Часть 1
22 декабря 2017 г., 16:43
Тень Рокоссовского, сидевшего за столом в свете послеполуденного солнца всегда казалась Покрышкину какой-то нечеткой, и когда он всматривался в неё, то часто видел Вадима Фадеева. Почти незримый его дух, сопровождавший Сашу повсюду — послышится ли в листве отголосок его по-шаляпински рокочущего баса, смеха над редкой шуткой, или скрипнет ли где половица в полной умиротворяющей тишине. Вадим не любил тишину, но, видимо, не желая расставаться с Покрышкиным, терпел её невыносимую тяжесть. Нелепо и смешно было представлять, что он всего в паре шагов или совсем рядом, дышит как хищный зверь в затылок и гладит по плечу так, что не почувствуешь, однако отрицать всё равно бы не получилось, и Александр готов был признать себя сумасшедшим — лишь бы рядом с Константином погружаться в свои грёзы, где Вадим ещё был жив и улыбка не сходила с его губ без предсмертного кровавого отпечатка.
Почему именно Рокоссовский? Покрышкин не знал. Тень Кости была похожа на тень Фадеева, и глаза у них одинаково будто бы тускнели вечером, когда комната погружалась в неяркий свет от лампы — невольно казалось, что Вадим там, сидел в кресле прямо напротив, повернувшись спиной, а потом наваждение так же резко проходило, и место его занимал Костя, которому даже не требовалось объяснять, что происходит. Покрышкин, тянувшийся рукой к знакомому плечу, натыкался на чужое, а затем ловил усталый взгляд с невольным вопросом «снова?»
Бесполезно было просить прощения. Вместо лица Кости — лицо Вадима, и голос его в ушах будто бы проходил какие-то метаморфозы, уже не принадлежа Рокоссовскому. Это был не его бас и не его теплый смех, и не его фигура показывалась в дверном проеме в полумраке — словно кто-то подсовывал иллюзию вместо правды, и хоть разум кричал о том, что Фадеев мёртв, сердце отказывалось в это верить.
Он до самого конца не верил, что его кто-то сможет убить. Саша проклинал себя за то, что недостаточно часто предупреждал и ругал его, не смог вбить в его голову волжского бунтаря одну истину, игнорирование которой приводило неминуемо к гибели — в небе нельзя слишком увлекаться.
Вадим оторвался от общей группы и оказался подбит, но смог под прикрытием ведомого избавиться от «хвоста» и улетел на аэродром. Спустя какое-то время зенитчики нашли его самолёт посаженным около какого-то озера, в камышах, в опасном месте, где всё было заминировано, изрыто окопами и застроено оборонительными сооружениями. Он умер от потери крови, не приходя в сознание.
Это… Это была такая глупая смерть для него. Фадеев всегда казался крепче других — двухметровый, весивший под сто килограмм мужик, иначе не назовешь. Тем не менее, фигура у него была спортивной, а на вопросы любопытствовавших, как он в самолёт помещался, Вадим любил весело отговариваться — мол, надо потом во время искать дополнительную точку опоры, ткнувшись головой в потолок. Он с виду казался страшным и грозным — отрастил себе бороду в двадцать пять лет, «на страх врагам», и на тех немногих фотографиях, что сохранились, лицо у него было мрачным, слегка замкнутым. Ложное впечатление — уж этот богатырь, державший на своих сильных плечах троих человек обыкновенной комплекции, был самым большим заводилой и балагуром. Он не мог умереть от ранений. Он казался таким уверенным и неуловимым, что никто и подумать не мог, чем обернется дурачество и жажда покрасоваться.
Не безумие, конечно, нет — это была зависимость от человека, единственной ниточки к тому, другому, что ушёл раньше, и пусть иногда хотелось отказаться от возможности обмануться, хотелось смотреть правде в глаза, но… так тяжело. Фадеев и Рокоссовский были одновременно очень похожими и очень разными, а в глазах разбитого горем Покрышкина сливались в единое целое. Он по-прежнему летал, он бился с фашистами, и едва ли не каждую минуту думал о том, что Вадим где-то рядом, укрывал его собой, как если бы укрыл в реальной жизни, будь в этом необходимость.
