~~~
Утро – граница между сном и явью. Дворец знает, что хозяин рад спросонок перепутать одно с другим. Особливо, когда пробуждается мирно и неторопливо, с влажным пятном на пододеяльнике, уткнувшись носом в облако, и звёзды всё ещё путаются у него в волосах. Но, бывает, хозяин подскакивает как от оплеухи, переворачивая ногой ночную вазу, и магия серенького утра обращается в дым. Из Ореховой гость и хозяин прямиком попадают в Большой зал, где царят и несуществующие воспоминания, и реальные сны. Зал стоит последним в замкнутой анфиладе комнат восточного крыла. Это крыло Александр Данилыч отвёл себе, а точно такая же анфилада в западном принадлежит супруге Дарье Михайловне. У каждого была собственная спальня, передняя, кабинет и прихожая; для детей был построен флигель, а присматривавшей за ними Варваре Михайловне Меншиков отвел двухкомнатные покои с изысканной отделкой. – Размаху тебе не занимать, Данилыч, как я посмотрю. Пётр с удовлетворением разглядывает зал. Молоко и золото схлестнулись в отделке, высокие арочные двери создают на диво воздушное пространство, у дальней стены стоит орган, обычно наполняя дом музыкой. В душе Петра упрёк Данилычу за растраты и эгоистичные замашки борется с гордостью за первый в России достойный дворец. И, конечно же, признательностью за огромные труды в становлении Питербурха. Александр Данилыч ловко подметил слабость друга к столице – к своему Парадизу Пётр был всегда необъективен. Еловым духом пропах весь замок – домашние явно перестарались, следуя моде. А в Большом зале у Петра так и вообще шишки под сапогом крошились. Зато наряжено дерево как полагается – проследить за ним было обязанностью горбуньи Варвары Михайловны, свояченицы хозяина. Под раскидистыми ароматными ветками оставлены сокровища – старая трубка с треснутым чубуком, воронье перо, горка ракушек, вязаная фигурка барышни, череп какого-то мелкого грызуна. Похоже, детям новомодный праздник пришёлся больше всего по сердцу. – Не дело такому залу простаивать, – заявляет Пётр, присматриваясь оценивающе. – Министров иноземных негде принимать. А коли выиграем битву, на что всей душой уповаю, так и викторию здесь отпразднуем. Кабинет же для переговоров сойдёт. Меншиков расплывается в улыбке. Хоть Пётр и начал беззастенчиво распоряжаться его домом, губернатору сии поручения доставили особое удовольствие. – Для того я и старался, мин херц. – Шельмец, знаешь, как подкупить, – ухмыляется царь. – Да, недурное место для ассамблеи вышло. – Особливо для ассамблей, сдобренных великодержавными затрещинами, – добавляет вдруг Меншиков. – Чего!? Пётр вскидывается, потом вспоминает что-то и смеётся резко, лающе. – Злопамятный ты. Однажды Александр Данилыч и вправду такой государевой "милости" на балу удостоился, дворец сей ночной кошмар хозяина видал. Порой снилось хозяину, что исполняет он затейливую фигуру танца на балу, какую раньше ещё никто не видал. Бренчит шпагой на боку, подаёт изящной даме руку, касается своим запястьем её запястья, изгибает игриво бровь. И вмиг валится на пол от страшной оплеухи взбешённого царя – дескать, как посмел танцевать с дамой, не сняв шпаги!? – Нет, государь, – вздыхает хозяин, жмурясь мечтательно, исподтишка поглядывая на Петра. – О другом танце толковать хотел, да вот язык сболтнул. Кроме хозяйских снов витают в Большом зале и воспоминания о событиях, которые его стены отродясь не видели. К примеру, давний танец во фруктовом саду близ Преображенского, когда яблоки лопались под ногами, и звенели пчёлы на закате, и старое солнце здоровалось с молодой луной. Как сейчас видит Данилыч мягкий августовский вечер и невнятную мелодию чьей-то дудочки, запутавшуюся в отяжелевших ветках. Фигуру Петра на пне от спиленного тополя, с прожектом ассамблеи в руках. Чернеющие из-под рубахи волосы на груди, сбившаяся на бок голландская шляпа, мрачное чело, золотое кольцо на смуглом пальце – ни дать ни взять, морской разбойник. Вернувшись на родину после Великого посольства, государь не задержался в Москве и укатил в Преображенское. Растравленный Азовскими походами, завороженный мечтами о Балтике и новом укладе для страны, Петр сбежал