ID работы: 6380686

Исповедь убийцы — молитва убитого

Слэш
R
Завершён
37
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
37 Нравится 7 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Санса совершенно бестактно толкают в спину широкой потной ладонью, и он падает в дверной проем, звеня железными цепями на запястьях и щиколотках. Скелет брезгливо сморщился, до сих пор не привыкший к мерзким рукам медбратьев, повел плечами, расправляя на спине влажную от чужих ладоней ткань, и снова морщится. Слышен звонкий щелчок дубовой двери позади него, и он почему-то решает потянуть прохладную дверную ручку вниз — закрыто. Скелет удивился бы, будь иначе. В любом случае, Санс не планировал уходить отсюда в ближайший час. Даже если бы хотел — выбор ему не давали. Он упорно старался делать вид, будто привык к режиму, где его мнение не то чтобы не учитывается, его просто… нет. И услужливые надзиратели каждый день старались доказать это всем заключенным, которые еще имели наглость считать себя личностью. Глаза быстро привыкли к полумраку, и Санс бегло осмотрел чересчур знакомый кабинет психолога, проверяя на наличие изменений. Не обнаружено. Все те же кофейного цвета стены с бордовыми вставками, тот же дубовый стол времен, казалось, конца девятнадцатого века, те же настенные лампы — пародии свечи, плохо справляющиеся со своим основным предназначением, — все так же темно — и он, равнодушно нависающий высокой фигурой над рабочим столом. Все тот же. Казалось, изменится все в этом квадратном кабинете, перенасыщенным громоздкой темной мебелью и старыми масляными картинами, развешанными к месту и без, но не обитатель. Он все также будет сидеть за обтертым по углам столом, в своем старом небрежно выглаженном костюме без галстука и намека на заботливую женскую руку, все также пахнущий спиртовым невыветривающимся одеколоном, странным мускатом и давно забытой Сансом домашней едой. Ему смешно. На спинке его стула все также будет висеть свернутый в кокон алый шарф, и, хоть Санс совершенно не разбирается в моде, он абсолютно уверен, что шарф точно не подходит ни к его серому костюму, ни к синему паршивому пальто, висящему в углу у окна; но тот все равно надевает его каждый раз, кровавой тканью туго затягивая шею. Санс думает об этом не без иронии. И все-таки как же ему смешно, смешно до такой степени, что становится непосильно трудно сдержать горячих слез и протяжного, отчаянного воя, болезненно отдающего по всему телу. Санс намеренно игнорировал тянущую, острую боль в самом глубине виска и улыбался. — Привет, Санс. Я рад, что ты пришел, —поднял голову врач, до этого будто не замечая присутствие посетителя. Заключенный поймал его спокойный взгляд на себе, на цепях, безнадежно свисающих с его рук и ног, на грубой посеревшей рубахе, огромным мешком свисающей с худого скелета; и он, Санс, находил в этом изучающем, снисходительном взгляде какую-то больную интимную близость между ним — пациентом — и врачом напротив. Скелет сознавал и почти принял — пытался принять — ревностное желание, жажду того, чтобы эти глаза, эти чертовы глаза, были прикованы только к нему одному. Всегда. Санс шумно выдохнул, унимая дрожь в руках. Колющая боль в виске перестала казаться тем, что можно нагло продолжать игнорировать. Бросало в жар. — Не говорите так, будто у меня был выбор, док, — насмехнулся над своим положением скелет, искоса поглядывая на свои скованные руки, равнодушно пожал плечами, не найдя в глазах врача реакции на свою колкость, и привычно сел напротив психолога, съехав по гладкой спинке кресла вниз. — А ты разве не пришел бы, будь у тебя выбор? — с нечитаемым выражением лица спокойно произнес врач, но Санс, боже, Санс готов дать палец на отсечение, хоть все свою голову готов поставить на то, что лицо психолога тронула ухмылка, что красные точки зрачков на секунду вспыхнули азартом в черных узких глазницах. Санс вспыхнул тоже, так и не найдя нужных для ответа слов, он понял — это был не вопрос. Поэтому так и оставил красноречивую тишину грузно висеть в воздухе на радость скелета напротив него. — Сегодня я хочу поговорить с тобой о твоей семье, Санс, — он надел очки — дужки, которые, по всей видимости, держались на одной лишь вере обладателя — на узкую переносицу, кажется, для того, чтобы получше разглядеть реакцию пациента. И, боги, это однозначно заслуживало того, чтобы быть увиденным. Ему стоило титанических трудов сдержать ухмылку и непозволительную врачу колкость, когда Санс вздрогнул всем телом, остро реагируя на издевательское и насмешливое, граничащее с жестокостью «семья». — Расскажи о своем детстве.

