ID работы: 6263731

Высшая награда

Слэш
PG-13
Завершён
42
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 7 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Лучшим ответом Константина на своеобразные шутки вождя всегда была улыбка. Так уж случалось, что Иосиф Виссарионович часто шутил с реальной долей правды, и тот, кто смеялся громче всех, мог сам стать жертвой этой шутки. В реальности такое происходило редко, но весь генералитет до такой степени боялся в нужный момент ошибиться, не оправдать доверия, что каждое слово Сталина воспринимали более чем всерьез. Рокоссовский же, однако, знал, что вождь в душе немного посмеивался над ними, над всеми полководцами без исключения, а скромности Константина и вовсе удивлялся — удивлялся приятно, потому что не хмурил брови, и посмеивался куда-то в усы, загадочно, неспешно перемещаясь по кабинету. И ни солгать ему, ни издать фальшивый смешок — не получится. Иосифа Виссарионовича сколько ни разглядывай — не поймешь, что у него в голове, да и на вопросы он мог отвечать так, что невольно сам запутаешься. Да и нельзя было сказать, что это из-за него, из-за дорогого вождя, Рокоссовский когда-то чуть не был перемолот в труху у чекистов — подчас невозможная мысль, мысль неприятная, которую он чаще всего отгонял или обращал в шутку. Сталин — точно мать, незаслуженно наказавшая ребёнка. Мать ведь от этого меньше любить не начинали. А у Константина даже наоборот — какое-то немое восхищение подступало к горлу всякий раз, когда вождь проходил мимо, просил озвучить планы, отрапортовать, как обстоял дела на фронте. Обыкновенный телефонный разговор, длившийся иногда минут пять, а временами и по часу, потому что обсудить надо было много, ой как много — и вдруг всё, конец, обмен прощаниями и напутствиями, похожими на учительские, словно снова оказался за школьной партой. Мы на вас надеемся. Интересно, на вас — это на него и на Жукова, да и на всех остальных? Конечно же так, что за глупый вопрос — как вообще он вдруг на самой глубине своего сознания посмел на секунду допустить робкую мысль, что Сталин на него надеялся, лично на него, на его фронт и на его солдат, как будто он мог этими армиями хоть всю карту мира перекроить? Нет, не перекроил бы. Не смог бы с гордостью сложить к ногам вождя флаги побежденных капиталистических стран, не смог бы сказать «с этими флагами я принёс вам долгожданную Победу». Все эти мечты, которым нужно было предаваться лишь во время ночных грёз, при предрассветных сумерках, расчерчивавшем бархатно-синее небо оранжевыми полосами солнце, в течение наполненного работой дня казались глупыми и недосягаемыми, и если оглядеться, то можно было заметить рядом офицер не хуже, чем он сам, а то и лучше местами, или, возможно, он, Рокоссовский, просто в очередной раз затыкал себе рот из нежелания выделиться. Хоть разочек. Самый маленький. Но нельзя. Как бы ни было сильно искушение, цепи неизменно оказывались крепче. Это Жуков, не он, Костя, должен был быть ближе к Сталину, должен был цеплять своим взрывным, неугомонным нравом, своими темными глазами, кричавшими при взгляде на вождя неизменное «я могу, я справлюсь, дайте мне эту задачу, я лучше». Однако получалось как-то совсем не так. И Сталин, которого даже издалека увидеть было бы счастьем для любого советского гражданина, поговорить с ним, поблагодарить — вот он, стоял на расстоянии нескольких метров, в военном френче и слабо дымящейся трубкой в руке, с лениво прикрытыми тяжеловатыми веками, испещренными мелкими-мелкими морщинками уголками глаз, лукавых, видящих дальше, чем видит любой из них в этом кабинете. Видящих сквозь одежду, мясо, кости — в самую душу впивавшихся, оценивавших, а достоин ли тот человек доверия, достоин ли благосклонности? К Рокоссовскому эти глаза обычно так сильно не придирались. Лишь один раз, после долгожданного своего освобождения, вызвав его в