ото всех, чтобы без назойливых советчиков обдумать дела. Вместе со зрелостью пришёл и интерес к политике, и заботы о стране. Никто из инженеров да бояр, вечно крутящихся вокруг, не сунулся тогда следом, памятуя, как царь швырнул в реку нерадивого боярина за вздорную идею, коя только убыток казне несла. Правда, в том месте даже пьяный карл не утонул бы, так что боярин отделался испугом и мокрыми штанами. К тому ж, ходили слухи, что государь по возвращении в Москве брадобреем заделался, и собственноручно обкорнал пару десятков родовитых бород, посему лишний раз ему на глаза лучше не попадаться. Только Меншиков отирался рядом, грыз пьяное яблоко, и сладкий медовый сок тёк по подбородку. Приглядывал за Петром, пока тот отсиживался в одичавшем саду, больше похожем на лес среди лугов. На небосклоне перемешались лоскуты розового и голубого шёлка, на востоке вставала жемчужина луны, словно бусина на платье. Перья облаков вытянулись в причудливые светлые полосы. Дудочка не переставала лопотать свой нехитрый мотив, сливаясь с чириканием и тихим стрёкотом в траве. Золочёный ветер с луга робко пробирался среди стеблей и облетающих лепестков. Белый пух от высоких цветов, отдалённо напоминавших одуванчики, носился в воздухе, как мыльная пена. То тут, то там хлопалось на землю яблоко, сморщенное, потемневшее с одного боку, словно запечённое, пряталось под листьями и невысокой травой. Как ухажёры на румяную девку, слетались на аромат пчёлы с соседней пасеки. От их маеты тянуло в сон. Даже ветер и тот дремал налету, лишь вяло целуя щёки. Алексашка разомлел, облокотился о поросший лишайником ствол, прикрыл глаза. Откуда-то с луга донёсся гортанный вздох птицы – такой может выплыть из женской груди. Потом ещё один, более низкий и хриплый. И вновь высокий. Пётр поднял взгляд от бумаги, Меншиков не донёс до рта надкушенный плод. Трава переливалась вздохами двоих, частыми и пронзительными, долетавшими до слуха мужчин. «А дудочка-то стихла» – усмехнулся про себя Алексашка. Некстати поднявшийся ветер взбаламутил луг. Шорох трав мешал расслышать, как земля рыдает навзрыд, со вкусом, во всю силу лёгких – так рыдают только от счастья, бесконечного и глупого. Когда порыв стих, успокоился и луг. Вздымался белый пух над травой, дрожала голая ветка, словно рука с тонкими перстами. У Петра и Алексашки глаза затуманились от нечаянно подслушанной чужой близости. И теперь нечто сладкое кувыркалось у них в животах. Только очередное яблоко, задевшее Данилыча по уху, заставило его очнуться. – Ну, будет, – встряхиваясь, промолвил Пётр, поднялся с пня, потянулся, смакуя приятную ломоту в теле, шагнул и оступился из-за гнилого плода. Пустяк, но вздорный ветер внезапно окреп, подхватил бумагу с прожектом, взметнул к наливным кронам, и та потерялась из виду. Вроде бы мелкая проблема – подумаешь, прожект ассамблеи, есть дела и поважнее. Однако государь не на шутку помрачнел. В конце концов, сей документ специально был составлен за границей по просьбе царя. Отшвырнув огрызок, Меншиков метнулся к другу, предчувствуя бурю. – Мин херц, не горюй, письмецо отправим, сызнова прожект запросим, – вкрадчиво забормотал Алексашка в ухо царю, накрывая его кулак своей ладонью, крепко переплетая пальцы, почти баюкая руку Петра в своих. Жест, отлаженный, отполированный во время множества гневных припадков. – А пока опробуем то, что помним. Беседы, шахматные столы, лакомства, табак – всё затеи нехитрые. – А танцы? – сверкнул глазами Петр. – Неужто и их осилишь? – Фи, велика наука, – отмахнулся Алексашка. – Я едва взглянул на картинки, так сразу всё сообразил. – Брешешь, – отвернулся Пётр, отстранился, но всё же успокоился немного. У Алексашки же азартно вспыхнули глаза: – Могу хоть сейчас показать. Ты, мин херц, становись за кавалера, а я и дамой побыть не погнушаюсь. Не дожидаясь позволения, Меншиков исполнил церемонный поклон, отставив ногу и придерживая руками несуществующий подол. Призывно глянул исподлобья, мол, барышня ангажирует. Хохотнув, Петр сделал ответное па. Чувствуя себя полными дураками, мужчины исполнили несколько фигур, и вдруг дудочка ожила вновь. Только теперь в лад