***

Папирус давно догадался, что Санс тот самый головорез, от которого тянется одно мертвое тело за другим. Папирус понял, что в его квартире живет тот, кого его отряд ищет на протяжении, наверное, лет трех, если не больше. Папирус это давно понял, отчасти принял и совсем не пытался погасить в себе мысли о том, что рано или поздно это прекратится, что брат будет вынужден понести плату, что суд свершится, а судьей будет выступать он сам, и приговор его будет справедливым. Их обоих следовало отправить на эшафот, метафорически, конечно, хотя Папирус пару раз себя и правда ловил на желании накинуть на шею петлю и… От этого застывала несуществующая кровь в его несуществующих венах, вряд ли он смог бы признать, что от отчаяния, бессилия «Великий и Ужасный» готов умереть. Но, что страшнее всего — Папирус ждал этого, ждал правосудия. Ждал то ли с восхищением, то ли с ужасом. Во всяком случае Папирус пытался, правда пытался, сохранить их убогую лодку под названием «Семья» день ото дня. И, если «как корабль назовешь, так он и поплывет», то семья, по всей видимости, — грязь, смрад и один лишь мусор, от которого Папирус однажды не смог избавится. Так было жить тяжело. По крайней мере сначала, но потом Папирус приспособился и к этому, волшебным образом научился не обращать внимания (или делать вид, что не обращает внимания) на преступления, ужасающей чередой тянущиеся одно за другим. Вряд ли Папирус всерьез думал, что брата можно спасти словами или слезами, а даже если можно было бы — плакать его забыли научить, поэтому Папирус даже не пытался повлиять на Санса, вернее, пытался, но… Ничего не вышло, вот и все. Как будто он действительно верил в другой исход. Это тяжело, если учесть полностью атрофировавшуюся способность к минимальной вере. Да. Он привык. Пришлось? Думаю, да. Привык заставать Санса, лежащего у входной двери, в чужой крови и чем-то еще, Папирус старался не разбираться. Ему хватало одного лишь вида брата, Санс был безобразен в своем зверином безумии и неконтролируемом гневе. Он казался безбожно пьяным, но единственное, что он пил залпом и не переставая — чужие вопли. И эти счета он не сможет оплатить даже будучи в самой Преисподней.

