Часть 1
1 января 2018 г. в 21:21
Никогда не было так, чтобы рядом с тобой кто-нибудь был счастлив, Петь, никогда — ни твоя мать, ни твоя жена, ни твои друзья, ни даже я, твой самый близкий друг. Ты всегда был Кукольником — тем, кто хочет управлять нами, жалкими людишками, куклами чужого создателя в твоих руках, в твоих умелых, тонких пальцах, которые только и мечтают о том, чтобы переделать нас, неправильных, — и даже твою Лизу, твою рыжеволосую, глупую, воспитанную тобой девочку Лизу, которую ты превратил в куклу Эллис.
Твоя мать всегда боялась того, что ты будешь похож на своего отца — хулигана и пьяницу Ромку, что ты будешь так же пить, как он, и так же избивать ее по ночам. Но ты вырос, поумнел, и мать стала бояться другого — что ты ее бросишь: ты всегда был слишком крупной личностью для маленького сахалинского поселка. Она боялась, — но все равно любила тебя. И умерла быстро, — видно, чтобы не мешать тебе жить и устраиваться на большой земле.
Твои друзья, еще мелкие сопливые пацаны, были очарованы твоими кукольными представлениями в дырявой палатке под песчаным навесом на берегу соленого поселка. Ты из любой деревяшки мог сделать чудо: корявый сук становился собакой, а щепка — рыбиной, за которой эта собака наблюдала. Театр теней смешивался с кукольным, и ему ты отдался раз и навсегда.
А потом кто-то из парней, — хмурый, всегда молчаливый Гришка, — сказал в один из дождливых вечеров:
— Петь, а ты и с людьми так же можешь? Ну, чтобы мы так же играли? Только не сами, а будто как этот Петрушка — надетые тебе на руку, а ты нами вертишь, как хочешь?
Петр потер затылок:
— Да ну тебя, — вы не куклы, а зрители, с вами не так интересно играть, вам проще показывать, и дырки в задницах у вас не такие широкие, — помрете ведь, если на палки-колы вас сажать, — и засмеялся, паршивец.
Засмеялись и парни, — но Гриша не унимался:
— А если бы мы были мертвые, — ты бы тоже не рискнул? А что — театр мертвых актеров, как разложатся окончательно — можно и выкинуть.
— Я не трогаю мертвецов, — спокойно ответил Петька, но глаза у него потемнели, — из них ничего не создашь, потому что исходный материал уже затронут гнильем, которое движется дальше. А также я не работаю с дураками вроде тебя, Гришка, — мне интересны мои создания, потому что в них моя жизнь, моя душа…
Парни замолчали, — но Гришка все еще не успокаивался:
— Я не дурак, — я просто хочу понять, как так можно? Вот лежит обычная кукла, а надеваешь ты ее на руку или на палец — и все, уже человек образовался. Магия какая-то. Или ты сам по себе колдун? Вон и глаза слишком белесые для человека…
— Да, магия, — отозвался Петька, — но не шаманская, другая. Я не завываю с бубном в руках и не вызываю души предков, — я просто делаю так, как чувствую, как ощущают мои пальцы. Все эти куклы — живые, просто надо разбудить в них эту жизнь, почуять ее, и я не могу это объяснить, да и не хочу, — ты для этого слишком глуп.
Гриша нахмурился:
— Я не глуп, — просто мне страшно, понимаешь? Жутко все это как-то.
— Если жутко — то не приходи на представления, вали отсюда! — разозлился Петька. — Я никого не держу и не тащу силком!
— Да в том-то и проблема, что страшно, но оторваться невозможно, — притягивают все твои уродцы, — тихо сказал Гриша. — Вот это и пугает больше всего.
— Просто не приходи, — пожал плечами Кукловод. — Я все сказал, остальное — твои проблемы.
Гришка примолк, а потом почему-то замолкли и остальные ребята. Конец представления прошел в молчании.