кабинет, Сталин посмотрел на него так, словно сомневался в правильности решения. Как стыдно было чувствовать страх снова отправиться в тюрьму по ложному обвинению, за которым последуют и кипы других, тяжелых, выдуманных, высосанных из пальца, и тогда уже честность, звеневшая в его словах при каждой даче показаний, сверкавшая во взгляде на «тройку», решавшую его судьбу — ничего из этого не спасло бы Костю. И в голове было бы единственное сокрушенное, по-детски растерянное, смущенное «за что?». — Хорошо, что вы к нам вернулись, — сказал Сталин. Наверное, он даже улыбался, но Рокоссовский, застывший как по струнке, не боявшийся, настороженный, улыбнуться не рискнул. Что-то словно сдавило губы, и тяжело стало даже рот открывать — то ли ступор непонятный нашёл, то ли не верилось, что сам вождь рад тому, что Костя, в жизни своей ни разу не совершавший того, что было написано в листках следователя, выбрался буквально со дна, откуда другие не возвращались. Выбрался в старой форме, в дрожавших руках держал документы, записную книжку, удостоверение — смотрел за все эти мелкие вещицы, будто ребенок, которому вернули сокровенные, любимые игрушки. С удивлением, даже подозрением каким-то — а вдруг отберут? Вдруг опять загонят куда-нибудь в камеру на двоих, где сидит человек одиннадцать, вдруг всё пойдёт по кругу, а он не сумеет сказать, признаться себе в том, что ошибки никакой не было, не узнает, кто одобрил все приказы в отношении него? Привыкать приходилось и к новым обязанностям, и к частому общению со Сталиным. Второе было сложнее — присматривались друг к другу, точно два кота на улице, прохаживающихся кругом и оценивавших силы. Рокоссовский драться и бить кулаками в грудь не хотел. Что было — то прошло. И ни одного злого взгляда на вождя за всё время не бросил, ни единого грубого слова не сказал — ну невозможно было смотреть в его темно-карие глаза, проницательные, прищуренные то весело, то немного осуждающе, мол, «что ж вы, товарищ Рокоссовский, в сторонке присели?» В сторонку — потому что внутри ещё с детства какая-то стойкая уверенность поселилась. Нельзя выделяться. Нельзя стараться быть лучше кого-то намеренно. Просто делай, что нужно, а уж результат сам себя покажет. Он оказался таков, что Жуков чуть ли не ядом плевался от зависти. А ещё учились вместе, называется… — Вы поближе, поближе, вот сюда, — посоветовал вождь, и разгоряченные споры у карты, к легкому смущению Кости, прекратились. Тишина стояла не угрожающая, а какая-то даже гулкая, нарушившаяся лишь раз — скрипнул немного стул, освободившись от тяжести, а спустя несколько секунд стукнул тихо ножками об пол. Поближе так поближе — ближе к взгляду Сталина, к крупным ладоням, похлопывавшим по плечу, словно говорившим «ну что, товарищ Рокоссовский, нам предложите?» — Вот так, товарищ Сталин? И ведь не откажешься, не объяснишься. Рокоссовский улыбнулся. Вождь прищурил глаза в ответ, усы с проседью чуть приподнялись — теперь был доволен. Ради такого доброго прищура, ради теплых слов и короткой похвалы можно было хоть те же горы свернуть. И ведь они все сворачивали, ночами не спать могли. Тот же Жуков, Василевский, Конев — каждый был достоин награды за труд. Им ордена, медали, крепкое рукопожатие, а потом почти что отеческое «идите работайте». Рокоссовскому — высшая награда. Когда всё закончилось, вождь ещё раз сжал его плечо. Это означало, что он просил остаться. Конечно, Сталин сделал это как можно незаметнее для других, и никто, кажется, не обратил на столь личный жест никакого внимания. Только вездесущий Жуков, словно пёс-ищейка, ещё побуравил взглядом Константина, да махнул рукой. Двери закрылись, и Рокоссовский понял, что никакими делами теперь не избавишься от общества Иосифа Виссарионовича, да и не было такого желания. Оно просто никогда и не возникало — потому что вождь был чрезвычайно умным человеком и не давил, когда