***

Ласка в голосе врача звучала жестоко, слишком жестоко, она беспощадно рубила малейшие намеки Санса на сопротивление, на неподчинение. Его вынужденная доброта ломала сильнее любых оскорблений и жалких попыток надзирателей прижучить его. О, этим сосункам и не снилась такая моральная пытка, такая власть. За это, впрочем, Санс всегда его любил. Любил, наслаждаясь собственной жалкой беспомощностью; любил, ползая на ободранных в кровь коленках у его ног; любил, жарко скуля его имя прямо у самого уха. «Папирус». Любил, не заботясь о том, любят ли в ответ. Своих чувств ему хватало с лихвой, на чужие не оставалось места, поэтому он послушно принимал все, что дают — скупую заботу, неумелую, совершенно неискреннюю ласку, боль. Он брал все, что предлагают. Что предлагает он, разумеется. И даже сейчас, Санс опасался поднять глаз на лицо психолога, боясь найти на нем тень брезгливого разочарования вперемешку со смешливой апатией — палитра. О, да, Папирус и правда был настоящим художником, а Санс — его лучшее полотно. Да, Санс принимал все. До самого конца. — Наш отец сдох рано, — начал скелет, — мы хорошо друг друга понимали, но, к счастью, никогда не были близки настолько, чтобы я пекся о его шкуре. Так что, когда это случилось, я принял это спокойно. Наверное, я знал, что так в любом случае должно было случиться, это было лишь дело времени. И это произошло. Смерть никого не щадит, да, док? Врач или не нашел нужного ответа, или вовсе не хотел его искать, но что-то явно перещелкнуло у него в голове, и его пальцы рефлекторно сложились в крепкий кулак, а глазницы дрогнули в задумчивом прищуре. Санс не оставил это незамеченным: ни кулак, ни взгляд, ни то, что доктора совершенно беспричинно бросило в жар, и это страшно бесит. Это бесит неимоверно! Он знает брата намного лучше, чем ему бы хотелось, и иногда, совсем редко, кажется, что он знает брата лучше, чем самого себя. И в такие моменты становится совсем уж тошно. — Не отходи от темы, — наконец слышит Санс. — Как хотите. Вы ведь и сами все знаете, — улыбнулся он, — не мне Вас учить. — Не отходи от темы, — почти спокойно повторил психолог, небрежными движениями оставил в папке перед собой быстрые пометки и снова перевел обнажающий взгляд на пациента. — Продолжай свой рассказ, пожалуйста. — После смерти отца за нами иногда приглядывал его брат. Хотя в этом совсем не было нужды, я был достаточно взрослым и самостоятельным мальчиком для того, чтобы самому обеспечивать нас. — Прошу, Санс, — быстро перебил Папирус, — употребляй слово «семья», это важно для нашей терапии, — доктор абсолютно не верит в свою смешную, жалкую и уж точно наглую ложь. Но он не может не удовлетворить свою моральную потребность в насилии. Это ведь он, Санс, его родной брат сделал его таким. Он должен пожинать плоды своего труда. —…самому обеспечивать свою «семью», — послушно поправил Санс, отяжеляя то самое «семья» черными от сарказма кавычками. Папирус так и не получает свою дозу удовольствия, и неумело скрывает удушливое раздражение, снова делая пометки в толстой папке. — Ложь, — в конце концов выносит вердикт врач спустя время, отмечает вполне ожидаемое равнодушие в глазах Санса. — Почему ты врешь мне? Ты ведь не раскаиваешься за содеянное? Не раскаиваешься за убийство отца? И совершенно не раскаиваешься за то, что дядя взял всю вину на себя, защищая глупого подростка. Он ведь и правда думал, что совершает хороший поступок, Санс. Вряд ли он ожидал, что это будет не последним убийством, что из тебя вырастет тот, кто сейчас сидит передо мной. Безмозглый, какой же безмозглый, — он смеется настолько весело, насколько Сансу совестно. Никак. Отреченно и совершенно безэмоционально, а потом так же резко затихает и серьезно смотрит в сторону. — Так почему ты соврал мне? — Хотел узнать, как много обо мне информации в протоколе, — просто пояснил Санс. — В протоколе? Ох, Санс, — расхохотался он от такой откровенной тупости, — может протокол и нужен надзирателям или медбратьям, твоим лечащим врачам, боже, да кому угодно, Санс, не будь дураком! Протокол! Только там ничего нет, — он твердо ткнул пальцем в папку перед собой. — Эти бумажки — не Санс. Санс — вот он, сидит передо мной, и, глядя в твои глаза, я узнаю намного больше, чем написано в протоколе. К чему нам с тобой делать вид, что мы и правда руководствуемся правилами, врачебной этикой, делать вид, что я знаю только этого бумажного Санса из протокола? — Тогда почему Вы спрашиваете все это? Вы все знаете. — Чтобы знал и ты. Папирус медленно откинулся на спинку своего кресла, и она со скрипом прогнулась под ним, он достал из кармана мятую пачку с дешевыми сигаретами внутри и закурил, предварительно избавив руки от кожаных перчаток. У Санса сразу закружилась голова от вязкого и тяжелого никотина, серыми клубами разлившимся в комнате. Острая боль в виске мгновенно напомнила о себе. — Закуришь? — спросил доктор, почти услужливо протягивая пачку. — Ты вроде куришь такие. Санс покачал головой, слегка поднимая перед собой руки в ржавых железных браслетах. — Не могу. Санс хочет, чтобы Папирус освободил его, снял тяжелые во всех смыслах цепи и забрал его, боже, забрал его отсюда. Папирус тоже этого хочет, правда хочет, но освобождать его, чтобы начать все, абсолютно все снова, курить вдвоем на балконе, играть в шахматы по вечерам, громко ненавидеть друг друга и молча любить… это не то, совсем не то, что входило в планы Папируса. Не теперь, когда он освободился от этого каждодневного гнета, когда старое кладбище не пополняется руками Санса, нет! — Я тоже не могу, — честно признался Папирус, имея в виду совсем не то, о чем говорил Санс, и почти взглянул ему в глаза, в очередной раз поднося сигарету ко рту, — я тоже не могу, Санс. Пациент послушно не противоречил, позволял себе улыбаться, искоса поглядывая на врача. Он ведь всегда улыбался. А Папирус всегда видел в этой лицемерной улыбке лишь… ничего он в ней не видел. — Закрой глаза, — решился наконец Папирус. Санс почти моментально перевел взгляд на психолога, а потом прикрыл оба глаза, рефлекторно запрокидывая голову назад. Так странно чувствовать удушье от табачного дыма, но еще страннее задыхаться от невесомого касания чужой — знакомой — руки у своего рта. Санс глубоко втянул никотиновую дрянь, ощущая, как дым мгновенно рассеивается сквозь ребра, и почти закашлял с непривычки, но снова затянулся, слабо приоткрывая глаза. В отличии от Папируса, Санс никогда не был заядлым курильщиком, его не привлекало курение, как таковое, скелет делал это разве что из-за глупой солидарности с братом. У него всегда кружилась и болела голова, его всегда мутило, когда терпкий дым заполнял гортань, и подступала тошнота, когда он уходил вниз, но он всегда ощущал на себе внимательный взгляд Папируса, который находил в курении особую эстетику, доходящую до сумбурного интима. Санс курил ради этого взгляда. Уже позже, намного позже он понял, что жил ради него. Жаль, что Папирус этого так и не узнал. — Почему ты стал таким? — почти прошептал врач, в его голосе скользило тщательно скрытое отчаяние, от которого обычно хочется выть и драть волосы на голове, — к счастью, это Папирусу не грозит — но в большей степени голос доктора был богат гневом и осуждением, от которой выть хотел уже Санс. И Санс выл, протяжно и горько, и, если бы мог — драл на себе волосы. Но он не мог, и лишь находил этот факт хорошей пищей для собственных однотипных каламбуров, ставших не смешными даже для него самого. — Я такой, каким Вы меня сделали, — пожал плечами Санс, а потом, подумав, добавил, — а Вы такой, каким сделал Вас я. — Я не делал из тебя убийцу, конченного мазохиста и двинутого на всю голову, Санс! Не делал! Не смей, слышишь, не смей перекладывать это на меня! Я не желал такого конца, — жестоко вырвалось у Папируса, но он сразу же стих, чувствуя, как горло разрезает какая-то совершенно детская несвойственная ему обида. Папирус явно знал, куда нужно бить, даже если бить и не хотел. Все болевые точки Санса наизусть, да и когда было иначе? Стоит лишь произнести одно неаккуратное слово, и красные зрачки скелета пугливо растворяются в темноте, округляя черные глазницы-блюдечки, а он сам пытается унять дрожь в скованных руках, пытается найти в глазах врача горькую насмешку, то ли над ним, то ли над самим собой. И всегда без труда ее находит. Всегда. Тут и искать не надо. Все и так на поверхности. Папирус не прячет свою сатиру. — Мазохист? — искренне не понимает Санс, почему-то вылавливая именно это слово. — Мазохист, — уже совершенно тихо и отстраненно повторяет Папирус и тушит сигарету в стеклянной пепельнице на краю стола.