ей полился женский голос. Слов было не разобрать, лишь одни звуки – так поёт луг на закате, так поёт молодая луна. Пробрало так, что волосы на голове зашевелились. А ноги сами понемногу поплыли в танце, и затея сия больше уже не казалась сумасбродной ни Петру, ни Алексашке. Ведь никому не кажется сумасбродным танец облака с ветром или пляска белого пуха с цветов в воздухе. Плавно поднимали товарищи перед собой руку, полусогнутую в локте, с расслабленной кистью, будто хотели пригнуть ветку и надкусить плод. Касались друг друга запястьями и менялись местами, двигаясь по кругу, как стрелки часов. И при этом не расцепляли взгляда. Переспелые подгнившие яблоки лопались под ногами, брызгая соком. Мир вокруг кружился, смазывался в зеленые и розово-голубые вихри. Золотой глаз солнца подмигивал напоследок, запутавшись в жжено-чёрном переплетении веток. Пётр улыбался, и в душе Алексашки разгоралась, как огненный шар светила, большая глупая надежда. Ассамблеи приживались трудно, скука и напряженный страх развеялись не сразу, зато потом балы заблистали. Разве что однажды гости на миг испугались, когда государь ударил друга до крови, прервав красивую фигуру танца – запястья партнёров касаются друг друга и совершается плавный обход. Иноземные гости зашептались осуждающе, и только сам Алексашка, облизывая лопнувшую губу, углядел блеск ревности в глазах царя, и возликовал.~~~
Утро – граница между сбывшимся и несбывшимся. Дворец видел, как стиралась она иногда в неспокойной хозяйской спальне, где в одиночестве рукам и мечтам давали волю, и лишь временами прислушивались к шорохам в западной половине дворца. Это всё, что мог себе позволить Меншиков, чтобы заткнуть на время желание, неистребимое, словно домовой таракан. Теперь уже обходится без бурь. А ведь раньше, по молодости, иной раз казалось, что сил нет терпеть, до дрожи уже надо. В голову лезла черная дурь. Раз не выходит убедить друга взять инициативу, так почему бы Алексашке самому не попробовать? Хватит уже покоряться гнилой судьбе, заигрывать с ней, пора бы опрокинуть её на лопатки и взять своё силой. А поутру броситься грудью на саблю, если что. Но с серыми сумерками приходило похмелье, и сомнения, и стыд, и ноющее глубоко в груди милосердие. А потом как-то незаметно миновала та пора, когда Меншиков взвинчивал себя до состояния, из какого, по его разуменью, было только два пути – либо выхолостить его, либо убить. Люди бы сказали – женитьба и отцовство утихомирили. Может, и вправду так. Не столь остервенело, как раньше, Данилыч преследовал за зубоскальство и непотребные слухи о них с государем. Всё чаще ночевал Меншиков на половине супруги, и реже поверял свои грёзы и слёзы подушке в обнимку с опустевшей бутылкой. Ведомый хозяином, гость возвращается в анфиладу и останавливается теперь в спальне. Голландская плитка ручной росписи покрывает стены – чудо, но ни на одной плитке узор не повторяется. В углу примостился дубовый платяной шкаф, у противоположной стены – умывальный шкаф с посудиной и кувшином в виде морских раковин. Бросается в глаза секретер, отделанный процарапанной золотом кожей. Пётр ненароком раскрывает пристрастие друга к этому предмету мебели. На низком подоконнике – одинокий подсвечник на одну свечу. Хозяин бредёт к нему, отодвигает штору, но видит не мелкий снег и белую невскую набережную, а листву цвета старых писем, что кружится и тонет в черноте Ладожского озера. Казалось, только вчера осень застала их на Олонецкой верфи. Работали тогда над фрегатом до ночи, опомнились только, когда перестали видеть собственные руки. Ближайшие факелы погасли, и Меншиков на ощупь пробрался к причалу. Пальцы одеревенели, рубашка липла к спине и подмышкам, воротом впору было сапоги вытирать. Уже порядком потрёпанное тело протестующе ломило. Рядом фыркал и отдувался Пётр, отирая лицо потемневшим от грязи платком. Разбредались последние работники, сходни казались липкими от пота, и прихлебатели, наконец, перестали трясти париками под носом. Данилыч ещё со времён босоногого детства ненавидел тяжёлый физический труд и никогда не разделял Петрова энтузиазма, но прекрасно его понимал. Ещё