Сам Гриша потом несколько представлений пропускал, а потом вновь стал ходить — грустный, поникший, но, видно, не пожелавший отказаться от чудесных спектаклей Петьки. Или не могущий отказаться, не вольный в своих желаниях, — так точнее.
Все бы ничего, но этот неприметный пацан был прав: нам всем было действительно страшно, не одному Гришке. Мы, повидавшие бедность и изгнание семей, гонения на польских евреев и расстрелы на улицах, боялись магии кукол, боялись твоего влияния над ними, проецируя, видно это влияние на себя: ну, а что ты в другой ситуации сделаешь с нами, окажись мы в твоей власти?
Страх и твоя гениальность, — вот что приковало меня к тебе навсегда, а не тайная влюбленность в твою жену. Только вот я ничего тебе не говорил и не скажу: это письмо я пишу самому себе, очередную дневниковую запись, чтобы разобраться, закопаться в себя, исследовать свою и ваши с Лизой души под микроскопом фактов, — и знаю, что все это бестолку, что я ничего не исследую и не найду.
Просто было у меня всегда такое ощущение, что все, кто находится рядом с тобой, так или иначе лишались чего-то важного в жизни — не всегда смертельного, но важного. Отец Лизы, Тадеуш, вскоре после ссоры с тобой и побега Лизы начал болеть, его адвокатские дела пошли хуже; твоя мать рано умерла; от меня ушла Майя, моя пышнотелая, пылкая, сочная Майя, а твоя жена лишилась права на рождение здорового сына, — генетическое заболевание не обманешь. А потом ты попытался лишить ее, Лизу, собственной личности, — но не совсем вышло, или вышло не так, как у того кукольника из странной сказки, который вырезал девушкам сердца и превращал их в кукол.
Я не знаю: я же доктор, человек науки, я не имею права надумывать, я должен оперировать фактами, а не сказками или преданиями, — но проблема в том, что ничего определеннее сказок, фамильных преданий и того, что ты творил с куклами на сцене, у меня не было, а ты не давал мне точных ответов, потому что и сам не знал, действуя импульсивно, по наитию.
Кукольник будит в куклах душу. А что он делает с людьми, окружающими его? За счет чего он оживляет Петрушку или твою Томариору? Или, вернее, — за счет кого?
Я стараюсь гнать от себя весь этот бред, — но факт остается фактом: Лиза так никого, кроме тебя, и не полюбила, а я потерял Майю и не смог больше никого полюбить, — может, потому, что и Майю-то не столько любил, сколько желал, потому что любил, как и Лиза, только…
Нет, надо остановиться. Или — дописать?
«Да дописывай уже, трусло!»
Только тебя, как и прочие, как и Лиза, как и девушки с кинематографического отделения ленинградского университета. Только, видно, к тебе меня и приковала моя страсть ко всему необычному, гениальному, яркому — и потустороннему, мистическому.
Я останавливаюсь, провожу пальцами по уставшим глазам, — мне тяжело думать о том, что до встречи с Петром Уксусовым я был более свободным в чувствах и желаниях, мог выбирать, мог драться за девушек с нашей богемой. Потом я встретил Майю. А потом появился ты — и я порадовался, что Майя в то время уже была моей полноценной девушкой, потому что иначе бы все догадались, что мои чувства к Петру далеко не дружеский характер носили, и даже временная влюбленность в рыжеволосую, неземную Лизу была лишь отголоском моей основной – несчастной и тайной — любви.
Догадалась лишь моя незабвенная бабушка, — зоркий глаз гинеколога со стажем обнаружил болезнь в моей душе намного раньше, чем я стал отдавать себе отчет.
— Да не придет он и ничего тебе не скажет, — сказала она однажды, — как обычно, резко и внезапно обрывая какую-то нашу неважную беседу. — Хватит уже на него пыриться: либо скажи ему сам, либо просто забудь. Безнадежная это затея, Бориш.
— О чем это ты? — попытался я увильнуть.