***

Удивительно, что в остальное время, когда Санс был свободен от своих животных припадков, все было до чертиков хорошо, просто, блядь, отлично. Это было жестоко, ведь это давало безнадежную надежду Папируса, что брат наконец справился с собой, справился со страхами из детства, стал свободным, но… Каждый раз он верил в эту детскую ложь все меньше и меньше, пока ее полностью не сменило лишь скупое желание того, чтобы однажды Санс не смог совладать с собой и, ну. Освободил Папируса от необходимости жить и быть непоколебимым судьей для брата и самого себя. Жаль, что Санс не смог услышать немую молитву брата. Раз за разом уходил из дома, чувствуя, как пальцы сводит в судороге, слыша лишь скрежет собственных зубов и шепот, крик навязчивого желания. Оно не отличалось оригинальностью, раз за разом повторяя одно и тоже — молитва Сатаны. И Санс раз за разом повиновался, не в силах совладать с этим. Санс убивал других, наверняка женщин и детей, но Папирус ярко ощущал то, что убивают его, собственная смерть стояла где-то почти за спиной. Он ее не видел — чувствовал. И Папирус не может вспомнить случая, когда его чертово предчувствие подводило его. Возможно, он и умер, проснулся однажды утром совершенно мертвым, но по несчастной случайности сохранил возможность ходить и разговаривать, готовить обед и патрулировать район. Вот он — живой мертвец Папирус. Он привык, правда. Единственное, к чему так и не смог привыкнуть Папирус — в их доме жило трое: Папирус, Санс и его грех.

