагаете? — Пойти ко мне. — А потом у меня появится пузо, и я буду вас ждать до декабря. — У тебя итак есть пузо, Макки. — И у меня есть вы. И у него есть он. Когда солнце теряет цвет, оно превращается в горящую белую точку. И Матсукава ослеп бы, если бы не Ханамаки. Который вбивается пылью в глаза — смертельно — кристаллами старых лекарств. У него есть он. И это они так шутят. Шутят. Шутят. Но можно взять Ханамаки за руку. Впервые. Взять его за руку. Матсукава Ханамаки никогда не трогает. Ханамаки такой беспредельный, а вокруг него сплошные границы. Матсукава никогда не мог взять его за руку. Сжать его пальцы своими. Погладить по запястью или по грубым костяшкам. Пощекотать ладонь. Или поцеловать её. Матсукава никогда не мог. Он мог только зарываться рукою в розовую шевелюру и обрабатывать иногда ссадины, которые Ханамаки зарабатывал себе смелостью откровения. А Матсукаве так отчаянно не хватало смелости. Конечно, свое бездействие он оправдывал вполне убедительно. Причины у него были на всё — они, собственно, и лишали его сумасшедшего Ханамаки. Да, каким бы Ханамаки ни был сумасшедшим, а связываться с Матсукавой было бы на тонкой нити абсурда — от смеха до слез — и по обратной — даже для него. Матсукава работал на «Шлюмберже» инженером, и в Японию возвращался раз в три месяца недели на две или три, большую же часть года проводил пока что в Ливии. Как-то он работал на судне, но до сих пор не решается определить, что страшнее: то, как на палубе приходилось переступать через людей — по людям — и кое-как переживать штормовые предупреждения со всеми вытекающими последствиями, при этом держать себя в форме, следить, к примеру, за весом — спасется тот, кто легче и разворотливее; либо обстрелы за окном в Ливии. Война за Каддафи, как называет её Куроо, слегка персональна. Как и любовь Матсукавы к Ханамаки. Жаль, что сталкиваются подобные понятия — но отличия между любовью и войной Матсукава едва ли пытается отыскать. Разница между работой в Ливии и в море тоже подразумевает своего рода кощунство: определять, что хуже… Матсукава морщится. Это как сравнивать Холокост с бомбардировкой Хиросимы и Нагасаки. И связывать Ханамаки с собою сродни этому смешению страхов и опасений — Мацукава ясно понимал, что однажды может не вернуться. Да и если бы он возвращался всегда, Ханамаки это всё равно не нужно — нечестно заставлять его ждать месяцами ради жалкого времени в три недели — по максимуму, — которое так или иначе срывается с рук и поглощается крапинками светло-карих глаз. Нечестно, думает Мацукава. Нечестно. Только решать за Ханамаки тоже нечестно. А он всё равно не может. Не может прикоснуться вот к этим рукам. Ханамаки играет по своим проводам, регулируя электричество во вражеских венах. То, что Матсукава стоит по ту сторону, даже не удручает — он привык к неразмеренному потоку из авиалиний и самолетов, но только бы… Только бы тронуть хоть эти пальцы — жесткие подушечки и ту самую линию жизни на ладони правой руки. Невероятно. Ханамаки совсем не сильный, но власть его рук — другое. В том, как сильно хочется схватить его за кисть и вцепиться носом в запястье — шумно, шумно, шумно. Матсукаве шумно и даже не стыдно. Ханамаки наивен, но смотрит иногда сквозь кожу. Как сейчас. — Маттсун? — Макки? — К тебе? — Не дури, — отшучивается Матсукава и прячет руки в карманах. Отсчитывание секунд больше не помогает. Не смотреть на него — тоже. — Нет, можно, конечно, ко мне, но… — Ага, выпьем чего. Покидаешься в меня советами, как мне до этого проколотого петуха достучаться. — Я тебе советовать ничего не буду. — Даже не посоветуешь ждать тебя? — А ты не ждешь меня всегда? — Всегда — это слишком мало, Маттсун. Я жду тебя каждую секунду. А это куда уж дольше. Матсукава тянет к Ханамаки руку. И дотрагивается. Нет, он никогда не касался его плеча. Даже через футболку. Сколько лет они знают друг друга? Семь? Ханамаки нередко ночевал у Матсукавы, заваливался к нему с выпивкой и набором проблем, с юношеским откровением и фантазиями, с голодным желудком и страшным огнём в глазах — Ханамаки всегда был рядом, но Матсукава ни разу не касался его плеча. Он не касался его руки. И ног. Матсукава никогда не гладил Ханамаки по щеке. Было так сухо. Сухо. Сухо. И теперь Матсукаве тошно. Он сжимает плечо Ханамаки и старается не упасть. Такое ребячество. В его тридцать три. Такие пустые тридцать три и такие «без» — безумные в вечной спешке; безграничные до пределов; без Ханамаки. Без этого плеча под ладонью. Какое непростительное без. Матсукаве следовало бы держаться. Два дня осталось — и потом по повтору. Два дня. Только Матсукава ебал два этих дня всей любовью к рукам — веснушчатым и худым. Матсукава ебал их — подростком у линии губ. Ханамаки так громко щемит под пальцами. Здесь, физически. Прямо сейчас. Матсукава сжимает плечо Ханамаки, и тот дрожит под тяжестью его ладони. Хочется поцеловать Ханамаки за это — в шею, в ключицы, в ухо. Без разницы. Хочется быть сцепленным, как бог: бог, прикованный к сердцу и сломанный в ребрах. Бог, которого все забыли — в остром куполе старого здания — в деревянной оправе для чьих-то лиц — в страницах с чужими молитвами. Словно бог, который сжигает себя от ревности — игнорируемый и влюбленный. Бог — в севере шатких объятий, которых ему не досталось. Бог, влюбленный в человека. — Ne me quitte pas, — тянет Ханамаки, стараясь улыбнуться. Старается он неплохо, а Матсукаве все равно хочется сломать ему руки — это глупо, их ведь всё равно захочется целовать. — Ne me quitte pas… — Макки, ты… — Мое плечо, Маттсун, больно же. — А, — Матсукава отшатывается, благодарит ослепленного бога за эти солнечные очки. — Прости. Ханамаки улыбается и прощает. Кажется, он не дрожит больше. А Матсукаве по-прежнему шумно. И никакие затемненные стекла не скроют истории одинокого взгляда. Матсукава знает Ханамаки столько лет, Ханамаки мог бы стать ему сыном или младшим братом, а стал катастрофой. Катастрофой, которая случается раз, и то у бесцеремонно врывающихся в человеческую рутину богов. Или у Матсукавы. Ханамаки толкает Матсукаву в бок: — И все же мы идем к тебе. — Ну пойдем. — Тебе нравятся боги, Маттсун? — Ну, знаешь ли… У меня с ними странные отношения. — Как со мной? — С тобой всё вполне ясно, — врёт Матсукава, — ты маленький засранец, которого я посадил себе на голову. Маленький и наглый засранец. — Маттсун, я ж ничем не маленький. — Маленькие амбиции, — выдает Матсукава, даже не жалея о сказанном. Это ли не ревность? — Терушима Юджи. — У моих амбиций темные кудри и другое имя. — Имя другое? — Имя твое — пять букв. — А твое — восемь. — Ты считал. — Нет… — Хочу вина. Розового. — Будет тебе вино. — Хочу переехать в Африку. — Я бы не советовал. — Я бы не советовал тебе не советовать. Всё равно хочу. Может, подать заявку в какую-нибудь волонтерскую организацию? Матсукава смотрит на часы и проклинает время. Предательство. Такое пошлое и неимоверное. Всё ломается при Ханамаки — терпение, измеряемое секундами, боль в горле и многолетняя выдержка. — Перееду в Ливию и буду охранять твой дом. — У меня там нет дома. — А где он? «В тебе», — думает Матсукава и молчит. Он молчит. Ханамаки смотрит на часы на его руке, дотрагивается до пряжки, очерчивает пальцем металлический циферблат. Матсукава пытается почувствовать его касание через часы. И не чувствует. — Постоянно смотришь на время. Хочешь поскорее от меня избавиться? — Нет, — вздыхает Матсукава. — Но ты меня нервируешь постоянно. — Думаю, это всё из-за твоей работы. Матсукава ударил бы Ханамаки по красиво выпирающей челюсти, если бы его не надо было целовать за то, что он — божественно и безбожно — прав. Матсукава в этом никогда не признается. — Ты никогда не признаешься, — улыбается Ханамаки, — но перед твоими отъездами такое напряжение бывает, что я уже не ебу. — С чего это я не признаюсь? — Ты вроде бы это дело любишь. — Ты сегодня немного охуел, Макки. — Я всегда такой, папочка. Ты просто часто отсутствуешь. Я расту, пока ты там пытаешься не умереть. — Хиро, я инженер, а не оппозиционер. — Может, ты сторонник Каддафи? — Я сторонник четырнадцатилетних геев, которые не умеют управлять языком. — Мне уже двадцать один. — Всё сходится. Ханамаки переходит от циферблата к гладкой коже на запястье. Матсукава не знает, куда деть язык и как унять себя сейчас — возраст теряет значимость, когда Ханамаки Такахиро. — Я, — пыхтит Ханамаки, стараясь средним пальцем пощекотать кожу над ремешком часов, — забыл. — Что? — Забыл, что хотел сказать тебе, Маттсун. — Не страшно. Вспомнишь. — Я забываю себя, когда ты прячешься на другом континенте. — Я не прячусь, — протестует Маттсун. — Да. Это работа, скажешь ты. Но ты прячешься. Прячешься от жизни. Если бы я, — запинается Ханамаки и тут же продолжает: — Если бы я был твоей жизнью, я бы попросил тебя забрать меня с собой. Потому что отговорить тебя улетать слишком безрассудно даже для меня. Ты, в принципе, мог бы это устроить. Ну, увезти меня туда. Там ведь живут семьями, ты рассказывал про кого-то, не помню точно… — Мы не семья, Макки. — Большее. — Макки… — Слишком хорошая погода для таких разговоров. — Ничего нет в этих разговорах, — Матсукава поправляет очки и озирается. Сколько они так стоят посреди улицы, сжигая друг друга словами и уловками? Уловки тут, впрочем, только у Матсукавы. — Пойдем купим вино и напьемся. — Ты никогда не пьянеешь, — жалуется Ханамаки. — Что, если это из-за меня? — Так и есть. — Хуевенько. Ханамаки отводит руку, и кожа после него горит. А потом холодеет. И снова горит. Сердце падает к ядру планеты и возвращается прямо к губам Ханамаки. И к его среднему пальцу. Матсукаве плевать на возраст. Каких-то двенадцать лет между их руками. Между пенисами. Голосами. И бесчисленные километры в эпицентре невысказанных чувств — у Мацукавы всё написано холодом и огнём на коже от минутного прикосновения. У Ханамаки всё плещется откровением в светлых глазах. Столько лишних слов — и никакого согласия. Так случается, когда либо слишком наплевать, либо слишком любишь. У Матсукавы от Ханамаки сплошные дисбалансы по телу — причина, получается, во втором. И это пугает. В магазине Ханамаки берёт не только вино. Он собирает в корзину снэков, двух видов сыра, шоколадного масла и хлопьев. Матсукава хорошо зарабатывает. — Хороший папочка, — радуется Ханамаки у кассы и тянется за жвачкой, подкидывая её к общей куче, — плати-плати-плати. — И даже не стыдно, — цокает Матсукава. — Кого это я вырастил? — Человека, который превратил тебя в цель. И в месиво. Из жадного взгляда на одни только эти руки и периодического самокопания. Из постоянных проклятий и чеков за вредную еду. В месиво — из двоих. Из Ханамаки и Матсукавы, которые, наверное, вместе, только в других вселенных. Может, в чьих-то снах. Может, в чем-то родном и далеком — но всегда вне касания острых пальцев. Матсукава смотрит на Ханамаки и бесится с жесткого «но» где-то у края их первой встречи. Оно врезается в смутное и разбросанное, падкое на слова, избитое общими страхами — врезается в камеру без ограждения. Это худшее. И самое пленительное. Это Ханамаки. Ханамаки. Ханамаки. Ханамаки, который не умеет молчать и болтает беспрерывно о войне, от которой страшно. Ханамаки, который рассуждает о книгах и жалуется на университетскую кафедру, на новые правила и отсутствие чувства культуры, которое не прививается строгими взглядами от родителей или учителей. Говорит о кино, о том, какой потрясающий фильм он смотрел с однокурсниками прошлым вечером. Ханамаки признается, что не любит свой нос, и Матсукава жалеет, что приютил у себя этот хаос. Ходящую неизбежность. Рожь под ногами невинных детей. Писателей в светло-карих глазах. Музыку на языке. И всё это — Ханамаки. Неумелое. Ханамаки болтает и умудряется вывалить на Матсукаву огромный поток информации за каких-то полчаса, пока они неторопливо бредут до дома. Матсукаве едва удается вставить хоть слово. Так Ханамаки снимает стресс. Когда Матсукава бесится с голых слов, которыми Ханамаки в него бросается, приходится отсчитывать секунды на наручных часах. А когда нервничает Ханамаки, он только и может делать, что неразборчиво смешивать мысли и раздевать их прямо у берега чужого «постой». Ханамаки болтает, заглушая что-то в себе. Матсукава смотрит на него такого и хочет дотронуться до щеки. До пальцев. До уха и подбородка. Удивительное слияние физического с эфемерным. Понятия теряют свои значения. Матсукава никогда не влюблялся. Он только любил. Ханамаки. Любил. Ханамаки. Матсукава отпирает дверь и входит. В коридоре душно, нужно открыть окна и проветрить дом. Он включает свет и разувается, Ханамаки делает то же и шуршит пакетами. Они проходят в гостиную и вываливают всё купленное на письменный столик перед диваном. Матсукава уходит на кухню и возвращается с тарелкой и ножом для сыра. Ханамаки обожает вино с сыром. А Матсукава обожает, когда Ханамаки что-то обожает. Даже если это не он. Даже если это вино с сыром. Матсукава противоречив и не может признаться себе, что Ханамаки — его. Давно и безвозвратно. И бессердечно дразнит его Терушмимой Юджи, бессердечно открывает перед ним все карты. Не свои — Матсукавы. А тот не слеп даже — глуп. В своем знании. Можно сейчас поцеловать Ханамаки в море его вселенной, а через два дня улететь. Писать ему письма. Матсукава итак пишет ему письма. Можно улететь и заставить Ханамаки ждать. Но он итак его ждет всегда. Секундами и сетевым подключением к скайпу. Можно просто поцеловать Ханамаки. Но Матсукава не решается даже коснуться его руки. Это так свято. И так отчаянно. Матсукава ставит на стол тарелку с ножом и штопор и велит Ханамаки откупорить бутылку, а сам идет в спальню за домашней одеждой. Возвращается и отправляет Ханамаки в ванную умываться после улицы и заходит за ним. Ханамаки задевает случайно Матсукаву за плечо. — Прости. — Иди переодевайся. Переодеваются оба в гостиной. Матсукава смотрит на Ханамаки всегда. Он знает наизусть каждую его родинку. Веснушки на носу и локтях. На коленках и пальцах. Матсукава знает каждый изгиб Ханамаки — вне его и внутри палящего холода каждой линии. Ханамаки всегда был его. Матсукава приручил его еще тогда, в переулке, спасая его и неминуемо подписывая на себя. У Ханамаки голубые трусы и синяк на бедре. — Откуда это? — спрашивает Матсукава, натягивая футболку. — Ударился о кровать, — бубнит Ханамаки и залезает в финки, — как обычно. — А, — Матсукава садится на полу, облокачиваясь о диван, и Ханамаки как-то по-кошачьи устраивается рядом с ним. — Если у тебя проблемы, ты можешь… — Сказать тебе. — Вот именно. — Так я говорю тебе. Но ты решаешь не все проблемы. — Например? — Матсукава тянется за откупоренной бутылкой и разливает вино в бокалы. — Я о Каддафи. Ты сможешь решить эту проблему? — Это не твоя проблема. — Политическая проблема в Северной Африке. Знаешь, Маттсун, думая об этом, вспоминаю эпиграф к «По ком звонит колокол». Сейчас, — Ханамаки тянет руку к дивану и берет свой мобильник. — Процитирую. — Ну давай, а что. С тобой хоть о хуях болтай, а всё равно ударишься лицом в философию. — В литературу, — исправляет Ханамаки и вводит что-то в поисковике. Он читает:

— «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе, каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если волной снесёт в море береговой Утёс, меньше станет Европа, и так же, если смоет край мыса или разрушит Замок твой или друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по Тебе».

Матсукава старается пить вино. А не перевернуть, например, стол. Не стирать с Ханамаки слезы, которые тот тщательно держит в себе. Ханамаки тоже старается. У обоих выходит отлично. Кажется, именно в такие моменты и понимаешь, что рушится мир. — Мне больно за каждого, кто берет в руки ружье. Мне больно за каждого, в кого стреляют за твоим окном в Ливии. Я не понимаю, — Ханамаки нарезает сыр на прямоугольные дольки, — для чего это нужно. Этому нет ни одной логической причины. То, что происходит с людьми, — запивает сыр вином, — дико. Я не понимаю. Почему ты должен быть частью этого? — …ибо я един со всем человечеством, — вздыхает Матсукава, — я бы ответил. Но мои слова тоже не отнести к логическим причинам. — И ты предлагаешь мне решить мои проблемы. Вот моя проблема. Война. Войны. Как ты с этим разберешься? Матсукава знает, как можно разобраться с войной в голове у Ханамаки. Достаточно только поцеловать его. Поцеловать в тыльную сторону ладони. В родинку на ухе. Но что делать с войной в его сердце, он не знает. Не знает, и незнание это застревает в узкой трещине между ними. Измеряемой самолетами и платой за багаж. Африканскими безделушками. Матсукава как-то привез Ханамаки деревянные серьги. И оставил их в его доме вместо себя. — Всё, что ты можешь сделать для меня, — Ханамаки подносит бокал к носу Матсукавы, — это не умереть. — Ты развел драму. Развел тут себя. Разревешься, врежу. — Ты этого не стоишь, — Ханамаки целует бокал. — Слезы по тебе — слишком дешево. — Удивительно, что ты поставил мне цену. — Я не поставил. Это война. Это всё война. Она сделала всё за меня. Я должен знать тебе цену, потому что ничего другого я не знаю наверняка. У тебя есть завещание? — Макки? — Нет, наверное. Это хорошо. Если ты умрешь, я спалю этот дом к хуям. — Я не умру, чтобы ты не разводил тут вселенской драмы. — Да. По твоим уставам… я могу клеить девчонок. И вообще кого угодно. Только не Терушиму Юджи. Ханамаки не прав. Потому что не только «не» Терушиму Юджи. Ханамаки — Матсукавы. И он это знает до дрожи в зубах — до поцелуев с бокалами. Так внезапно. — Никаких уставов для тебя, мой мальчик, — Матсукава зевает и думает, что неплохо бы задернуть шторы. — Солнце никак не сядет, — замечает Ханамаки. — А ты никак не заткнешься, — жалуется Матсукава и возвращает бокал на столик. — Знаешь, кто ты, Макки? — Наглый маленький лгун? — Гиацинт, — выпаливает Матсукава, смотря на влажные губы Ханамаки. И жалеет. Ханамаки любим. Матсукавой. И миром — приходится им делиться. Ханамаки любим чужими. Глазами. Дыханием. Тайнами. Ханамаки любим и проклят Матсукавой за то, что любим и проклят Матсукавой за то, что любим и проклят… — …тобою… — Ханамаки подливает себе, едва удерживая бутылку в руках. И они не пьяны. — Что? — Говорю, я хотел бы побыть тобою. — Почему это? — На твоем месте я сделал бы многое. — К примеру? — Я бы украл себя куда-нибудь за континенты. Разделил бы Европу с Азией. — А Европа с Азией не разделены? — Нет, — качает головой Ханамаки, — они также едины со всем человечеством. И едины друг в друге тоже. Я бы сжег все свои стихи. — На моем месте? — На твоем месте, — Макки делает еще глоток. — Я бы высушил океаны. — Классика. — Ладно, я бы развел их и… — Тоже классика, — скучающе перебивает Матсукава. — Я бы испил эти океаны, Маттсун. — Нормально. — И себя вместе с ними. — Ты всё испортил. — Если бы я был тобой, — Макки оборачивается к окну, смотрит на нездоровую бледность неба, — я бы сделал всё это. — И что мешает тебе сделать это, будучи собою? — Ты. — Ты тоже не сможешь остановить эту войну. — Знаю. Но я хотя бы пытался остановить тебя. Расправившись с бутылкой, Ханамаки засыпает на диване. Матсукава накрывает его пледом и уходит к себе. На него спящего не посмотришь. Летальная роскошь. Летальная, несуразная.

*

name one hero who was happy

Ханамаки часто просил Матсукаву нарисовать ему реалистичную картину происходящего. У Матсукавы то ли не хватало слов, то ли их было слишком много — для Ханамаки, который кожей впитывает каждый звук. Матсукава знает, что Ханамаки не смотрит телевизор, но периодически включает «euronews». Полезно для его английского. Год выдался страшным и по-человечески безумным. При делах не только землетрясение. На самом деле, никто в штабе уже не ждал, что их снова позовут в Ливию. Но месяц назад Матсукаве на почту пришло сообщение от начальства с информацией о предстоящей поездке и дате прилета в Ливию. Куроо тоже собирался к Каддафи, зато Акааши в ту же неделю позвали в Дубай. — Говорю же, стрельцам всегда везет, — Куроо пытается по привычке вытянуть ноги или закинуть одну на другую, но сидения не позволяют, да и сами его ноги тоже. — Мой контракт действителен еще три года. Сам я — дольше. Но найти себе место — жопа. — Не жопа, искали бы мы эти места сами. Всё решается за нас, не хочешь — уходи, пожалуйста. — Да-да, уйду я, после сокращения в "BP" — тем более. — Савамура нашел себе что-то? — Подает документы в Норвегию. — Массово. — Масштабно. — Нам радоваться? — В какой-то степени — да, — Куроо замолкает на несколько секунд, засматриваясь на город из иллюминатора. — Но нас в Ливии надолго не задержат. Могут отправить в Нигерию. — Там сейчас малярия, — радостно замечает Матсукава. — Даже не знаю, что лучше. — Могут снова в море, — прикидывает Куроо, — тебя — вероятнее всего. Опыт есть. Сочувствую. — Еще варианты? — Абу-Даби. — Да ну. — Там два года назад работал Ушиджима. Условия были шикарные. Собственная квартира, все дела. Вечером выходи на прогулку. — И никакой стрельбы. — И орудж держать не надо, — смеется Куроо. — Почему Ушиджима перевелся в Японию? — Не знаю, — Куроо поправляет челку, но та стоически держится против всех попыток, — он и не перевелся даже. Посрал на «Шлюмберже» и ушел в «Шеврон». Просто перевестись в Токио сложнее. И не так прибыльно. — Сколько раз ты ходил к Гаррему? — Много. И всегда отказ. Но у них есть места. — У них всё забито. — У них есть места, — повторяет Куроо, — но нас выгоднее отослать. Мы не откажемся. Выбора не было и раньше, когда бегали по их штабу. Теперь Япония точно не для нас. — Ушиджима начинал почти с того же. Везение? — Надо узнать его гороскоп, — Куроо шарит в карманах, видимо, в поисках сигарет, но тут же спохватывается и снова пялится в иллюминатор. Они в облаках. Матсукава всегда любил небо. Ханамаки всегда любил сладкую вату. И Матсукава любил Ханамаки всегда — длиною в семь лет. Они в облаках. Он не мог любить этого ребенка. Это был ребенок. И были другие чувства. Но Матсукава всегда любил его расстоянием в эти годы. А теперь он ненавидит его за то, что любим и проклят им же за то, что любим и проклят им же за то, что любим и проклят мрамором низкого голоса. Аэропортами. Небом, которое делится. Солнцем в чужих глазах. И темнотой в горле и при посадке. На этот раз обошлось прямым рейсом. Последний год Матсукава прилетал с пересадкой через Стамбул, и теперь не может понять, что утомительнее — отсиживать в самолете пятнадцать часов или сделать перерыв в аэропорту Турции, но продлить этим дату желанного избавления. В свое время в аэропорту Ататюрка Матсукава зависал часами и покупал что-нибудь для Ханамаки. Нужное, ненужное — какая разница. Всё переплеталось так тонко и очевидно — Матсукава мог умереть, но даже в аду его преследовало бы Ханамаки. Никакой надежды на смерть. Матсукава смотрит на часы, потом на Куроо. Тот спит, кое-как устроившись на плече Матсукавы, и пора уже его будить: посадка. Вообще, им везло так всего раз, и то три года назад, когда совпала дата прибытия в Ливию. Вернутся они уже не вместе — оба знают наверняка. Эти месяцы в Триполи обещают быть последними. Матсукава хотел только, чтобы не оказались последними месяцы в «Шлюмберже». Никто не хочет терять работу. Когда привык жить в суете из зон турбулентности, страшно возвращаться к покою. Люцифер не хотел бы вернуться в рай. Куроо скучающе тянет: — Tripoli International Airport. Когда-нибудь Матсукава все-таки подрочит на его английский. — Welcome, — отвечает Матсукава. — No, let my people go, — поёт Куроо. Они познакомились еще на стажировке в японском офисе «Шлюмберже». Помимо них было четверо. Пройти должен был один. Но у Матсукавы были лучшие результаты, а Куроо — скорпион. Высшее образование и незначительная практика. Нужно было выбираться в люди — выбрались в прямом смысле. Бог их понял слишком буквально — от людей теперь воротит. Матсукава насмотрелся на них в аэропортах. С Куроо у них вообще не сразу заладилось. Оба внимательные, оба смотрели друг в друга — сплошное недоверие и ожидание подвоха. На это непосредственно влияла конкуренция: каждый старался выделиться, и напряжение перед днем презентации не спадало. А потом Куроо засунули Матсукаве в напарники, и Матсукава узнал, что Куроо нравится Pink Floyd и петь в душе. Первое радовало. Второе, когда Куроо нагло заявлялся к Матсукаве с собственным мылом и полотенцем, выводило из равновесия. Не Матсукаву — Ханамаки. Матсукаву же внезапное разнообразие в жизни только веселило. Когда разнообразие выстраивается в шумную очередь из розовой башки и торчащей челки, жизнь начинает иметь. Иметь так, что нравится. Куроо и Ханамаки произошли с Матсукавой почти одновременно. От первого на экране повседневной рутины прибавлялось насыщенности. От второго терялся цвет. Впрочем, что у Матсукавы первое, что второе — другой вопрос. Ханамаки впервые встретил Куроо выходящим из ванны Матсукавы. Матсукава возился на кухне, Ханамаки ворвался к нему после очередной драки, по-привычному помятый и с разбитой губой, быстро стянул футболку и опешил, увидев голого Куроо с полотенцем на голове. — У вас появился парень? — презрительно бросил Ханамаки. — А тебя еще никто не выебал? — подхватил Матсукава. — Куроо Тетсуро, — промурлыкал Куроо, усаживаясь на стул в кухне и совершенно не стесняясь своей наготы. Стесняться там, в принципе, и нечего — гордиться только. — А ты, значит, тот самый водолеюшка? — Водолеюшка? — Ханамаки возмущенно посмотрел на Матсукаву и выпятил нижнюю губу. Матсукаву с этой его привычки до сих пор сводит. Ханамаки бесился с Куроо недолго. Демонстративно закатывал глаза и гремел посудой, когда им случалось снова пересечься у Матсукавы: Куроо — для предстоящей презентации, Ханамаки — а для чего Ханамаки? Без особой причины. Матсукава не был ему другом, но Ханамаки предпочитал обрабатывать свои раны именно под его крышей. Матсукава чувствовал Ханамаки прирученным и тайно гордился этим. И даже не стал ревновать, когда спустя месяц застал Ханамаки за своим столом совершенно голым и с полотенцем на шальной голове — на пару с Куроо. Ханамаки и курить-то начал с плохого примера Куроо. Ничего хорошего от него не перенял: перетащил свое полотенце в дом Матсукавы и заставил купить детский шампунь. А еще подсел на флойдов. Только в этом, по-видимому, и отразилось хорошее влияние Куроо, в остальном же — хаос из горящих высоток. Впрочем, и это продолжалось недолго: через два месяца Матсукаву и Куроо приняли в «Шлюмберже», а еще через год обоих отправили в Ливию. И вот они здесь. В Триполи. В Tripoli International Airport, на континенте волнения и стыке чужих интересов. Единственный интерес инженеров-нефтяников «Шлюмберже» — доехать до штаба и работать потом на платформах. В Триполи ситуация сложилась не лучше, чем в Сирте. Не прошло даже месяца с даты столкновения сил Каддафи и революционной армии, повсюду снуют военные, а в аэропорту и в пределах города приходится проходить ряд проверок. Устроившись в автобусе «Шлюмберже», который ждал их у аэропорта, Куроо устало выругался: — Паскудство, — ущипнул Матсукаву в щеку, — привозят нас сюда во время гражданской войны. Сюда. Понимаешь? — Нас скоро отошлют, — вздыхает Матсукава, высматривая что-то в разрушенном городе. — Не потому что мы можем умереть. Имидж. — Имидж, — кивает Куроо, — нас не отошлют, пока не убьют Каддафи. — Или пока Каддафи не убьет как-нибудь это безумие. Куроо ничего не ответил. Причиной тому послужил то ли многозначительный взгляд водителя из зеркала заднего вида, то ли простой факт того, что говорить тут уже нечего. Можно было плюнуть на всё это и разорвать контракт, но в «Шлюмберже» их подогнули под себя — они уйдут, когда этого захочет компания. Потому что сами они не могут и не хотят. Люцифер не хотел бы вернуться в рай. Но сравним ли его ад с тем, что происходит в Триполи? У себя Матсукава закрывает дверь на все замки и — обязательно — шторы. У себя — такое далекое и расстрелянное. Подключает к зарядке ноут и ложится спать. Уже в постели думает о мусульманских праздниках, не нужно ли снова держать пост. Так… Одиннадцатое сентября. Матсукава эту дату знает только с другого угла — полного хаоса и превращенного в пепел вопроса. Зачем? Он засыпает, и ему снится Аль-Каида.