— Эй, Боба, не дуракайся, — не актриска в театрике дешевом. Кукольник твой белоглазый плевать на тебя хотела, а ты все юлишь около него, делаешь для него все, помогаешь ему, — только вот не заметит он этого, просто перешагнет через тебя, наплевав на все твои «чуйства», а потом к тебе будет обращаться лишь за помощью, если в полном дерьме окажется. Пойми, он рос так, что все в жизни пробивал себе сам, — не нужны ему твои мелкие подачки в духе денег или комнаты.
Я тяжело вздохнул: действительно, все деньги, которыми я пытался ссудить Петьку, он неизменно мне возвращал с легким недоумением: «Зачем? Я на своих представлениях нормально зарабатываю!», — а ночевал он у меня лишь пару раз, и то когда слег с воспалением легких. А я все пытался ему чем-то помочь, кроме своей дружбы, показать, что я тоже что-то для него могу сделать, — видно, чтобы уверить его, что я что-то для него значу, раз могу помочь.
— Ты же знаешь нашу ситуацию, бабушка, — начал я, — Петька навсегда влюблен в Лизу, и ее он фактически воспитал для себя. А я… у меня есть Майя, и пусть все остается, как есть.
— Дурак ты все равно, — ответила бабушка. — Майка твоя хороша и в профиль, и в анфас, и спереди, и сзади, — но вот мозгами недалеко от своих поклонников ушла, которым ты носы сворачиваешь. Женой хорошей она тебе будет недолго.
— А Петька, что, будет мне хорошей женой? — озлился я? — О чем мы с тобой вообще говорим?
— О том, что любую болячку надо выдавить, Боба, а не мазать ее мазью: мазь впитается, а гной-то никуда не денется, будет только копиться, — так и до абсцесса с сепсисом недалеко. Хватит прятаться за Майей от Петьки.
— Отстань! Не буду я ни о чем ни с кем говорить! — взвыл я. — Ну не выйдет ничего, ты же сама понимаешь. И как мне с ним разговаривать? О чем? В духе: «Петь, я трахаю Майю, но люблю тебя?» Да бред же, согласись: тем более, что я ничего точно не знаю. И вообще, мы с ним просто друзья — хорошие друзья.
— Боба, — строго сказала бабушка, — пойми одну простую вещь: Майку ты любишь телом, а к Петьке тебя мозгами притянуло. И посчитай, ради интереса, сколько времени ты со своей девушкой проводишь, и сколько — с лучшим другом. Много интересного обнаружишь. А по поводу того, что сказать и зачем — скажи: если ты ему и правда лучший друг, а не так, страховка на будущее, если он в дерьме окажется, — он поймет. Если же не друг ты ему — то вы с ним разойдетесь, поссорившись. У тебя переболит, просто расплеваться тебе с этим нужно. Впрочем, решай сам: коли хочешь и дальше мучить себя — мучь на здоровье. Только загнется твоя нормальная жизнь, привязан ты будешь мозгами к нему по жизни.
С Петькой я так и не поговорил — не нашел ни смелости, ни слов, — а вышло так, как говорила мне моя чудесная бабушка: до конца жизни не отвязаться мне от Петра. Все время: как он, как Лиза, живы ли оба, не голодны ли, как долго проживет их дочь — маленькая копия Лизы…
Долбаное триединство: мой лучший друг, его жена и я — несчастный доктор Горелик. До конца моего века так будет, видно: я одинок и погребен в работе, но когда вылезаю из-под ее завалов — меня сразу накрывает Петькой и своим графоманским дневником.
Кукловод и две его самые лучшие куклы — Лиза и я. Или Кукловод сам тоже кукла, которая подчиняется лишь себе?
Я не знаю, — мне дано лишь спасать от смерти, а не оживлять неживую материю. И мне грустно от того, что у меня такое чувство, будто большую (и лучшую) часть своей жизни я где-то потерял, — в душе зияет огромная дыра, потому что я знаю, где была потеряна эта моя лучшая часть.
Под сенью Петра. Под сенью Кукольника.