— Костя, прости, — произнёс Александр, глядя на Рокоссовского. Каждый отпуск он приезжал к нему и всегда пытался избавиться от тяжести, от боли и глупой, пустой веры в то, что Вадим не погиб. В мире он для всех исчез, а в душе жил, и затмевал собой всякого, не давал вытеснить себя, и любовь к нему, счастье, оставшееся в прошлом, оборвавшееся вместе с его пульсом в сорок третью весну — всё это пустило такие корни, что не выдерешь. Только замучаешься, выбьешься из сил, не смыкая всю ночь глаз и будешь без остановки шептать сдавленное «Фадеев». И только потом, очнувшись мало-мальски, словно из-под толщи ледяной воды вынырнув, Покрышкин чувствовал чужие руки, трясшие его за плечи, то прижимавшие, то отстранявшие, и твердившие его собственную фамилию губы, жавшиеся к уху. И так стыдно становилось за то, что Рокоссовскому с ним рядом больно было находиться, а уйти он не мог, вынужденный раз за разом давать Александру то, что необходимо ему почти как воздух — новую порцию грёз.
— Его нет, Саша, — слышал он терпеливый голос Кости, и чужая ладонь успокаивающе касалась затылка. — Его совсем здесь нет.
Фадеев тоже делал так — сначала в шутку, что для него было обыкновением, а потом прикосновения стали настойчивее, будто уговаривали. Покрышкин не стал бороться с его любовью и впервые в жизни позволил чему-то идти своим чередом, и Вадим с его удивительным в такие моменты терпением добивался молчаливого согласия, прежде чем поцеловать, а иногда бесцеремонно вжимался в губы Александра своими, и плевать он хотел, что сам Покрышкин считал по этому поводу. Возможно, этим он и связал, очаровал — своей уверенностью в безнаказанности?
— Я вижу его всюду, — сказал Александр, опустив утомленный взгляд вниз. — Он давно похоронен, и всё равно будто где-то здесь. Не даёт покоя, из сердца не идет. И на тебя похож так, что страшно.
Те моменты, когда не приходилось отбиваться от воспоминаний, невольно стали спасением — тогда Вадима можно было забыть хоть на минутку, на час. Разговоры с Костей и его поистине ангельское терпение — как лекарства, временно притуплявшие боль. Хорошо бы найти и такое, какое поможет раз и навсегда, избавит от чужого голоса в ушах и откроет глаза, избавив от чувства сильнейшего трепета при звуке чужих шагов.
Мелькнула тень за дверью. Фадеев? Александр утомленно прикрыл веки — снова сорвался. Их с Рокоссовским походка и очертания силуэтов были слишком похожи.
— Он погиб, — Костя всегда был так терпелив к нему или жалел?
Покрышкин слабо кивнул, как бы соглашаясь.
— Да. Погиб.
Завтра был назначен отлет обратно в расположение 16-го гвардейского авиаполка — оттого и сильно было желание не подниматься с места. Если Рокоссовского рядом не будет, он опять сорвется или, чего доброго, направит самолёт к земле. А пока… Отчаялся, но ещё был жив.
— Фадеев пел прямо в эфире во время боевого вылета, — Покрышкин усмехнулся горько, подперев щеку ладонью, — как сейчас помню. Нарушал дисциплину. Он всегда был у нас весельчаком. Самые беспечные трагичнее всего погибают.
Он посмотрел на сидящего рядом Рокоссовского, у которого провел все эти дни краткосрочного отпуска. При нём о Вадиме думать уже не хотелось, но зато очень хотелось говорить — Покрышкину казалось, что он тем самым избавляется от накопившейся в душе сумасшедшей боли по нему, и Фадеев надолго уходил из его мыслей. Это Костя заставлял его забыть и залатал все душевные раны. Чертовски не хотелось улетать назад.
Вечером последнего дня они сыграли в шахматы, выпили чаю, а потом легли в одну постель. Душная ночь и горячие объятия вперемешку с прикосновениями губ забрали все силы, но Александр чувствовал себя более чем хорошо. Несколько раз его мучил соблазн, однако он не поддался — точно знал теперь после всех этих тяжелых часов, что державшие его руки принадлежали Рокоссовскому, и губы тоже его, и болезненные слова о том, какой Покрышкин дурак, что измотал себя, сам себе всю душу изъел и замучился ничьи иные как его. Не Вадима, а другого человека.
Александр, слушая чужое успокоившееся дыхание рядом, коснулся лежавшей на груди ладони и произнес прежним усталым, серьезным, но с мелькнувшей надеждой убедить голосом:
— Костя?
От этого имени замурлыкало сердце.