*

Днем двадцатого сентября к Матсукаве ворвался Куроо: — В 2011-м мир лишился Усамы Бен Ладена и Муаммара Каддафи. Стрельба под окнами бесцельно врезалась в вены. Их привезли сюда после того, как революционные силы овладели Триполи. Те, кому так важно черное золото и нефтяные платформы, явно не едины с человечеством, и ничья смерть не умаляет их, ведь прерванное дыхание — трагедия лишь потому, что положено так считать. Резолюции и обещания. Последняя битва Каддафи в Сирте. Поначалу пустили слух, что Каддафи был убит в результате случайных ранений во время битвы. Когда в интернет выложили ролик с кадрами его убийства, называть это битвой не поворачивался язык. Бегство и растерзание. Матсукава и Куроо были уже в Стамбуле и сидели в одном из баров в ночь перед возвращением в Токио, когда к ним присоединились Бокуто с Ушиджимой, по случайности оказавшиеся там в то же время. — Что ты делаешь в Стамбуле уже третью неделю? — Матсукава хватает зубочисткой кусочек сыра и бросает в рот. — Отдыхаю, — пожимает плечами Бокуто, — я ж заслужил. День рождения, да и вообще... — Ты же жопа такая же, ну, — шипит Куроо, обнимает Бокуто за плечи и усердно портит ему прическу. — Сделал Японию первой в мире. Стал первым в мире сам. — Это да, — Матсукава занялся вторым кусочком сыра. — Никто не пытается тебя выкупить? — Нет, — мрачнеет Бокуто, — да Япония меня и не продаст. — Ты дорого стоишь, — вмешивается Ушиджима, — но ты прав, Япония не согласится потерять тебя. Во-первых, ты стал лицом нашей волейбольной сборной. Во-вторых, имидж. Матсукава с Куроо понимающе закивали. — А у тебя отпуск? — Куроо отпил пива и тоже потянулся к тарелке с сыром. — Да, — кивнул Ушиджима, — Тендо давно просит меня приехать сюда. Правда, сам он сейчас в Париже в главном штабе «Шлюмберже». — А ты правильно сделал, что ушел, — подмигнул Куроо, — но тебя не посылали в Ливию или в Нигерию. В основном Техас или тот же Париж. Один раз только был в море. Настолько не понравилось? — Матсукава знает, что это такое, — Ушиджима улыбнулся Матсукаве, — но дело не в этом. Я не хочу жить в вечных перелетах. Я могу и… мог бы. Но мне предложили работу в «Шеврон» в японском отделе, и всё стало очень просто. — Теперь можешь спокойно закрывать свои огурчики, — Бокуто мечтательно закрывает глаза, — М-м-м, собери нас как-нибудь у себя, Вака. Как в старые времена, помните, сучки? — Да-а-а, — подхватывает Куроо, — снова будем играть в «Оседлай Вакатоши» и бить друг друга по ляхам. Попойку они на этот раз не устроили: Куроо с Матсукавой вылетать утренним рейсом, Бокуто один пить не любит, а Ушиджима без огурцов — никак. После бара прошлись по вечернему Таксиму, вспоминая прошлое. Холостяцкая жизнь каждому давалась по-своему: Куроо гордо назвал Матсукаву своей женой, уверяя, что никого ему больше не надо, и у них даже сын есть: маленький ублюдок с розовой задницей. Бокуто заявил, что женился уже давно — на резине волейбольного мяча. А у Ушиджимы есть Тендо, с которым никогда не удавалось пересечься в постоянных командировках. Ждать большего не было смысла: что, в конце концов, важнее-то — перелеты без шанса на встречу или маринованные огурцы? — Огурцы, — честно признался Ушиджима. — У меня, кажется, проблемы со здоровьем. — Если бы я работал на «Шлюмберже» шесть лет только ради говнюка с вулканом на голове, у меня тоже были бы проблемы со здоровьем, — Куроо сочувствующе похлопал Ушиджиму по плечу. — Тендо вообще похож на Аида из мультика про Геркулеса, — выдал Бокуто и прошел к лавке с мороженым. — А мне он напоминает Рюка из «Тетради смерти», — Матсукава присоединился к Бокуто и заказал себе банановое. — А всё равно говнюк, — подвел итог Куроо. В «Шлюмберже» для Куроо и Матсукавы забронировали номера в отеле прямо у аэропорта Ататюрка. Компания великодушно взяла на себя траты за перелет и ночь в Стамбуле. Надо было выехать из центра хотя бы к одиннадцати, чтобы в двенадцать завалиться спать и поднять себя к шести. Прощаться с Бокуто и Ушиджимой не хотелось, они не знали, когда увидятся еще — что для них приготовит компания на этот раз? И приготовит ли? Но прощаться пришлось. Бокуто схватил Куроо и Матсукаву в свои крепкие объятия, и если так им удавалось кое-как дышать, то после того, как на всех троих навалился Ушиджима, о дыхании можно было совсем позабыть. Куроо даже чуть не пустил слезу: — Всё, ублюдошные, в хер вас. — В хер? — удивился Ушиджима. — Это в то самое отв… — Люблю вас, — перебил Ушиджиму Бокуто. — Мы обязательно встретимся в Токио. Я вернусь через две недели. — А я как раз собирался открывать соленье, — признался Ушиджима. — Созвонимся. По дороге в отель разговаривать уже не хотелось. Матсукава наблюдал за Стамбулом, и город, казалось, дышал — тут же напрашивались параллели с Триполи, где сновали военные с автоматами, то и дело проверяющие их автобус. Несколько дней Матсукава просыпался под выстрелы в воздух — в воздух, наверное. Видеть настоящее оружие оказалось не так страшно. Просто в какой-то момент понимаешь, что может стать очень больно. Но не должно. У них ведь работа и паспорта, никакого оружия и возможность поколдовать над черным золотом. Надо бы посмотреть кадры с казнью Каддафи, когда приедут в отель. В этом нет никакой нужды, но Матсукаве казалось, что иначе он не сможет. Оставаться сторонним наблюдателем больше нет сил, а он всё равно ничего не изменит. Напрашивалось другое: это меньшее из того, что он может сделать, отдавая дань раздробленной на жизни статистике, ибо он един со всем человечеством. А острова неизбежно тонут. Матсукава с Куроо дошли до номера, и уже ночью, когда Куроо уснул, Матсукава надел куртку поверх ночной рубашки и вышел на балкон с сигаретами, наушниками и смартфоном. Матсукаву, кстати, сигаретами заразил тоже Куроо. Шальное животное, все с него не могут и неизбежно влюбляются. Ввел в строке поиска: gaddafi, и тут же вышло продолжение:…dead video. Прошел по первой же ссылке на ролик на youtube. Видео длилось сорок одну секунду. Посмотрел. Закрыл глаза и заплакал. Выкурил две сигареты, набрал Ханамаки по скайпу. — Что делаешь? — Сую печень в анус мясорубки. — Что ты делаешь? — Паштет готовлю. Давай на видеозвонок? — Связь плохая, давай так. Ты как вообще? — А как я буду? Сдурел тут. — Ты у меня? — У тебя. Пропылесосил вот. — У тебя же еще восемь утра. — Что такое время, Маттсун? — Секунды? — Угадал. — Я ведь не скоро буду. — Что такое время, Маттсун? — Макки, ты как вообще? — Сдурел, говорю. Что там в Ливии? — Тебе из первых источников? — Из личных первых источников. — Разделение с человечеством. — Ты заболел? — Немного. — А твоя жена за тобой не смотрит? — Он мой муж. — Я подам на него в суд, и его лишат родительских прав. — Да он же обрадуется. — Ложь, этот старик любит нас. — А я уж думал избавиться от него. — Почему ты не звонил мне из Триполи? Кормить меня одними сообщениями несправедливо. — Потому что ты нервничаешь, когда пропадает связь. И когда слышишь выстрелы. Что мне было делать? — Надо было по-честному. — Но я нервничаю, когда ты нервничаешь. Не могу так. — Я поседел. — Закрасим. — Похудел. — Откормим. — Есть проблема, которую ты не мог бы решить? — Война. — Знаешь, даже греческие боги были не всесильны. И вообще… Я тут подумал недавно. — Ух, страшненько. — Я, короче, понял кое-что. Знаешь, кто ты, Маттсун? — Хороший богатый папочка? — Аполлон… Да чего ты ржешь? — Да ну! — Да-да. — Да ну нет нахуй. — В хер тебя, Матсукава-сан. Вечно всё портишь. — Я убью Куроо. — Что? — Не так. — Что, папочка? — Вот так нормально. — М-м… но ведь Куроо — мой папа. — А я папочка. — Маттс… — Заткнись. — Я те… — Заткнись, говорю. — Мне нужно растолковать. — Что растолковать? — Тебя. — Мне? — Я назвал тебя Аполлоном не потому, что ты весь такой из себя красивый. — У-у, я краси… — Завали. — Ты счита… — Завали. Аполлон вообще златокудрый был, а ты черное волосатое чудовище с ужасными бровями. — Ты считаешь меня красивым! — Бля, как быстро сказал-то, лис! — Сам ты лис. — Я котик. — Ты морж с огромной задницей, Макки. Ладно, что там дальше о моей красоте? — Хм… Морж, говоришь? Это, знаешь ли, многим нравится… Да, так вот. Вы с Аполлоном оба родились семимесячными. Твоя мама тоже не кормила тебя молоком. — А еще я пас быков и воздвигал стены Трои? — И был изгнан на девять лет. — У-у… Надеюсь, мое изгнание продлится еще немного. — Еще тебе не везет с женщинами. Хотя… у тебя были женщины? — Да, у меня были женщины, Макки. — А парни? — Что? — Просто Аполлон и с… — На этом твоем предположении и заканчивается наше сходство? — Нет. Это не имеет значения. — Что тогда имеет значение? — Один неоспоримый факт. Аполлон был влюблен в Гиацинта. И ты влюблен в него тоже. — Удивишься, если скажу тебе, что у Аполлона было много других? — Удивишься, если скажу тебе, что Гиацинта хотели многие? — Хотел бы я посмотреть на твоих многих. Матсукава безвозвратно скинул себя в пропасть нещадного языка. Он не видит Ханамаки, но ясно представляет его в этот момент: горящие глаза и чуть приоткрытый рот. Мгновение катастрофы. И новый козырь в руках. — Значит, ты признаешь, что… — У этой истории плохой конец. Тебе не кажется, что Гиацинту не стоило связываться с Аполлоном? — Богам было на всё наплевать, Маттсун. Боги любили, потому что они хотели любить. При них никто не убивал Каддафи. Не болел раком. Не было даже ядерных бомб. Боги были прекрасны в своем грехе. Они были такие настоящие. Мы — фальшивки и трусы. Боги были не такие. Хочу как боги. Хочу как боги, Маттсун. — Гиацинт не был богом. — Тогда преврати меня скорее в растение. Или уволься из «Шлюмберже». Матсукава отвечает отстраненным: — Я подумаю. И достает сигарету. — Почему ты не идешь спать? — Ты задержал меня. — Ты сам позвонил мне. — Ну… я думал поговорить немного. Узнать, как ты. — Нормально. — Ладно. Я иду спать. Вылетаем рано. — Знаю. — Знаешь, знаешь. Ну всё. — Маттсун. — Хиро? — Прости меня. — Простить тебя? — Я… я не пришел провожать тебя. Я никогда тебя не провожаю. — Знаю. Это и не нужно. — На самом деле, тебя могли пристрелить или продать в рабство, может, я должен был проводить тебя до аэропорта, но я не смог бы. — Давай без объяснений. И без драм. — Никаких драм. Я… я бы хотел тебя проводить. — Не нужно. — Уже не нужно, конечно. Когда ты был в самолете, я пошел на матч Терушимы. Он потом подошел ко мне. Он почему-то уверен, что я поступил на переводчика из-за него. — М-м. — Это так. Ну… ты и сам знаешь. Я всегда хотел, чтобы он обратил на меня внимание. — Да. — Но мне это не нужно. — Это я тоже знаю. — Я его очень хотел одно время. Дрочил на него, всё такое. Я даже дрочил на него в твоей ванной. — Ты охуел, Макки. — Я всегда хотел его. Хотел быть замеченным. Он мне нравился. У него красивое тело, черты лица и… — Как можно было дрочить на Терушиму в моей ванной? — Прости меня. Не могу сказать, что я не хотел этого. — Сукин ты сын. — Я ему нравлюсь. — Тебе это не нужно. — Да. У меня другие амбиции. Только до них никогда не дотянешься. Знаешь… Это как потолок Сикстинской капеллы. Тянешь к нему руки. Хочешь дотронуться до бога. Но никак не можешь. — Ты никогда не был в Сикстинской капелле. — Но я всегда любил тебя. Матсукава выдыхает дым. Холодно. Он дрожит. Потому что холодно. — Меня никогда не бывает рядом. — Да. — Не люблю четверги. — Тебе пора спать. — Мы поговорим дома. — Да, никуда мы не денемся. — Ну всё. — Всё, Маттсун. Счастливо. — Спасибо. До встречи. Матсукава возвращается в номер весь продрогший. Постель Куроо пуста, он в ванной. На телефон Куроо приходит вызов с неизвестного номера, Матсукава отключает звук, и звонок тут же прерывается. При разблокировке экрана открываются последние вкладки. Ссылка на youtube. Сорок одна секунда. Куроо выходит из ванной, салютуют Матсукаве салфетками и залезает под одеяло. — Холодно на улице? — Холодно. Носы сопят у обоих. Они спрашивают друг друга одновременно: — Заболел? Страшно закрывать глаза. Но Матсукава закрывает, и всю ночь видит во сне проносящиеся один за другим нечеткие кадры.