при Наталье Кирилловне всё дивились, как в царе уживаются недюжинный ум и любовь к работе руками. А уж как светилось лицо и играли мускулы, когда в Европе царь освоил кузнечное дело. Обожал он и токарное мастерство. А Меншикову хоть вприсядку пуститься, хоть на штурм отправиться – всё милее, чем молотом махать. Однако ж взялся Данилыч за молоток, когда припекло. Заглянул на верфь по делам да не смог бросить государя, когда тот с горячностью в голосе обсуждал грядущий военный поход, но внезапно утих, прикрыл глаза рукой, посетовал, что темно ему, хотя солнце всю палубу прогрело. Потом, правда, рассмеялся над собой и, раздав дружеских затрещин, велел всем делами заняться, но Александру Данилычу от того смеха стало жутко. Животом почуял, что остаться надо, присмотреть. – Ладный выйдет фрегат, – выдохнул Пётр в темноту, вытирая руки. Только не было в голосе ни удовлетворения, ни облегчения, только опустошённость. Меншикова и самого заволокла одна лишь постылая усталость и боль в ногах и хребте. – Что, заржавел, Данилыч? – окликнул друга Пётр. Несмотря на несерьёзный тон, фраза показалась Меншикову обидной. – Ополоснуться бы тебе, мин херц. Прикажи карете обождать, и пойдём. Сентябрь выдался странный – тепло и душно, хоть загорай без рубахи, стоя под листопадом. Значит, и вода в ближайшем пруду должна быть не ледяной, а терпимой. Всё же не Свирь, и не Ладога, так, лужа, а значит, должна прогреться лучше. Ковёр мёртвых листьев, усеявших плоские берега, плавно переходил в воды тихие, непоколебимые, как остановившееся сердце. Данилыч столкнул в воду лодку, дождался, пока Пётр устроится, вспрыгнул сам и, сев на вёсла, отвёл лодку подальше от берега. Влажная, пропахшая смолой одежда полетела на днище вместе с исподним. Нырок, и в следующий миг тёмная холодная масса схлестнулась над головой Меншикова, принимая в себя обнажённое тело. Государь потянулся, покряхтывая, словно медведь после спячки. Прыжок, столб мерцающих пузырей, и к Александру Данилычу присоединился Пётр. В чёрной маслянистой глади купалась полная луна. Её слёзы каплями стекали по руке, взвившейся из-под воды. Прохлада льнула к коже, ноги, забыв о боли, исполняли замысловатый танец. У воды нет возраста, и тело тоже на время о нём забыло. Сияющая кромка поверхности колебалась около губ Меншикова, казалось, можно попробовать лунный свет на вкус. Удовлетворённо охая, Пётр в несколько гребков оказался рядом с другом, ухватился за предплечье, сжал, безмолвно выражая благодарность. Нагота в воде не смущала, и двое закружились, создавая вокруг всё новые сияющие вихри. Движения обрели приятную замедленность, тупая пустота внутри постепенно заполнялась, заливалась ночным светом. Ладонь Меншикова скользнула по сильной спине царя, мокрые губы на миг мазнули по мускулистому плечу. Пётр в ответ рассеянно приобнял его ладонью за шею, хлопнул по груди, легко отталкиваясь, опрокидываясь обратно в чёрную гладь. На обратном пути весла плескались лениво и долго, но вот, наконец, под ногами жухлый шуршащий ковёр, а потом и покачивающийся пол кареты. В избе их встретила Катерина, с подогретым вином и вязаным пледом. Александр Данилыч грел руки о чашку у открытого окна, наблюдая за бесконечной рябью на Ладоге в невыразимой глубокой синеве ночи, облепившей оконные рамы и блестевшей на стёклах. Противоположного берега не видать. Ежели не знать, что перед тобой озеро, то непременно решишь, будто на море оказался. – Мин херц, размышлял я сегодня о фрегате, и вот что надумал. Прихлёбывая вино, Меншиков поделился идеями. – Дело говоришь. Выходит, не только купания у тебя на уме. Ай да Алексашка! Положив тяжёлые руки Меншикову на плечи, Пётр притянул его, смачно поцеловал в рот, похлопал по щеке и обернулся к вошедшей жене: – Друг сердешный, знаешь, что Алексашка наш задумал? Катерина стрельнула глазами в мужа, улыбнулась: – Поведай, свет мой. Загоревшись, оба принялись обсуждать дела, но Александр Данилыч даже не обернулся. Перед глазами плясали сияющие, до боли слепящие осколки, будто оконные стёкла разлетелись вдребезги, а сердце закололо, усеянное ими, сокрушённое вконец дружеским поцелуем. Всё у них с Петром уже сбылось, и в то же время ничего не было. Каждая ласка, трёпка, прикосновение или взгляд значили для одного настоящую дружбу, а для другого – несбывшуюся любовь. Упустил своё Меншиков. Что толку теперь рушить то тепло, что и так есть между ними, и привносить в них горечь никому не нужных чувств? Сам чёрен, так хоть других не втравливай, решил про себя Александр Данилыч.~~~