это не требовалось. Он мог ходить кругами, рассматривая, трогая, указывая на что-то, без конца отшучиваясь, как будто изучал реакцию одного из самых преуспевающих своих командующих, задавал каверзные вопросы — точно его горячая кровь горца пробудила в нём задиристого мальчишку. Не того, каковым являлся Жуков, не того, что бьет окна камнями и ввязывается без конца в драки. Смущал, мог покоя не давать внимательными своими взглядами, садился напротив и вежливо спрашивал — как по-польски будет то, как будет это. Интересовал ли вождя язык по-настоящему? Костя не знал. Он мог только нервно поправлять китель и отвечать на всякое добродушие скромной, едва светящейся улыбкой. Не словно пёс, принимающий подачку хозяина, находящегося в хорошем настроении, а как ребёнок, воспитанный в строгости, но обласканный учителем перед всем классом за превосходный ответ. — Вы пейте чай, пейте, — сказал Сталин. — Замерзли, наверное, Константин Константинович? Рокоссовский не сразу привык к этому. Вождь обычно практически ни к кому не обращался по имени и отчеству, но после Сталинграда где-то на широкой спине и плечах ещё горели легкие отпечатки рук, обнявших его, и в ушах временами раздавался мягкий голос с заметным акцентом, от которого сердце мурлыкало и жутко хотелось гордо выпятить грудь, показать новенький орден Суворова, который, какая жалость, вручал не Сталин, а Калинин. Спасибо, Константин Константинович. — Немного, товарищ Сталин, — осипшим голосом ответил он — ещё красные с мороза руки дрожали, и ложка в кружке с чаем тихо звенела об её стенки. — Плохо, — нахмурился вождь. — Засиделись вы в своем Сталинграде, вот и простудились. — Может быть, товарищ Сталин. Сталин так внимательно следил за ним взглядом, что стало ещё более неловко. Рокоссовский подумал, что он похож на кота, готовящегося к прыжку. Он невольно затаил дыхание, вдыхая горячий пар, но взгляда не опустил. — Если вам надо отдохнуть… — донеслось до него задумчивое. — Ни в коем случае! Константин так дернулся, что чай выплеснулся из кружки и обжег руку, но боль удалось вытерпеть. Всё оттого, что сам вождь смотрел на него и хотел уже в неизвестно какой раз убедиться, что не ошибается в выборе. Когда же Рокоссовский, вытерев платком капли, устремил взор на Сталина, тот улыбался, а грудь и усы у него почему-то немного дрожали, и глаза заблестели, словно бы он подставил лицо под ослепительное солнце родной Грузии, а солнце на самом деле было московским. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, светлый, но на ангела совсем не похожий, величественный и излучавший силу. — Вот и славно, — похвалил он, и вскоре Рокоссовский получил новое назначение. Даже после этого он звонил Константину, осведомляясь о положении дел, и с вниманием выслушивал его планы, отчеты, и выделил его из всех, кто стоял в обороне на Курской дуге. И снова стеснение сдавило что-то под рёбрами, сомкнуло пальцы на горле так, что стало трудно дышать, и Рокоссовский подумал о том, что по-иному своей задачи бы просто не выполнил. Не посмел бы подвести вождя, угощавшего его чаем и обнявшего его однажды после Сталинграда, единственного из всех, кому он пожимал руки. Щипало глаза, говорить было невозможно, а он стоял, смотрел на Сталина. Другого такого человека не было и быть не могло. Лишь потом, когда сообщили, что его фронт перешёл в руки Жукова, стало больно и как будто бы на миг что-то оборвалось внутри. Почему Жуков? Рокоссовский не спросил об этом вслух, однако взглядом задавал этот вопрос раз за разом, не хотел верить в то, что Иосиф Виссарионович поступил с ним столь нечестно, не дал принести победу и отдал это право другому, а вместе с правом и большую благосклонность… Константин никогда никому не завидовал и никогда не отнимал у Жукова побед. Тот отнял. Сталин как будто бы сожалел, однако лишь сказал, что Рокоссовский будет полезен в другом