*

В аэропорту их встречает Ивайзуми: — Боже. Куроо поправляет волосы, снимает с Матсукавы солнечные очки и надевает на себя. — Боже, — повторяет Ивайзуми. — Вы не спали? — Поздно уснули, — отмахивается Матсукава. — М-м, я уж подумал, ревели. — Ревели, — Куроо обнимает Ивайзуми и буквально валится на него. — От счастья, что скоро встретим тебя. — Как твои студенты? — интересуется Матсукава. Просто так. Не из-за Ханамаки. Нет. — Я на кафедре французского. — Вот я и спрашиваю, как твои студенты? — Ойкава Тоору, — тянет Куроо. — Как твой студент четвертого курса факультета по переводу с японского на французский, Ойкава Тоору? Ивайзуми откашливается, смотрит куда-то за Куроо с Матсукавой: — Давайте ваш багаж. У Ивайзуми своя машина, поэтому он и приехал встречать их. Матсукава знаком с Ивайзуми еще со школы: они учились в параллельных классах и вместе играли в волейбольном клубе Сейджо. Он познакомил Ивайзуми с Куроо почти сразу после того, как второй стал заваливаться к Матсукаве каждый вечер. Матсукава и поддержал-то решение Ханамаки поступать на перевод, зная, что в университете всегда будет тот, кто сможет хотя бы выйти на контакт с этим оболтусом. На Ивайзуми можно рассчитывать. Ханамаки нравились языки. А на Терушиджиму Юджи хотелось бы посрать, но посрать не получается уже сколько лет. Дома его должен ждать Ханамаки. У него такая традиция: Матсукаву он никогда не встречает в аэропорту, но всегда ждёт его дома. Обычно готовит чего съедобного, прибирается. Ладно, Матсукава обязан признать: Ханамаки готовит просто потрясающе. Откуда у него столько талантов, Матсукава не знает. Но дома пусто. Ханамаки нет. Окна в гостиной открыты, включен свет в коридоре. Ханамаки, наверное, вышел в магазин. Это точно. Он не мог не ждать его. Лучшее, что Ханамаки научился делать за эти годы — ждать Матсукаву. Очередное искусство, которым владеет Ханамаки Такахиро. И откуда только у него столько талантов? Матсукава запирает дверь и вытаскивает ключ, тащит чемодан в спальню и валится на кровать, даже не включая свет. Приятная темнота. Темнота его квартиры, родная и уникальная, да еще и пахнет его Ханамаки. Вот он, дом. С привычной темнотой и — обязательно — с присутствием его Ханамаки. Матсукава слышит, как ключ поворачивают в замочной скважине. Тихие шаги. Слабый кашель. Подглядывает из спальни через щель между дверью и проемом: Ханамаки проходит в гостиную, шуршит пакетами и тоже не включает свет. Ходит по гостиной, светит мобильником. Говорит: — Две пиццы. С грибами и курицей. И с ананасами другую. Ага, адрес… Матсукава разочарованно вздыхает. Ханамаки всегда готовил к его приезду. Догадаться можно было и сразу: дома не пахло едой. Пахнет только Ханамаки, который ходит из стороны в сторону, иногда пыхтит и резко останавливается, и так по кругу. Матсукава написал ему сообщение еще из аэропорта, как только приземлился. Интересно, если вот так лежать и не подавать признаков жизни, когда Ханамаки его заметит? План проваливается, как только Матсукаве приходит звонок. Он лениво смотрит на телефон: Ивайзуми. Слышит, как в гостиной что-то грохнулось. Ханамаки, наверное, испугался, как бы не свернул себе чего. Матсукава отвечает на звонок: — Хаджиме? И морщится от вспышки света. Ханамаки светит на него фонариком мобильного и шепчет охренело: — Папочка, ты давно тут? — Включи свет и убери эту вспышку, — просит Матсукава, — да, Хаджиме. Ивайзуми немногословен: — У тебя найдется сегодня место? Для Ойкавы. — Для Ойкавы? — удивляется Матсукава. — Для Ойкавы?! — Ханамаки включает свет и подлетает к кровати, пытается подслушать. Но Ивайзуми молчит. — Есть место. — Ты не один? — Я со своим говнюком, Хаджиме. Но они с Ойкавой и так знакомы. — Привезу его попозже. Спасибо. — Ждём. Матсукава бросает телефон на тумбочку. Он устал, и меньше всего на свете хочется сейчас принимать у себя Ойкаву Тоору. Они с Куроо как-то застукали Ивайзуми с ним в кафе. И пройти мимо не могли. Нагло подсели, позлили Ивайзуми, познакомились с Ойкавой и ушли совершенно довольные. Ойкава произвел тогда приятное впечатление, но с первого взгляда было ясно: это не человек, а орудие. Какое, Матсукава не определился до сих пор. Ойкава сродни стеклянной бутылке: ты можешь пульнуть ею в человека, но попадаешь в стену, и бутылка разбивается. О склонности Ойкавы Тоору к саморазрушению Ивайзуми рассказывал немногим позже. В целом — интересный парень. Отлично владеет французским, увлекается волейболом, дарит Ивайзуми футболки с интересными принтами и посылает ему фотографии своего пениса. О том, что Матсукава видел пенис Ойкавы, Ивайзуми не знает. И Матсукава очень постарается, чтобы не узнал никогда. Матсукава просто писал Ханамаки с телефона Ивайзуми, когда его собственный сдох, зашел по ошибке не в тот чат, нажал на значок медии и… И. Ханамаки сползает с кровати на пол, позволяя Матсукаве чувствовать и не чувствовать его одновременно: вот он, рядом. Дотронься только. — Ойкава придет к нам? — Да, Макки. К нам. — А ты давно вернулся? — Совсем недавно. Совсем-совсем. Ты мне почему ничего не приготовил? — Я не успел просто. Зато паштет есть. — Я мечтал о курочке с рисом, знаешь, о свежевыжатом соке и какой-нибудь выпечке. — Дай мне немного времени, и я… — Не надо, — улыбается Матсукава, — подождем пиццу. Сейчас не время для кухни. Можешь побыть со мной. — Спасибо, что разрешил, — хмыкает Ханамаки и вытягивает ноги, облокачиваясь о край кровати. Матсукава смотрит на него и ворчит: — Холодно на полу, не сиди так. — К тебе присоединиться? — Как хочешь. — Тебе всё равно? — Ага. — Тогда присоединюсь, — ликует Ханамаки и залезает к Матсукаве. Приходится подвинуться. Ханамаки близко, и от этого дурно и очень приятно. — Хочу, чтобы ты был дьяволом. — Я лучше, — уверяет Матсукава и засматривается на темные зрачки. Они то темно-карие, то совсем светлые. Нет, кто-нибудь объяснит Матсукаве, откуда у Ханамаки столько талантов? — Просто ты мог бы меня таскать по измерениям и всё такое. — Но я же бог. — Думаю, быть дьяволом престижнее, — протестует Ханамаки. — Вот это было обидно. Ханамаки улыбается, поправляет челку. Они не виделись больше трех недель. Глупо было надеяться, что ничего не изменится. Не после двадцатого сентября. С каждой поездкой всё становилось только сложнее. Эта была добивающей. — Просто Аполлон какой-то… невезучий. — Зачем тогда ты назвал меня им? — возмущается Матсукава. — А ты меня зачем Гиацинтом назвал? Я не хочу умирать из-за ревности двух пидоров. — Да сам ты пидор. И Матсукава снова попался. Каждый раз обещает себе быть внимательнее, но… Такахиро Ханамаки. — Знаю, — признает Ханамаки. — У тебя были дела? — Были дела. — С Юджи. — С Юджи, — снова признает Ханамаки. — Прости. — Да за что мне тебя прощать? Я ничего не требую. — Ты очень противоречив. — Нет, — Матсукава хмурится и закрывает глаза. — Да. Сам только не замечаешь. Мне приятно, что это не тупое собственничество. — Никакого собственничества. Но ты мой мальчик. Я должен знать. Он тебя не обижает? — Боже, — Ханамаки закатывает глаза и улыбается шире, — мы не пара. Просто посидели в кафе. Терушима рассказывал мне о синхронном переводе. — Так себе свидание, — цокает Матсукава. Ханамаки собирает кулаком тонкое покрывало на кровати. Смотрит на Матсукаву в упор: — Сможешь лучше? — Запросто. — Покажи. — Закрой глаза. Ханамаки послушно закрывает глаза. — Теперь открой, — требует Матсукава. — Видишь? Вот оно. — Это как? — А это вот так. Я и ты. На этой кровати. Ждём Ойкаву Тоору и Хаджиме. Болтаем об изъянах в Аполлоне и о том, как слаб передо мной Терушима Юджи. — Очень самонадеянно. — И честно. Ханамаки в ответ только показывает язык. Телефон Матсукавы дважды вибрирует. Сообщение от Ушиджимы: «Срочно зайди в скайп. Беда.» Если бы это написал Бокуто, Матсукава и не тревожился бы особо. Подумал бы, что у Бокуто, наверное, гель для волос закончился или, может, наколенники оказались некачественными. Но это Ушиджима, и просто так из Турции он бы писать не стал. — Детка, открой мой ноут и подключись к скайпу. Набери дяде Ваке. Мы сегодня поработаем скорой помощью. Ханамаки следует всем инструкциям, ставит ноут на кровать перед Матсукавой. На экране появляется обеспокоенное лицо Ушиджимы. — Что случилось? — Привет, — встревает Ханамаки. — Как жизнь, Ушиджима-сан? — Ужас, хреново, пиздец, ребята. — Э-э, Ушиджима, в тебя что, Бокуто вселился? — Матсукава следит за тем, как Ушиджима нервно потирает переносицу. — Ну? — Завтра ко мне приезжает сестра со своими детьми. Они могут залезть в погреб, а там мое соленье. В прошлом году разбили три банки. Матсукава, спасай, пожалуйста. Утром сможешь заехать ко мне и забрать оттуда всё? Четыре банки с огурцами, три с помидорами и пять с баклажанами. А, и еще одна с чесноком. И два балона компота. Эти дети дикие. Ключи возьмешь у моей мамы, ей самой просто сложно пое… — Ушиджима, — вздыхает Матсукава, — ты такой ублюдок, мать твою. — Матсукава, нужно успеть до одиннадцати. — Это всё? — Как долетел? Матсукава показывает кулак Ханамаки, который буквально скрючился от смеха и уже валяется на полу. Слышит звонок в дверь, понимает, что Ханамаки открыть не в состоянии, и просит Ушиджиму подождать: — Пообщайся пока с этой занозой. Смотрит в глазок и тут же открывает. Ивайзуми толкает Ойкаву вперед, тот шепчет виновато: — Здравствуйте, Матсукава-сан. Не поднимает взгляд. Ивайзуми стягивает с него куртку, спрашивает: — Твой где? — В спальне. Ойкава удивленно выгибает бровь. — Да нет, нет. Он там с Ушиджимой. Теперь настал черед Ивайзуми удивляться. — Нет, о боги. Ойкава, пройди к нему. Привет, кстати. Чувствуй себя… хорошо. Как дома. Бери пример с Ханамаки. — Не надо брать пример с Ханамаки, — Ивайзуми снимает кроссы и толкает Матсукаву в плечо. — Плохой пример. — Твой, я смотрю, намного лучше. — Ойкава, иди, — Ивайзуми кивает в сторону спальни. — Посмотри, чем там Ханамаки занимается с Ушиджимой. Ойкава скрывается за дверью спальни. Снова стук в дверь. Матсукава открывает: привезли их пиццу. Расплачивается, и они проходят в гостиную. — Ушиджима не в Стамбуле? — Да мы по скайпу говорили. Что с Ойкавой? — Расстроен. — Дальше? — Ну… как сказать. Нас застали его родители. Я подрался с его отцом. — А выглядишь ничего. — Ну, как подрался. Ладно. Неважно. Его из дома выгнали. У меня пока что брат остается, Ойкаву к себе не могу привести. Не хочу, чтобы он оставался в отеле. Просить больше некого. Это максимум на неделю. — Без проблем. — Спасибо, — Ивайзуми устало проводит взглядом по комнате. — Где он будет спать? — Если хочешь, в моих покоях, сэр. — А Ханамаки? — У Макки есть свой дом, где его ждет мама. Он у меня не всегда ночует. — Ясно. Я бы попросил Куроо, но у него заботы другого рода. — Знаю. Говорю же, это не проблема. Что будете делать потом? Ивайзуми скрещивает руки на груди. — Ничего. Потрахаемся, когда он ко мне переедет. А потом посмотрим. — Отличное решение. Смело. Смело. А у Матсукавы нет смелости даже поцеловать Ханамаки в лоб. Внезапно всё кажется ничтожным и таким значительным. Ведь Ханамаки прав, в Матсукаве — одни противоречия. И все они срываются к центру веснушчатых локтей. Когда они с Ивайзуми проходят в спальню, Ханамаки с Ойкавой внимательно пялятся в экран ноута. Ханамаки Ушиджиму встречал несколько раз, а Ойкава с ним даже не знаком. — В Тохоку сильная волейбольная команда. Бокуто Котаро окончил Тохоку. Тебе следовало поступить в Тохоку, Ойкава Тоору. Ойкава срывается с кровати и хватает Ивайзуми за плечи. — Ива-чан, откуда взялся этот хмырь? — шепчет он. Ханамаки тем временем чешет затылок: — Ойкава хорош во французском, Ушиджима-сан. — Переводит взгляд на Матсукаву. — Ne me quitte pa и всё такое. — Так, — Матсукава подходит к экрану. — Мы отключаемся. Твою просьбу выполню. За это мне причитается одна баночка. — Что угодно, лишь бы оно не было разбито. Осторожней с банками, они стеклянные. Спасибо, Матсукава. — До связи. Матсукава закрывает ноут и обращается к Ивайзуми с Ойкавой: — Так. Я хочу спать. Но я соскучился по своему мальчику. Ойкава, где тебе будет удобнее ночевать? — Ночевать? — уточняет Ханамаки. Ойкава пожимает плечами: — М-м… в гостиной. — Славно. Я тебе позже застелю постель. Кстати, пицца в гостиной на столе. Мне нужно поговорить с Макки, Ивайзуми, ты его потом отвезешь домой? Ивайзуми кивает, и они с Ойкавой выходят из спальни. Матсукава прикрывает дверь. — Ты будешь… — Да. — Нет, Ойкава будет… — Да, Макки. У него проблемы. — Ясно. Я тоже по тебе соскучился. — Ага, — Матсукава плюхается на постель, смотрит на Ханамаки, на его губы и волосы, и… Блин.— Ивайзуми отвезет тебя домой. — Я рад, что ты жив. Ханамаки стоит у окна и жадно смотрит Матсукаве в глаза. — Я бы не умер. У меня же здесь ты. Я не воевать улетал. Ладно. Всё. Идем есть пиццу. Завтра после занятий можешь зайти ко мне. — Спасибо, что разрешаешь, — бросает Ханамаки и выходит из спальни. Они быстро расправляются с пиццей, и потом Ханамаки с Ивайзуми уходят. Матсукава достает из шкафа чистое постельное белье и идет к Ойкаве. Хочется поскорее выключить свет и уснуть. Во сне Матсукава видит всё те же размытые кадры.