– Данилыч, ты чего? – толкнул хозяина гость, устав от тягостного молчания. Меншиков отстранился от окна дворцовой спальни: – Домашние скоро проснутся. Я прикажу чаю. Иль хочешь горячего вина, как тогда, на Олонецкой верфи после полночного купания? Зимнее утро накануне праздника – самое время вспомнить и бесшабашную весну, и страсти и надежды лета, и мудрость осени. И безумие самой зимы. Безумие, лукаво подмигивающее на белоснежном горизонте, к которому бежишь с улыбкой и развевающимися на ветру волосами с проседью. Что же ещё могло толкнуть Меншикова так неосторожно проводить Петра по всем глубоко интимным воспоминаниям? Что заставило его нарываться на разоблачение? В конце концов, стар он уже, чтобы искать развлечений в садах и прудах. Осада Штеттина оказалась для Александра Данилыча последней военной операцией. Жесточайший приступ болезни лёгких заставил губернатора всерьёз писать завещание и ждать конца, но организм в очередной раз пересилил болезнь. После этого Меншиков вконец осмелел. Или, напротив, до безумия испугался. Бывает, руку в кипяток сунешь, а вода ледяной кажется – поди разберись. Да и зачем разбираться, главное – решился. Петр выходит вслед за Меншиковым в парадные сени в белых и розовых тонах, убранные шёлковыми златоткаными панно. Сквозь приоткрытые двери виднеются покои Дарьи Михайловны, цветочные мотивы, шпалеры цвета жухлой листвы, фарфоровые тарелки японской и китайской работы. Симметричные чугунные кованые решётки отделяют площадку сеней от парадной лестницы. Пётр вздёргивает бровь, с удивлением замечая любопытную деталь. В изгибах ограды явственно угадываются буквы: две латинские "Р", означающие, вероятно, Piter Primus (Петр Первый), а также буквы "А" и "М", инициалы самого Александра Данилыча. Монограммы переплелись так же тесно, как и судьбы их хозяев. Петр оборачивается, бросая орлиный взгляд на губернатора. Лоб прорезает глубокая морщина. Все сумбурные воспоминания и тёмные намёки понемногу обретают для него иную окраску. Последние утренние звёзды уходят в небытие. Где-то во флигеле уже раздаются шорохи. Тени становятся прозрачными. И когда Данилыч привычным движеньем накрывает руку Петра своей, а пальцы, унизанные перстнями, ложатся царю на грудь, жест уже не кажется Петру простым успокоением. Вместо того чтобы зашептать обычное торопливое "будет тебе, мин херц", губы Александра Данилыча чуть приоткрываются и целуют – не руку, не в щёку, а в самые десны. Каменный потолок не обрушился на седины Александра Данилыча, и сильные руки не душат шею за скоромную дерзость. – Эх, болван ты, Данилыч, – сурово вздыхает Пётр, отстраняясь, наконец, но глаза его так и горят. – Ну и зачем людей бранил да наказывал за слухи? Зачем сам молчал так долго? Сколько времени зря потеряли...~~~
Утро – излюбленное время чудес. Когда сон становится явью, и исчезает граница между сбывшимся и несбывшимся. Когда ласковый бред слышит не холодная подушка, а живое ухо. Когда пальцы обнимают не бутылку, а чьё-то дрожащее бедро. На стене раскачивается не одна, а две тесно переплетённые тени. И делать всё скорей и тише нужно уже вдвоём, пока, наконец, каждый не взвоет от счастья. Долго ещё дворец будет вместе с хозяином вспоминать зимнее утро, когда эфемерные мечты обрели горячую живую плоть. Есть такие воспоминания, что надолго переживут своих создателей, и каждому входящему под сень дворца могут примерещиться чувственные стоны, рикошетом отлетающие от стен. – Токарный станок купи да поставь где-нибудь, – сонно бормочет Пётр, толкая локтем друга, чтобы подвинулся на кровати. – Будет мне хоть чем заняться, ежели время появится. Александр Данилыч кивает, не открывая глаз, и, словно странное заклинание, хрипло произносит: – С новым годом, мин херц.