месте, что он не менее важен. В эти слова так хотелось верить, так хотелось вдохнуть вновь в себя эту полководческую удачу, если она пропала, или наоборот усилить её, и обрезанные, казалось бы, крылья снова стали отрастать. Важен. Нужен. Правда ли это? Конечно, правда. А даже если ложь, то от Сталина её все равно приятно было слышать. А Константин готов был обмануться. — Добрый вечер, Константин Константинович. Приезжайте ко мне на Ближнюю, пожалуйста. Выпьем чаю. Звонок как гром среди ясного неба. Но если гром заставлял искать прибежище от дождя и молний, то звонок за обыкновенной дружеской просьбой, за приглашением по-прежнему таил для Рокоссовского в себе четкий и уверенный приказ прибыть на место, как в военные годы, закончившиеся относительно недавно. Константин даже ответить не успел, а трубку уже положили. Опаздывать нельзя было ни в коем случае, хоть время и не было назначено. И он поехал, взволнованный, не знавший, зачем вдруг понадобился вождю теперь, когда всё закончено, и слабая надежда крошечным огонечком затеплилась в душе — может быть, снова будет хлопать по плечу и шутить, и его единственного теперь обнимет на прощание, потому что никого кроме них явно на даче не будет. Никаких других полководцев. Какая наглость, товарищ Рокоссовский — наглость, которая вам не присуща… Ближняя была погружена в полумрак — только фонари разгоняли вечернюю мглу, душноватую, пропитанную запахом цветов, и дверь в дом была приглашающе приоткрыты, когда Константин вышел из машины. Гравий похрустывал под ногами, он шел вперёд, но его не встречали, а дом был почему-то пуст — свет горел только в прихожей. — Товарищ Сталин? — сорвалось растерянное с губ. В ответ — тишина. Рокоссовский не стал присаживаться в кресло и бесцельно бродил около дверей, пока не услышал слабое шуршание снаружи и неспешные шаги. В дом зашёл Сталин, а вместе с ним ворвался и ещё более сильный цветочный запах. В руках его был пышный букет роз. А ладони в кровавых царапинах от шипов — вождь ломал их сам, аккуратно, но сам прошел через тернии. И смотрел на Рокоссовского так, словно бы тот должен был немедленно взять эти розы без лишних разговоров. — Там били, Константин Константинович? — спросил Сталин. Рокоссовский замялся. Неожиданно поднятая, давно забытая им тема резанула уши. Но он ответил честно: — Били, товарищ Сталин. Он хотел помочь, однако не мог сделать и шага. Всё глядел, как капала изредка кровь на пол — крошечные капельки, тёмно-красные, но черневшие в тусклом свете. — Мне больно смотреть вам в глаза, — вождь чуть сдвинул брови, тихо вздохнув, словно думал о чем-то очень важном. Рокоссовский старался отводить взгляд, а у самого сердце, большое и горячее, билось как щегол в клетке. Может быть, всё просто сон? Он подошёл и взял протянутые розы, а потом с трудом достал платок и протянул дрогнувшей рукой к израненным ладоням в робком жесте, будто спрашивал «можно?» Это были большие и шершавые ладони, и ткань скользила по ним необычайно легко, почти ласково, собирая кровь. Сталин молча наблюдал, а Рокоссовский не мог оторвать глаз от его лица. С трепетом он под конец накрыл кожу платком и подхватил свой букет, чтобы держать поудобнее. И тут внезапно страх настиг при виде нахмуренных бровей и поджатых губ, и глаз, которые блестели теперь каким-то жёстким металлом — вдруг переборщил? Нет, пожалуйста, только бы не переборщить, только бы не оказаться ближе, чем следовало, думал Рокоссовский, и почувствовал сильную боль. Шип розы впился ему в палец. Он не подал виду. — Осторожнее, Константин Константинович, очень колются — Сталин посмотрел на него с прежним добродушием, только в жестах, которыми он перекладывал цветы поудобнее, была какая-то забота исподтишка, будто поощрение за смелость. У Рокоссовского дрогнули губы. Для него это было высшей наградой.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.