*

Жить с Ойкавой Тоору. Это… нормально. Хорошо. Нет, здорово, правда. Первый день он то и дело извинялся: — Ох, простите, Матсукава-сан, я чуть не… И всё такое. На второй день начал осваиваться: — Я умею варить вкусный кофе. Хотите? На третий всё стало гораздо проще: — …это называют описательным переводом. А про зоологию — отлично. Еще из школьного курса помню, что у крокодила четырехкамерное сердце. У Матсукавы сердце состоит только из одной камеры, и её всю заняло это Ханамаки. Ханамаки, которое заявляется после пар и буднично обсуждает с Ойкавой предстоящие экзамены. У Ханамаки французский — второй иностранный язык, и Ойкава старается ему всячески помочь. Будто отплатить за временное место жительства. Они неплохо ладят, но никогда не были близки. Ханамаки как-то объяснил Матсукаве: «Мы с Ойкавой не дружбаны. В одном потоке просто.» Наверное, Ханамаки не нервничал бы так сильно, если бы дело обстояло иначе. Тут проблема даже не в ревности — Ханамаки хочется вытеснить Ойкаву и занять всё это место собою. Он не знает, что сделал это уже давно. Глупое Ханамаки. Глупое. Ивайзуми никогда не влюбился бы во внешнее. Матсукава смотрит на Ойкаву и думает, что в нём слишком много этого внешнего и абсурдно правильного: черты лица, густые волосы и ресницы, широкие плечи. Всё красиво и гармонично. Просто и непросто одновременно. Непросто, когда общаешься с Ойкавой хотя бы пару часов. У Матсукавы в копилке опыта три дня. На четвертый Ойкава узнает, что Матсукава играет на гитаре. — Слушаете Placebo? — Макки любит. Обычно слушаем вместе. — Знаете, Матсукава-сан, — улыбается Ойкава, — что бы я у вас ни спросил, в ответе всегда присутствует Ханамаки. — Видишь теперь, как весело мне живётся? — усмехается Матсукава. — Кажется, я вас отлично понимаю. Ойкава протягивает Матсукаве гитару. Тот играет пару аккордов, спрашивает: — Значит, что-то из Placebo? — Да, — кивает Ойкава, — Ива-чан любит, когда я пою Placebo, хоть и ругает меня всегда за меланхоличность. Но я не меланхоличен. Ему кажется, что мои желания только на то и способны, чтобы ранить меня. — Placebo — не меланхолия, — замечает Матсукава. — И знаешь, Ойкава… Что бы я у тебя ни спросил, в ответе всегда присутствует Ивайзуми. — Я ещё не встречал человека, который понимал бы меня лучше вашего, — Ойкава опускает взгляд, рассматривает свои ногти. — Что будешь петь? — Burger queen. Аккорды знаете? Матсукава начинает играть. Смотрит на Ойкаву внимательно.

— Slightly bemused by his lack of direction. Hey you, hey you Came to this world by caesarean section. Hey you, hey you.

У Матсукавы дергается бровь. Он вспоминает Стамбул в прошлом году. Они с Куроо курили грейпфрутово-жасминовый кальян. Матсукава выдыхал и представлял, будто он выдыхает Ханамаки — мальчиком, который не наигрался. Мальчиком, который и не играл никогда.

— Chooses his clothes to match his pallid complexion. Hey you, hey you. Now it takes him all day just to get an erection. Hey You…

Семь лет назад у Матсукавы не было привычки считать секунды. Еще год назад эта привычка кое-как спасала. Теперь всё расщепляется на глазах: Ханамаки, который говорит о синхронном переводе с Терушимой Юджи. Юджи косточкой в горле перекрывает дыхание. Его хочется облюбовать кулаками, но ставить ему в вину болезненное увлечение Ханамаки — роскошь. Любить Ханамаки — тоже роскошь, которую Матсукава никак не может себе позволить.

— Things aren’t what they seem. Makes no sense at all. Things aren’t what they seem. Makes no sense at all.

И ничто не имеет смысла, когда Ханамаки на расстоянии в ноль, а руки немеют от одной только мысли. Коснуться. От одной только мысли. Коснуться.

— Goes out to cruise and to meet his connection. Hey you, hey you. He never scores he just gets an infection. Hey you, hey you. Dreams of a place with a better selection. Hey you, hey you. Still it takes him all day just to get an erection. Hey You…

Ойкава расслабленно откидывается на спинку дивана, часто моргает и продолжает:

— Things aren’t what they seem. Makes no sense at all. Things aren’t what they seem. Makes no sense at all. Luxemburger Queen, He’s a Burger Queen.

Матсукава распадается финальными аккордами. Распадается от того, что даже здесь, на губах Ойкавы так много от его Ханамаки. Ойкава неотрывно смотрит на пальцы Матсукавы на струнах, затем поднимает взгляд к его лицу: — Я ничего не понимаю в политике, Матсукава-сан. Меня больше интересует космос и руки Ива-чана. Но Объединенные Нации не умеют быть честными, как не умеет быть честным любой, кто окажется у власти. Сила, с которой не можешь справиться, обязательно развращает. Я в курсе последних событий, знаю, где вы работаете, и просто… Просто представьте, Матсукава-сан. Представьте, если бы у вас с Ханамаки была проблема наподобие моей. Если бы ваши или его родители были против этих отношений. Вам пришлось бы спорить, убеждать их, даже терпеть насилие. Или… представьте, что Ханамаки упал в ванной. Не знаю, разбил себе голову, ударился о раковину или потерял память. Или если бы Ханамаки сбила машина. Представьте, Матсукава-сан, что у вас рак. — Ойкава, — Матсукава откладывает гитару и недовольно морщится. Нога затекла. — Ближе к делу. — Уже, — уверяет Ойкава. — Столько всего могло бы помешать вам. Но ваше единственное препятствие — вы. Этот мир не стоит того, чтобы отказываться из-за него от Ханамаки. — Я очень похож на человека, который нуждается в психологической помощи? — Очень. Ойкава тянется к очкам и снова берется за книгу. — Так… С окна вашей комнаты виден Марс. Хочу посмотреть на него этой ночью. — Посмотришь. Пойду-ка приготовлю нам поесть. После общения с тобой я почему-то всегда голодный.

_

Матсукава еще долго размышлял над словами Ойкавы, часто готовил рис и проверял почту. Сообщение от «Шлюмберже» пришло в середине октября. Абу-Даби. Матсукава тут же набрал Куроо. — Париж, — неверяще сообщил Куроо. — Наверное, собираются уволить нас, раз так расщедрились. Думать о словах Ойкавы больше не хотелось. И не было смысла. Расстояние в ноль — константа, нечто нерушимое. Матсукаве тут же захотелось поделиться новостью с Ханамаки. Явственное доказательство его правоты: не стоит приписывать себя Ханамаки. Но Ханамаки не отвечает на звонки. Он должен быть в университете. Матсукава натягивает дождевик на толстый свитер и выбегает из дома. Охрана не пропускает его в университетский двор. Приходится ждать под дождем. Скоро у Ханамаки заканчивается пара. Матсукава хватается взглядом за каждого, кто выходит из здания. У него промокли брюки и замерзли ладони. Боги тоже страдают от сырости. Интересно, очень интересно, что было между Аполлоном и Гиацинтом. Матсукава находит в толпе Ханамаки и понимает. Ханамаки с Юджи. Юджи гасит сигарету об урну и прячется под капюшоном толстовки. Обнимает Ханамаки за плечи, и оба бегут к выходу. Матсукаву они не замечают. Не замечают, наверное. Ханамаки устраивается на мотоцикле, обнимая Терушиму со спины. Вообще-то, думает Матсукава, сообщить Ханамаки о работе можно и позже. Мир полностью теряет цвет. И Матсукава возвращается домой собирать вещи. Он вылетает через четыре дня.

Do you think I don't hope the same?

Аэропорт. Pink Floyd в наушниках. И брелок, подаренный Ханамаки накануне: значок какой-то корейской группы. Ханамаки новость об отъезде воспринял спокойно. Матсукава о Терушиме не расспрашивал. Испорченная реальность. Зато как покладисто она работает. На паспортном контроле Матсукаве в голову приходит мысль бросить всё, поймать первое же такси и поехать к Ханамаки. Сказать, что плевал он на эту нефть и на войны в мире. Он хочет сидеть под сакурой и читать Хемингуэя. Хочет целовать Ханамаки. Готовить рис. К черту. Самолет приземляется в Абу-Даби поздней ночью. У Матсукавы никакого интереса к городу и многочисленным огням. Главное, в его апартаментах есть комби и безлимитный интернет. И никакой стрельбы под окном. И никакой вероятности утонуть. Куроо, возможно, и прав. Если ему еще и часы вручат, как это сделали с Асахи в прошлом году, Матсукава поклянется себе никогда больше не связываться с этими нефтяными компаниями. К слову о безлимитном интернете: Матсукава просто не имеет права упустить такую возможность. Он устраивается на кровати и открывает ноут, звонит Ханамаки на скайп по видео-связи. Тот сразу же отвечает: — Кодовое слово. — Э-э? — Правильно! Спать не хочешь? — Что это ты меня сразу отправляешь? Ты где? — У себя. Где мне еще быть? — У меня, например. Ты часто у меня ночуешь в мое отсутствие. — Знаешь, Маттсун, я чувствую себя белкой в колесе. — А на деле морж с толстой задницей. — Ладно. Чувствую себя хомячком, который проходит каждый раз через одни и те же препятствия. — Кто тогда я? — Не знаю, кто ты, но точно знаю кое-что другое. — М-м? — Ты имеешь представление о беге с препятствиями? — Имею. — Так вот… Бег с препятствиями. У тебя та же ситуация. Только без препятствий. Ты просто не умеешь бегать. — Если ты еще и скажешь мне, что с тобой в одной постели Терушима, я… — Не сегодня. Матсукава откидывается на подушку. Никогда не может понять, Ханамаки говорит серьезно или пытается его довести. Вот и теперь всё то же: гадай, мучайся. — Мне очень хотелось бы попросить тебя дать мне пару месяцев. Подождать меня. Я не знаю даже. — Я тебя и так жду. — Другое. Ханамаки зевает, трёт глаза. — Тебе скоро на пары. Не выспался? — Нет, если честно. Никогда не высыпаюсь. Но на этот раз я немного спокоен. Правда, никогда не знаешь, чего ждать от жизни. Твой самолёт мог разбиться, всякое ведь случается. — Завтра поеду подписывать контракт. Вернусь, скорее всего, в феврале. — Что дальше? А, стоп, я и так знаю. Новый контракт. Еще один новый контракт. Мне кажется, когда начальство выбирает для тебя город, используется наипростейший метод: кто-то просто закрывает глаза и тычет пальцем в глобус. — Есть вероятность, что попадут и в Японию. — Вероятность есть всегда. Но она не случается. Не случается. Матсукава задумался о контракте только сейчас. Почему его не позвали подписываться в японский штаб? В «Шлюмберже» купили билет без прежних формальностей. — Я плохой отец. — Никто и не спорит. — Но хороший папочка? — Даже не знаю. Матсукава разочарованно ударяет подушку: — Я так нелепо вляпался с тобой, Макки. — Это взаимно. — Нет. — Это взаимно. — Нет. Мы чувствуем совершенно разные вещи. — Да? — Да. — Потому что ты сгораешь от ревности. Ужасно. Ужасно, Маттсун. У меня на сегодня перевод Брэдбери на пять страниц, а я только и делаю, что считаю. Считаю из-за тебя секунды. Думаешь, ты один такой? Вечно пялишься в свои чертовы ролексы. Очень хочу, чтобы в «Шлюмберже» тебе подарили часы. — Аминь. — Прости. — Не люблю выяснять отношения. — Ты прав. Проще просто целоваться. — Так устроено у вас с Юджи? — Да, блядь, Маттсун, именно так у нас с Юджи всё и устроено. Ему двадцать четыре, он не берет на себя роль моего папочки, не улетает каждые три месяца, я вижу его гораздо чаще шести недель в год, поэтому, сука, да, так у нас всё устроено. Мы сосемся, когда приспичит, и удачно преодолеваем чертов бег с препятствиями. Матсукава молча смотрит на лицо Ханамаки, нечетко вырисовывающееся на экране. Хочется разбить ноут. Но Ханамаки его опережает. Бьет рукой по столу и бросается чашкой прямо в Матсукаву. Связь обрывается.