***

— Да, — подавился смехом Санс, — да, боже, да, я мазохист, Вы правы, док! Вы, как всегда, правы! Но, знаете, при всем моем уважении… Вы мазохист не меньше меня, — обрубает скелет. Он откашлялся, и остатки сизого дыма наконец вышли сквозь ребра и ноздри, пока Папирус лишь завороженно смотрел то ли на дым, то ли на самого Санса. — Пытаетесь быть властным и жестоким, контролировать все… конечно, я не спорю, у Вас это получается, лучше всех получается, — его смех не нравится Папирусу, и он сдерживает себя от того, чтобы не заткнуть Санса, но совершенно не находит в себе на это сил, лишь отводит серьезный взгляд в сторону и глотает горькую злость. — Но, но… Вам нравится причинять себе страдания, нравится придумывать проблемы, а потом наслаждаться своим отчаянием. Вы причиняли боль мне, но страдали от этого сами. Ваша жестокость — Ваша боль, боль — Ваше спасение. Вот и вся формула. — Ты не прав! — только и мог выкрикнуть Папирус, срывая очки с тонкой переносицы. Нашел смелость лишь на жалкое отрицание, мгновенно потерявшееся среди резких слов Санса. Ему было жаль самого себя за такую детскую беспомощность, за такую слабость. Он и правда слаб? — Почему? Тогда почему Вы всегда были рядом? Чувство отчаяния начинает окрылять не хуже наркотиков, да? Можете не признаваться в этом даже самому себе, этого все равно не изменить. Но, раз я здесь, то Вы все уже знаете. — Ты не прав! Не прав! Не прав! — Санс жмурится, когда стеклянная пепельница с дребезгом раскалывается на полу около его ног, и все ее содержимое пеплом рассыпается по полу. — Не прав! — твердит Папирус уже больше для самого себя и пытается вернуть самоконтроль. Кажется, выходит. Он почти сел обратно в свое кресло и начал снова заполнять страницу документа прыгающими буквами, но потом передумал. Санс не был уверен в том, что Папирус отдавал отчет своим действиям, он и сам потерял нить здравого рассудка, кажется в тот момент, когда в руках врача появился ошейник — широкий черный ремень и тяжелая медная пряжка. Вряд ли Санс когда-то сможет объяснить, почему он даже для вида не сопротивлялся, когда Папирус обошел свой стол, и его тень мрачно нависла позади Санса. Он все еще покорно не сопротивлялся, когда плотная кожа грубо стянула его шейные позвонки, подводя его самого к состоянию близкому к гипоксии. Глаза припадочно закатывались, из гортани доносились только приглушенные рваные хрипы, больше похожие на бульканье, а рот лишь жалко открывался и закрывался в немом крике, как у выброшенной на берег рыбы, когда Санс был на грани потери сознания, и лишь тяжелый шепот у самого уха, к сожалению, не давал окончательно отключиться. «Ну как? Еще не понял, что среди нас только один по-настоящему болен?» Хватка вмиг ослабла, и Санс почувствовал, что может дышать, сразу залился сухим кашлем, потирая ладонью посиневшее от кровоподтеков горло. Он никогда не сможет признаться, что ловит кайф от грубой физической боли, от оскорблений, от грубых толчков в спину и отчаянных ударов под дых, от металла у себя во рту и, уж точно, от удушья. Никогда не сможет признать удовольствие от этого, потому что его никогда не было. Он равнодушен к боли и насилию. Он потерял грань между удовольствием и болью, потому что, кажется, никогда не знал ни того, ни другого. Но вот к чему Санс никогда не станет равнодушным, ох, от чего его душа всегда будет судорожно долбиться о хрупкие ребра — власть. Власть над ним, как бы иронично это ни было, окрыляет его. Бесспорно. — Ты, — наконец произнес Санс, подняв голову на нависающего над ним врача. Он протянул слабые руки вверх и за затылок притянул Папируса вниз, к себе. Прикрыл давно уставшие никогда не отдыхающие глаза, чтобы четче уловить приятные запах чистой одежды и спиртового одеколона, чтобы запечатлеть в своем погибающем рассудке ощущение раскаленных шейных позвонков, прогибающихся под натиском его коротких пальцев, чтобы почти вовлечь Папируса в поцелуй… А потом. Чтобы как всегда услышать лишь:  — Нет. …и снова почувствовать власть.