breathe through the fear and walk through the fire

Что-то вроде обреченности. У этого состояния даже есть имя. Не Ханамаки — «Шлюмберже». В середине января Матсукаву вызвали к начальству. Поблагодарили за шесть лет работы. Матсукава был ценным сотрудником, но сокращение. Подарили часы. Дорогие, стоят где-то тысяч восемь-девять долларами. Куроо оставили в Париже. Матсукава был за него рад, но больше злился на компанию из-за сокращения. Да, он заработал неплохие деньги, открыл себе счёт и может еще долго не беспокоиться о работе. Ханамаки как-то говорил, что всему нужно знать цену. Так вот, Матсукава «Шлюмберже» переоценил. Уже в Токио разослал резюме в ряд нефтяных компаний. Когда что-то отчаянно тянет ко дну, забываешь любые клятвы.

*

— Маттсун, — зовёт Ханамаки, — я испёк тебе пончики. Он вытаскивает из пакета небольшую коробку, ставит на стол. Матсукава тушит сигарету о пепельницу, поднимает шторы. Холодно и темно. Дома вырубили электричество. Видимо, из-за дождя — в соседних домах тоже не горит свет. Ханамаки зажигает еще одну свечу, устраивается на стуле, подзывает Матсукаву к себе. — Будешь печь для меня каждый день, — Матсукава садится рядом, зарывается ладонью в мягкие волосы Ханамаки. — Пончики. Пироги. Я стану большим-большим. — Толстым-толстым, — исправляет Ханамаки и начинает смеяться, — боже, вот бы увидеть твои жирки. — А вот и нет, — Матсукава выпрямляется, откашливается, — останусь в форме. — Останешься, ведь твой «каждый день» закончится у стыка со следующим вылетом. — Никаких стыков больше. Ханамаки хмурится, пытается разглядеть в Матсукаве что-то. Что? — Что? Матсукава тянется к пончику, покрытому шоколадной глазурью. — Который час? — спрашивает он и стучит пальцем по циферблату часов на правом запястье, — в секундах. — Блядь, — догадывается Ханамаки. Матсукава вернулся в Токио еще неделю назад, но Ханамаки о сокращении так и не сказал. Всё, на чем он держался прежде, внезапно встало против него: доводы, отговорки. «Шлюмберже» накатило на него проклятием. Безбожно просить Ханамаки не уходить никуда после того, как бежал от него с таким рвением. Всё вроде кажется таким простым теперь: скажи ему одно слово, и он не уйдет никуда. Никуда сталкивается о проколотый язык и осветленные пряди Терушимы Юджи, с которым у Ханамаки тоже бег, и тоже с препятствиями — зато какой проходимый. А Матсукава еще не уверен, что сможет пробежать хоть метр. У Ханамаки — пройденные мили. Его невозможно догнать. Матсукава водит рукой по столу вокруг руки Ханамаки, спрашивает: — Что теперь? — Не знаю, — честно отвечает Ханамаки. — Подаваться в "BP" бессмысленно, но есть "Шеврон" или… — Макки, — Матсукава стучит пальцами по столу, в жалком миллиметре от пальцев Ханамаки, — что теперь? — Так я и отвечаю, — Ханамаки сжимает ладонь в кулак, — подашься куда-нибудь, у тебя есть опыт и знания, тебя возьмут. — Я не об этом. — Я знаю, о чём ты. Я и говорю тебе, ты подашься куда-нибудь, и тебя возьмут, и ты улетишь снова. Даже если устроишься в Канаде, я, например, подам туда на магистра, а потом тебя снова куда-нибудь перенаправят. Я могу за тобой пойти, я могу потерять свой дом. Это странно, но мой дом — не ты. Мой дом здесь, в Японии, я хочу жить здесь, знаешь, Маттсун, хочу читать Хэмингуэя под сакурой и писать стихи. Хочу целовать тебя. Здесь. И чтобы тебя никакая Африка не звала. И никакая Америка. Я раньше… я раньше думал, я могу с этим справиться. Отвоевать тебя. И теперь ты здесь, спрашиваешь у меня, что дальше. Но это не моя победа, я тебя так и не отвоевал. И не отвоюю. Да, можешь винить меня в чем угодно, я, возможно, смотрю на вещи не здраво, всё такое. Я люблю тебя. Я тебе говорил до этого, по скайпу… Как тупо, — Ханамаки вскакивает со стула, подходит к плите и зажигает газ, начинает греть руки. — Ты сказал мне тогда, что ты не рядом всегда. Я с тобой, не знаю, сколько лет я с тобой? Я не знаю уже, куда мне от тебя бежать. Поздно уже. Давно уже поздно. Поздно стало еще тогда, когда ты приперся ко мне в кафе и решил, что можешь залечить мои раны. Мне это не нужно было. И тебе тоже. Ужасно то, что тебе это не нужно больше, чем мне. Матсукава смотрит на сгорбившегося Ханамаки, хочет сказать ему что-то очень важное и значительное, но каждое слово, готовое сорваться с языка, теряет смысл. — Это не так работает, — говорит Матсукава. — И без тебя знаю. Мне… я всегда хочу тебя попросить о чем-нибудь. Но думаю потом, что не имею права. — Ты и право имеешь, — дергается Ханамаки и поворачивается к Матсукаве, который застыл на стуле и не в силах больше отводить взгляд. — И меня имеешь. Как можешь просто. — Славно, — Матсукава кое-как встает из-за стола, держится за спинку стула и делает к Ханамаки шаг. — Это всё, что я должен был услышать. И целует его. В нос. Ханамаки отшатывается, но упирается в плиту. Матсукава подходит ближе, одной рукой приобнимает Ханамаки за талию, другой тушит газ. Матсукава пытается унять дрожь, которая резкой волной проносится по всему телу — от кончиков пальцев до каждого волоска. Он теперь понял, что имел ввиду Ханамаки, когда говорил о потолке Сикстинской капеллы. Только Матсукава теперь до него дотронулся. До долбанного потолка. До Ханамаки. Он его держит за талию, и рука просто сходит с ума. Если подключить и вторую, он, наверное, уже не справится. А ведь так нужно справиться. Матсукава понимает, что делать должен обратное, но это знание ему ничего не дает. Отбирает только. Рассудок. Слова. Цвет. Мир поблек. А Ханамаки только и делает, что открывает рот в попытке что-то сказать. И ничего не может. Ни сказать, ни оттолкнуть Матсукаву. Потому что им это всё не нужно было. Но вот оно, здесь. В этих руках. На губах Ханамаки — здесь. Можно думать и говорить что угодно, но стоит прижаться друг к другу — и всё раздевается в ноль. Преодоленный. Никакой константы. И никакого расстояния больше. — Это… да, Маттсун, — шепчет Ханамаки, и неизвестно, от кого он прячет слова. — Это не так работает. — Помолчи, — просит Матсукава. — Я знаю это всё без тебя. Он целует Ханамаки в щеку, и крепко, даже грубо держит его за шею второй рукой. Чтобы не увернулся. А Ханамаки мстителен. Он отталкивает Матсукаву и пытается что-то сказать, но Матсукава целует его в губы. Случайно кусает язык, и Ханамаки отвечает тем же, снова отталкивает от себя Матсукаву, смотрит на него с непонятной просьбой во взгляде — Матсукава понимает её по-своему. И целует снова. Целует его губы. Матсукава ничего не умеет больше — только целовать Ханамаки. Потерянной станцией. Дыханием через мили — сорвавшимся в бездну из одиночества — преодоленного. И бессмысленного. Ханамаки всегда воюет. И всегда проигрывает. Он борется и сейчас — и войну эту он приписал себе вовсе не сам. Матсукава целует его и чувствует бремя свалившейся с плеч ответственности — ничего больше нет. И от этого всё стало так страшно. Стало так страшно быть. В этом пространстве. Матсукава целует Ханамаки в лоб, шепчет: — Тебе так идут эти твои отросшие волосы, ты что творишь, Макки, нельзя было взрослеть, нельзя было, Макки… Будто Матсукава не пускал по нему слюни за годы до. Лжец. Ханамаки тянет свитер Матсукавы вниз, а тот обнажает только одно плечо, и Ханамаки смотрит на это плечо расколотым льдом, облизывает губы, просит: — Сыграем. Матсукава отходит на шаг, вглядывается в лицо Ханамаки. Тот холоден. Слегка насмешлив. Матсукава чувствует себя перед ним обнаженным. Будто его только что разоблачили. Разгадали его коварный план, который только в том и состоял, чтобы прижимать Ханамаки к газовой плите и целовать его долго-долго. — Снова в «мы никогда не»? — Другое, — качает головой Ханамаки. — Но тоже интересное. Будто Матсукаве было интересно от «мы никогда не». Тут Ивайзуми точно смог бы его понять — стремление сломать что-то в себе разрастается в Ханамаки неким недугом, тем, на что Ивайзуми часто жалуется, когда речь идет об Ойкаве. Это, наверное, такая болезнь у их поколения. Матсукава слишком стар, чтобы понять. Пока в Ханамаки разрастается тяга к чувству «вонзай в меня вилку, я доковыряю», сам Ханамаки разрастается в Матсукаве раковой клеткой. Это прекрасно в такой же степени, в какой оно и печально. — Меня эти игры пугают, — признается Матсукава. — Меня тоже. Но оно нам нужно. Ханамаки берет ладони Матсукавы в свои и медленно опускается на пол, облокачиваясь о шкаф. Матсукава устраивается рядом, вытягивает ноги, упирается ими в ножки стола. Ханамаки продолжает держать его за руки, объявляет старт: — Начнём. — Правила? — «Признаюсь, что ты…» — Что я? — Это так называется игра, — поясняет Ханамаки. — Каждый из нас по очереди должен продолжить это предложение, и так до тех пор, пока не закончатся слова. — Слова никогда не заканчиваются. — Это не так. Ханамаки выпускает руки Матсукавы из своих, поправляет рукава своего свитера. — Так, — говорит он, — я начну, чтобы тебе стало понятнее. Матсукава кивает, смотрит в кристаллы темных зрачков. Хочет поцеловать веки Ханамаки, всегда хотелось сделать это, но не удавалось никак. Хочет, но молчит и слушает. — Признаюсь, например, что ты хорош в английском. — Это к примеру? — Нет, ты правда хорош в английском, — улыбается Ханамаки. — Не лучше Куроо. — Ну… может быть. Ханамаки слабо ударяет Матсукаву кулаком в плечо: — Теперь ты. А тот только рад, что нет электричества. Нет желтого света лампы. Есть отражение старого спутника их планеты на лице Ханамаки и отблески фар проезжающих мимо авто. Они даже не заметили, как догорели свечи. — Признаюсь, что ты хорош с этими твоими отросшими волосами. — Это уже было, — корчится Ханамаки. — Но ты тоже раньше делал комплименты моему английскому! — Ладно-ладно, снова я. Ханамаки поворачивается к Матсукаве всем корпусом. — Признаюсь, что ты при первой встрече казался лучше, чем есть на самом деле. — Вот это поворот, — Матсукава хватает Ханамаки за шею, но тот ловко высвобождается из хватки, — ужас, кого я вырастил. — Теперь ты. Матсукава не знает, в чем можно признаться. И говорит: — Признаюсь, что ты вкусно готовишь. — Это мы зна-а-а-али, — отмахивается Ханамаки. — Нужно другое. — Твоя стряпня вкуснее стряпни Куроо. Ханамаки ошалело выпячивает нижнюю губу. — Серьезно? — Честно. — Вау. — Да. Вот я когда попробовал впервые, тоже как-то прихуел. — Ты заслужил порцию оладушек. — Класс, Макки. Матсукава придвигается ближе — хотя куда еще ближе. Поправляет отросшие пряди Ханамаки, чтобы те не лезли в глаза. — Признаюсь, что ты и переводишь на уровне. — Ты подлизываешься, Маттсун. И это была моя очередь. — Прости. Но это правда. Теперь настал черед Ханамаки поправлять Матсукаве волосы. — Признаюсь, что ты похож на статую. Ну, статую какого-нибудь бога. Вакх, Например. Аполлон. Или Давид. Всем. Красотой. Телом. Но больше всего — бездействием. Матсукава уже собирается сказать что-то в ответ, но Ханамаки перебивает: — Я скажу еще одно, потому что пропустил до этого ход. — Давай. Ханамаки шепчет Матсукаве прямо в губы: — Признаюсь, что дрочил на тебя. Часто. Чаще, чем на того, другого. Тоже с четырнадцати. От того, другого, хочется выбить Ханамаки все зубы. Но Матсукаве некого прощать, и он отвечает: — Признаюсь, что ты часто отсасываешь мне во сне. — Да ну. — Теперь ты. — Подробнее, — просит Ханамаки. — Хочу всё знать. Я это должен знать. — С чего бы? — С того, что ты исчезнешь когда-то. А у меня останется это. — Там, — Матсукава проводит носом по щеке Ханамаки, — рассказывать нечего. — Хочу знать, каково это. — Отсасывать? — Тебе. — Макки. — Маттсун. — Макки. — У меня перед глазами маячит твой член и кольца на языке Терушимы. — Мой член не терпит конкуренции. — Но он ничего не делает для её устранения. — Признаюсь, что ты зачастую слишком требователен. — Признаюсь, что всегда жду от тебя большего. — Признаюсь… стоп, — осекается Матсукава, — ты должен был сказать «признаюсь, что ты…» — М-м, — Ханамаки начинает гладить Матсукаву по щекам обеими руками. — Признаюсь, что ты сводишь меня с ума своим затылком. — Признаюсь, что ты — всегда моя причина. Ханамаки начинает скулить, целует Матсукаву возле губ: — Матсу-у-н… Я не должен этого делать. Потому что у меня Юджи, а… — А у него нет тебя. Ты у меня только. Я с ним разберусь. — Нет. Нет. Нет. Я должен сам это решить. И пошел ты в жопу. С чего ты взял это всё? — С тебя. С тебя, Макки. Ханамаки сам целует Матсукаву. Чтобы не слушать того, с чем придется столкнуться позже — у каждого свой побег. Матсукава постоянно оглядывается — статуями проданных им же богов. Слова рассыпаются перед правдой — та режется. Он трус. Он целует Ханамаки, потому что нет больше «Шлюмберже». От такого признания стыдно — но оно стелется, обнаженное, между ними. И они целуются всё равно. Матсукава будто ждал этого всю жизнь. Чтобы с него сорвали цепи. Сам он сорваться никак не мог. Прежние причины кажутся такими глупыми теперь. Не нужно было поступать на инженерию. — Признаюсь, что ты — смысл моей жизни, — мучительно выговаривает Ханамаки. Матсукава цепляется в его свитер, валит на пол и жадно целует в шею и щеки. — Тогда, Макки, смысл твоей жизни совсем не имеет смысла. — Плевать. Ты же меня целуешь. Ханамаки больно впивается пальцами в плечи Матсукавы. — И чего мы ждали, — даже не спрашивает он, — и чего мы ждали… — Не знаю, — на выдохе отвечает ему Матсукава. Он знает. Сокращения в «Шлюмберже». Лжец. — Люблю, — Матсукава будто просит прощения. Но этой правды всё равно не хватает. Лжец, — отдается в ушах. Серпом и молотом. Голосом Ханамаки. — Люблю, — повторяет Матсукава и целует Ханамаки в подбородок. Ему бы спасти его теперь. Ему — его. Матсукава еще не распределил роли. — Люблю, — Матсукава поднимает свитер Ханамаки и целует в живот. Тот смеется. И кто Матсукава такой, чтобы распределять эти роли. На Ханамаки брюки в широкую клетку и тёмный свитер. Его хочется раздеть, но раздетый тут только Матсукава — сплошные замки. Замок на брюках Ханамаки, который хочется расстегнуть. Матсукава такой отчаянный — тянется к нему, но останавливается от громкой вибрации в кармане Ханамаки. Ханамаки суетится, но Матсукава достает его телефон сам. Входящий от Терушимы. Матсукава не собирается отвечать. Но Ханамаки думает иначе и выхватывает телефон из рук Матсукавы. Секунду пялится на экран и тут же сбрасывает. — Это боги, — говорит Ханамаки скорее себе, нежели Матсукаве, — напоминают мне. И Матсукава понимает, что перед богами он почти бессилен. Хватается за последнюю попытку — почти. — Я отправил резюме в несколько компаний. Если меня позовут за пределы Японии, я не… — Нет, Маттсун, потом тебе придется пожалеть о сказанном. И вообще, — Ханамаки отталкивает от себя Матсукаву и поднимается с пола. Поправляет брюки. У него стояк. — Что с этим электричеством? Стояк. — Что с этим электричеством? Стояк. — Маттсун? Стояк. — Господи, — Матсукава упирается лбом в пол. Пол холодный, но подниматься совсем не хочется. Чувствует, как Ханамаки тянет его за свитер. — Отпусти. Я полежу так. — Ты старый, тебе нельзя болеть. — Я тебя сейчас выебу, Макки, не лезь. Ханамаки молчит. И снова тянет за свитер. — Я пойду. Мне плевать на твои компании. После этого делай, что хочешь. Знаешь, мне кажется, Адам и Ева, они ведь вкусили тех яблок, они, мне кажется, ни о чём потом не жалели.

*

— Как мать, — Куроо строго смотрит на Матсукаву, — я переживаю за него. Ты хочешь трахаться с моим сыном. — Я его папочка, — напоминает Матсукава. — Аргумент, — вмешивается Бокуто. Ушиджима очищает дольки мандарина от тонкой кожицы и протягивает по одной Бокуто. Тот довольно жует и запивает ананасовым соком. — Извращенцы, — негодует Лев. Ивайзуми бросает тонкую тетрадь на пол и начинает рычать: — А-а-а, я убью Ойкаву! — А этот что натворил? — спрашивает Коноха и крадет у Бокуто мандаринку. Тот оскорбленно прикрывает ладонью рот. — В каждом эссе эта трагедия сует мне свои признания. Ладно, поняли. Но вот эту партию я должен сдавать на кафедру. — Не думаю, что кто-то будет читать, — Куроо приобнимает Матсукаву за живот и устраивает голову на его плече. — Будут-будут, — уверяет Ивайзуми, — Хината всегда просит дать почитать сочинений Ойкавы. Они у него охрененные, это правда. — Ойкава совершеннолетний, — пожимает плечами Ушиджима, — и отлично играет волейбол. Я смотрел его матчи. — Ты смотрел матчи университетских сборных ради Ойкавы? — уточняет Ивайзуми. — Да? — только и выдает Ушиджима. Куроо стучит ногой по столу, привлекая всеобщее внимание: — Он бы давно перестал, если бы ты его трахнул. — Я это не обсуждаю, — Ивайзуми встает с кресла и наваливается на Куроо, упираясь подбородком в его задницу. — Как тебе в Париже? — Мне нужна твоя помощь, Хаджиме. Пиздец, французский заебал меня, в хер его. — В хер его? Сука, подожди, значит, это благодаря тебе Ойкава пополнил свой обдолбанный словарный запас? — Теперь ты меня понимаешь, Хаджиме? — Матсукава гладит Куроо по волосам, и тот, кажется, начинает урчать, — этот обосранный научил Ханамаки ругаться. Курить. Сидеть голым на кухне с одним только полотенцем на башке. Ну, готовить тоже научил, но это не искупает всего, что до. — Скажи еще, что любить тебя его тоже Куроо научил, — говорит Коноха, и Куроо благодарно посылает ему воздушный поцелуй. Бокуто вдруг резко ударяет себя по щеке. — Это он принял вместо Конохи, — объясняет Лев, — Коноха украл мандаринки Бокуто, а Бокуто крадет его поцелуйчик. Куроо начинает жамкать Матсукаву за живот: — Ой, старческий жирок появляется. Ивайзуми щипает Куроо за задницу: — Молчал бы, кот унюханный. — И это от меня, по-твоему, Ойкава перенял обдолбанный словарный запас, да? — возмущается Куроо. — Знаете, сучки, — встревает Бокуто, принимая от Ушиджимы очищенные дольки, — ну, мы совсем как старые. Лев указывает пальцем то на Ушиджиму, то на Бокуто с дольками мандарина и задевает Коноху плечом: — Ага, совсем старые, обоссаться просто. — Короче, я спускаюсь за бухлом, — говорит Бокуто, — а ты, Ушиджима, неси сюда своё достоинство. — Чего? — бубнит Куроо, который еще немного — и заснёт. — Ах, эта старость. Матсукаву всего помяли, как только можно, и теперь ему хочется в туалет. Поднимать с себя Куроо даже как-то неловко — будто на тебе спит кот, а тебе, бессовестному, приспичило будить его. Матсукава слабо щипает Куроо за ухо: — Мне нужно отлить. — Нет, дорогая, не сейчас. — Прошу, милый. — Ради меня, любимая. — Родной мой, я не могу. Ивайзуми морщится и тут же встает с Куроо. Лев с Конохой тихо хихикают. — Какая любовь, не могу, не могу-у-у, — пропевает Лев и встает закрыть за Бокуто дверь. Коноха тем временем бросает в рот оставшиеся дольки и шепчет, как только Ушиджима уходит на кухню: — Я бы ему за эти дольки дал. — Бокуто дал бы? — не понимает Лев. — Ушиджиме, — кивает в сторону кухни Коноха. — Бокуто я дал бы и просто так. Матсукаве кое-как удается поднять с себя Куроо. Тот ворчит, бубнит что-то себе под нос и сонно моргает. Он вернулся в Токио позавчера, но так и не смог отоспаться. Матсукава понимает, что это такое — пройдет неделя, а сонливость всё равно останется. Куроо садится на диване и просит Льва передать ему мандарин, и Матсукава, пользуясь случаем, спешит в ванную. Отливает и спускает воду в унитазе. Моет руки и смотрит в зеркало. У Ушиджимы очень чисто и хорошо. Еще бы выпить — и жизнь покажется совсем простой. Можно будет не думать о том, как достать Ханамаки из цепкой хватки — того, другого. Они не общаются уже неделю. Ханамаки закрывает сессию, а Матсукава бросается в страдания, справляясь по всем параметрам — носит дома футболку «Шлюмберже» и не снимает часов, подаренных компанией. Пьет через день. Маслом написано — вот оно, masterpiece. Треснутые губы — как завершающий мазок. — А ты знал, что за сокращением следует набор в штаб? Матсукава резко оборачивается на голос Куроо. Он и не заметил, как тот вошел. Надо было запереться. — Полгода назад Савамуру уволили из "BP" с той же позиции, что и тебя в «Шлюмберже». Ты отправлял резюме не только в «Шеврон». — Отправлял даже в Китай, — отвечает Матсукава. — И даже в "BP", — добавляет Куроо и протягивает Матсукаве его телефон. — Тебе пришло уведомление на gmail. "BP". Они не отвечают тем, кого не собираются принимать. Слишком хорошо для правды. И слишком мучительно для их с Ханамаки шагов в тишине, в темноте, в пространстве — слабого голоса, потных ладоней. Так много. Так мало. Матсукава лезет к Куроо обниматься: — У Макки завтра день рождения. Куроо гладит его по волосам, запирает дверь ванной. — Своди его куда-нибудь. — На собеседование в "BP"? Матсукава заходит в приложение почты на телефоне. — В "National Benzole", — возмущается Матсукава, — этого следовало ожидать. — А ты хотел, чтобы тебе предложили что-то в Японии? — Был бы не против. — Нефтегазовые державы, Маттсун. Они под тебя не станут подстраиваться. В Японии ты вряд ли что-то найдешь. — Ушиджима ведь нашел. — Это Ушиджима. Кстати, я узнал, кто он по гороскопу. Лев. — А мне всегда будет вот так? — Не грусти, рыбка моя. Пишут, что их представители в Токио до пятого февраля. Зовут Матсукаву второго. "National Benzole" — дочерняя компания "BP". Неплохо после второй недели сокращения в «Шлюмберже». Проклятый British Petroleum. — Мне надо было стать учителем математики, — вздыхает Матсукава. — Люблю математику. — Идем пить, — Куроо хлопает Матсукаву по спине, когда слышит радостный ор Бокуто из гостиной. Бокуто уставил бутылками весь стол. Куроо полез в холодильник за вареньем. — Будут оладушки, — объявил он. И Матсукава поймал себя на мысли, что у него лучший на свете муж.

Know that I loved you. Know that it was not enough.

И лучший на свете Ханамаки. А сам Матсукава — ужасный, ужасный папочка. Но с подарком он кое-как справился. «Single man». Нет, Матсукава не ревнует Ханамаки к Колину Фёрту. Ханамаки как-то сказал, что хотел бы посмотреть этот фильм на большом экране, в кинотеатре. И чтобы никого не было в зале. Не хочется делиться красотой с теми, кто может её отвергнуть — люди забыли, что искусство ранимо в той же степени, в какой оно и сильно. Бетонные стены могут рухнуть под натиском крепких слов. Искусство остается голое. И всё равно отдает себя человечеству. — Motion picture, — выдыхает Ханамаки на первом же кадре. Матсукаве удалось договориться с руководством кинотеатра. Ради Ханамаки и в жерло вулкана полезешь, не то что заплатишь полсотни за один сеанс. Видеть Ханамаки, освещенного слабым розовым светом с экрана, стоило куда больше. Матсукава ни о чем не жалел и весь сеанс заставлял себя ухватиться за сюжет, но едва ли это ему удавалось: постоянно хотелось смотреть на Ханамаки в разных цветах — от глубокого синего до пурпурного. Зрелищно. Матсукаву будто приперли к стене и приставили нож к горлу: смотри, иначе умрешь. Если его смерть заканчивается розовыми прядями, Матсукава согласен. Он поддается навстречу ножу — не запачкать бы Ханамаки своей кровью. После сеанса Матсукава еще долго слушает восхищенные речи Ханамаки. О том, что там жизнь — в каждом кадре. И смерть порою может встретить устами любимого — поэтично, но правда ли это, Матсукава пока не знает. Когда-то он был к ней близок — теперь готов бежать без остановки, как бежал прежде от Ханамаки. Матсукава достает из небольшого пакета картонную коробку. Ханамаки останавливается возле скамейки и фонарного столба, достает из коробки стеклянный шар, внутри которого кружатся искусственные снежинки и блёстки. — Этот всадник, — обьясняет Матсукава, — Пётр. — Первый, — кивает Ханамаки. — Это Петербург. Откуда у тебя? Летел через Россию? — Лев мне привез. — У Набокова есть один стих, — хмурится Ханамаки, — не знаю, он на русском. Там начинается как-то так: «В хрустальный шар заключены мы были…». Помню только содержание. Ханамаки снова смотрит на шар, вертит его в руке. В его зрачках отражается хаотичное движение точек за стеклом. — Пётр, — улыбается Ханамаки. — Каддафи. Наполеон. Планета всегда находилась в состоянии военного переворота. — Я рядом с тобой — тоже, — признается Матсукава. — Войны убивают людей. Что гибнет в тебе? — Ты. Ханамаки выпячивает нижнюю губу, и Матсукава едва сдерживается, чтобы не зацеловать его до смешных причмокиваний. Чтобы Ханамаки забыл обо всём. И Матсукава — тоже. Он хочет забыть обо всём. Но помнит. — Всё, что было с нами, — тихо говорит Ханамаки, — навсегда останется в нас. Иногда мы поступаем нечестно. — К чему это ты? — Юджи звал меня ночью к себе. Матсукаву вдруг хватает приступ сухого кашля. — А я купил тебе свитер с оленями. — Это должен был быть сюрприз? — смеется Ханамаки. — Я ночью буду дома. С мамой. Хочешь, познакомлю вас? — Я ей вряд ли понравлюсь. Старый, безработный. Совращаю её сына. — Это правда, у тебя куча недостатков, — соглашается Ханамаки. — Так что ты ей точно понравишься. И всё равно Матсукава от приглашения отказывается. Провожает Ханамаки до дома, зовёт завтра к себе забрать свитер. Ханамаки смотрит в сторону окна своего дома и резко чмокает Матсукаву в щеку. Машет рукой и бежит к двери. Какая девчонка. Дома Матсукава долго не решается удалить сообщение от "BP". Но так и не удаляет. Под утро все же отвечает. Пишет в письме, что его, к сожалению, работа в Лондоне не устраивает. Его устраивает только Ханамаки. Но об этом он уже не пишет. Набирает в гугле Набокова и хрустальный шар. Читает в переводе. Открывает видео на youtube. Из последних просмотренных — гибель Каддафи. Можно смело залечить контраст поэзией. Слушает в исполнении неизвестной. Не понимает ни слова. Только чувствует Ханамаки. И еще долго не может уснуть.

Хоть мы грустим и радуемся розно, твое лицо, средь всех прекрасных лиц, могу узнать по этой пыли звёздной, оставшейся на кончиках ресниц...

*

Девятого февраля приходит сообщение от «Шеврон». То ли Матсукава вдруг резко стал таким востребованным, то ли Ушиджима хорошо постарался. — Странно, что нас не было тут в марте прошлого года. Мне кажется, мы за это расплатимся рано или поздно. За наше отсутствие. — Мне тоже, — соглашается с Матсукавой Ушиджима и протягивает ему галстук. — Завяжи мне. Пока Матсукава орудует над темно-фиолетовым галстуком Ушиджимы, тот приговаривает: — Это землетрясение будет отдаваться в нас каждый год чем-то другим. Тем, что могло бы его заменить. — Фишка в том, — замечает Матсукава, — что ничего его не заменит. — Никакая смерть Каддафи? — Я не был там, — пожимает плечами Матсукава. — И слава богу. Матсукава давно не наряжался в костюм. Тёмно-серые свободные брюки, пиджак на тон темнее. Даже подтяжки к брюкам, и те умудрился напялить. — Я будто собираюсь в модное агентство, — ворчит Матсукава, устраиваясь на переднем сидении рядом с Ушиджимой. — Нет, и зачем я позволил тебе зачесать мне волосы? Скажи мне честно, я там отсасывать должен буду? — Это вряд ли, — успокаивает Ушиджима и заводит мотор. Отсасывать не приходится. После собеседования Матсукаве сразу предлагают контракт на полгода: первые три месяца работа в Токио, после могут отправить в Австралию, Сингапур, Пакистан или даже Корею. Объясняют условия, предлагают услуги юриста. Юрист у Матсукавы есть — Коноха. А голова идет кругом от вероятности предстоящих разъездов. Вероятность так и норовит превратиться в реальность — никаких сказок. Внезапно вспомнились слова Куроо о нефтяных державах. Матсукава вляпался уже давно. Ушиджима подбрасывает Матсукаву до университета Ханамаки. — Спасибо. М-м… Что я могу сделать для тебя? — Беречь мои огурцы, если меня не будет в Токио. — Договорились, — улыбается Матсукава и выходит из машины. Ушиджима отъезжает. Матсукава не видит в университетском дворе Ханамаки, зато встречается взглядом с Терушимой. Тот подходит к высокой решетке, которая разделяет двор от улицы. Матсукава не отходит, ждёт. — Добрый день, — кивает Терушима. У него красивый голос. Линия губ и скулы. Серьги в ушах и на языке. Вот он, Терушима Юджи. Когда-то целовал Ханамаки. Матсукава мог бы уйти, может быть, ему даже следовало бы уйти, но он и так слишком часто уходил, когда надо было остаться. Он пришел сюда расстроить Ханамаки новым контрактом, попросить его о чем-нибудь, Матсукава сам еще точно не знает, о чем, поэтому он никуда не собирается уходить. — Добрый, — Матсукава отвечает тоже кивком. — Мы с вами давно знакомы. Заочно. — Да, — Матсукава смотрит за Юджи в надежде выхватить взглядом Ханамаки. — Давно. — Он не пришел сегодня, — Терушима оборачивается, снова смотрит на Матсукаву немного насмешливо. — Много слышали обо мне? Матсукава прикинул в уме, сколько он на самом деле слышал о Терушиме. Если прибавить первый год знакомства с Ханамаки, когда была возможность видеться с ним почти каждый день, к последующим отъездам со всеми звонками по скайпу, получается чуть больше, чем много. — Много, — соглашается Матсукава. — Уверен, о вас я слышал куда больше. — Не верь ему. — Хотел сказать вам то же самое. Например, я не звал его к себе на его день рождения. Никогда его ни к чему не принуждал. Ханамаки — маленькая лгунья. — Я это прекрасно знаю, — вздыхает Матсукава и смотрит на прутья, разделяющие его с Терушимой, с некоторой досадой и долей благодарности. — Зачем ты говоришь мне это? — Потому что, мать вашу, простите, — Терушима сам хватается за решетку, — я будто сейчас с его папой разговариваю. — На месте его отца я бы попросил тебя быть вежливее. — Вы на другом месте. Лучшее место, вам многие завидуют, Матсукава-сан. Матсукава ловит себя на мысли, что понимает Терушиму лучше, чем хотелось бы. Это всё Ханамаки. — Он как болезнь, — говорит Терушима и достает из кармана куртки сигареты. Протягивает одну Матсукаве, подносит зажигалку. — Он такой причудливый. Я думал поначалу, что он влюблён в меня. — Так и есть, — признает Матсукава и выдыхает. Дым. Горечь. Обиду, которую едва удается скрыть. — Но он любит вас, — протестует Юджи. — Мы стали общаться ближе только последние месяцы, но мне хватило одного дня, чтобы понять это. — Очень рад, что тебе удалось понять хоть что-то. — Это даже не считается. Мне казалось раньше, я ему нужен, — Терушима нервно поправляет челку то в одну сторону, то в другую. — Хотелось бы сказать, что он сам не знает, что ему нужно. Но он знает. Матсукава в ответ только невнятно мычит и снова затягивается. — Знаете, есть такие люди. Смотришь на них, а они смотрят на тебя, прямо сюда, — Терушима тычет себе пальцем в висок. — Но они всё равно не ваши. Ханамаки может быть с вами, он может нуждаться в вас, но всегда будет проявлять интерес к тому, другому. Да к кому или чему угодно, и у вас не останется выбора. Ханамаки всегда придется делить. С книгами, которые он любит. С музыкой. С Брайаном Молко, с проклятыми переводами. Я мог бы делить его со всем этим, правда. И вы бы тоже смогли. Но прежде всего мне приходится делить его с вами. — А мне — с тобой. — Нет, — усмехается Терушима, — вам кажется. Дайте ему волю, и он упадет в вас. Он утонет, Матсукава-сан. У меня плохо получается быть ему спасательным кругом. Гуманитарии, они такие гуманитарии, думает Матсукава. Чуть не выдыхает: драма. И улыбается. — Понимаю, — только и говорит он. — Очень дипломатично, — Терушима достает очередную сигарету, снова протягивает Матсукаве одну. — Вы понимаете это, когда целуете его? Матсукава не хочет думать. — Не хочу об этом думать. — Ладно. Плевать, — сдается Терушима. Матсукава тоже сдается. Тушит сигарету о решетку и озирается в поисках урны. — Что ты подарил ему на день рождения? — вдруг спрашивает Матсукава. — Свитер с оленями и альбом «Placebo». Вы? — Да так, в кино сводил. — Какое его любимое аниме? — Терушима облокачивается о решетку и смотрит на тучи. Надвигается дождь. — One punch man, конечно. — Death parade, Матсукава-сан. — Нет. — Да, говорю вам. — Нет, это One punch man. А его любимый герой там — бесправный ездок. Терушима поднимает руки в сдающемся жесте: — Теперь будет по-вашему. Подмигивает Матсукаве и уходит. Матсукава направляется к дому Ханамаки. Он кое-что понял для себя. Первое: у Ханамаки теперь два свитера с оленями. Второе: нужно уточнить про любимое аниме. Третье: он его любит. И четвертое: больше не нужно распределять роли.

I will storm the gods

Матсукава мог бы спеть для него Placebo. Because I want you, например. Было бы очень к месту, Матсукава даже на гитаре умеет играть. Матсукава мог бы испечь для него пирог с черникой и яблоками. Или хотя бы отдать одну из своих рубашек. Но вместо этого Матсукава стучится в окно его спальни и орёт, как только Ханамаки замечает его и отодвигает занавеску: — Меня взяли в «Шеврон»! Ханамаки открывает окно и помогает Матсукаве пролезть. — Что ты там орал? — Говорю, меня взяли в «Шеврон». — К Ушиджиме-сану? — Типа того, — Матсукава снимает пальто и ослабляет узел на галстуке. — Как я тебе? — Очень, — сглатывает Ханамаки, — самонадеянно. — Что? — Спрашивать это у меня, — Ханамаки заглядывает за пиджак Матсукавы и снова сглатывает. — Почему там эти чертовы ремни? — Это не ремни, это… — Когда улетаешь? — Пока не улетаю. — Тогда отведи меня в бассейн. — Прямо сейчас? — Нет, весной. — Ладно, — Матсукава снимает пиджак и расстегивает первую пуговицу на рубашке, — повезло, я почти не промок. — Кто сделал это с твоими волосами? — Ушиджима. — Класс. Ханамаки принюхивается. — Ты сменил сигареты? — Нет, меня угостили. Ханамаки начинает ходить по комнате и раскладывать по местам одежду. — Знаешь, мы с тобой совсем не похожи на Аполлона с Гиацинтом. — Почему? — Ханамаки останавливается перед Матсукавой в ожидании ответа. — У нас другое. Ну и что, что я родился семимесячным? — Как насчет меня? — Ты иногда ведешь себя как растение, но всё равно не Гиацинт. — Тогда на кого мы похожи? — Ничего на ум не приходит, — Матсукава поправляет челку Ханамаки, та теперь постоянно спадает на глаза. — И какая разница? — С легендами всегда красивее. — Это не так. — Ты что-нибудь понял для себя? — Больше не буду дарить тебе свитера с оленями, — Матсукава обнимает Ханамаки, невесомо целует в шею. — Какое твое любимое аниме? — Death parade. — Вот дерьмо. Матсукава целует Ханамаки в обе щеки. В нос. Возле губ. В губы. Ханамаки отпечатывается на ладонях четким изображением — всегда можно заглянуть. Розовые волосы на глянцевой бумаге и стертые отсутствием солнца веснушки. Он будет в его доме. Под сакурой и в книгах Хемингуэя. В легендах — и богом в цветущей дороге в ад. В офортах, непризнанных инквизицией. В письменах и на Альпах — Карпатами и любовниками. Атласом и Атлантом. Игрою в слова. И в бег. Кадрами бывших вождей. Войнами. Кровью и пылью. Они никогда не забудут того, что пришлось увидеть. Приставленные оружия. И болезни. Землетрясение Токио по радио в Сирии. Митинги на Таксиме. Катастрофы. И пройденный ноль. Подобно младенцу, сделавшему первый шаг, Матсукава срывается в бег. В бег. В Ханамаки. Языком. Губами — в губы. Это так жадно и так непризнанно. Всё равно будет не так, как хотелось бы. Но какая разница, если Ханамаки. И пусть гиацинт накрывает дыханием. Жаждой пройтись по венам — севером жесткого «ты» на губах. Матсукава смотрит. Он любит его. И боги такие бездарные перед ним — перед ним — из мрамора и стекла. Ханамаки так хочется разбивать. Обрушиться на него — жерлом кипящего божества — кратерами и трещиной по спине. Целовать его строки. Он любит его. Разбивая и разбиваясь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.