***

Он был готов к такому! Он знал, знал ведь, что все так и будет! Это было очевидно с самого начала… Но тогда почему, почему, черт возьми, что-то опять в его предполагаемом желудке стянулось в тугой, болезненный узел, комом подходящий к горлу. Он чувствует, как холодный пот прошибает его, у него нет никакого желания оборачиваться на шорох чуть ли не выбитой двери в его кабинете. Он и так все знает. — Давай на чистоту, Папирус, — Андайн рубила воздух словами, — ты рассказываешь мне все. Во всех деталях. А я закрою глаза, попробую закрыть, на то, что мой лучший сотрудник, дери тебя дьявол, укрывает преступника в своем доме уже долгое время! — Что? — на автомате выпалил Папирус, не подумав. Он обернулся, чтобы увидеть восхитительный отпечаток злобы на лице своего начальника. — Что, блядь, не так с Сансом?! — вскрикнула амфибия, а ее обычно равнодушное лицо теперь дрожало в гримасе ужаса. Папирусу знакомо это выражение лица. «Все с ним не так», — промолчал Папирус. — Я не знаю, как ты мне это объяснишь, — не дождавшись ответа от вымотанного Папируса, продолжила она, — но ты уж постарайся рассказать мне все так, чтобы в конце допроса оба из нас остались живы! Я знаю, что это он устроил резню, я также знаю, что ты об этом был в курсе, Папирус. Что у тебя творится в голове, мать твою? Да что с вами обоими не так? Хороший вопрос. Папирус на него вряд ли сможет ответить, потеряв всякое желание вообще отвечать на что-либо. В голове пусто. Давно ли так стало? Крики Андайн и ее вздувшиеся от ярости вены на крепких руках. Это привлекательно. Но не более. Желание, чтобы кто-то из них все же умер на этом допросе, стало, пожалуй, единственным желанием Папируса, причем склонялся он больше к своей смерти. Вряд ли после этого жизнь будет милосердной к нему, к Сансу тем более. Все, кажется, наконец закончилось, но чувствует ли Папирус в итоге облегчение от этого? Нет. Ему хватает сил на то, чтобы лишь равнодушно отметить свою полную бесчувственность, ему удалось это спустя столькие годы. Это единственный итог, который скелет может подвести сегодня, подвести за всю свою жизнь. — Я расскажу тебе все, Андайн. Только позволь мне самому провести арест.

***

— Даже не позволите поцеловать? — играется Санс. — Нет, — настаивает Папирус. — Потому что этого хочешь ты. — Тогда сделай это, потому что сам хочешь этого. Санс протянул свою самую похабную улыбку из всех, от которой у Папируса неизменно подкашиваются ноги из-за странного, не дающего покоя чувства, название которому он не даст уже никогда. Он грубо обхватил череп Санса, не без отвращения замечая, как тот содрогается под ним, и наклонился вплотную к его лицу так, что Санс мог почувствовать теплое сбивчивое дыхание у своей щеки, почти чувствует, как его целуют грубо и напористо, — как всегда — во всяком случае хочет чувствовать это. А в итоге, все, что он получил на самом деле — мощный толчок в затылок, звенящий удар об стол и змеиное шипение сверху: — Я сказал — нет, — гневается Папирус. — На заставляй меня повторять дважды. — Конечно, — только и хрипит Санс, слизывая подступившую из носовой впадины кровь. Папирус почти загляделся на окровавленную улыбку, — этот ублюдок даже мертвым улыбаться будет — но быстро отвел взгляд и поспешил вернуться на свое место. — Пошел вон отсюда, Санс. Сеанс окончен. Силы в одночасье покинули его, будто он глубоко старый старик уже давно отживший свое. Так и было, он давно израсходовал все свои жизненные силы, все свое желание жить он оставил где-то в детстве, если такое вообще прилагалось к нему. Он сомневается. Руки бесчувственно упали на деревянные подлокотники, а подбородок почти опустился на грудную клетку. Он устал, Папирус и правда устал и, оглядываясь назад, он поражается, как ему до сих пор не пришло в голову покончить, блядь, с собой, он уже мертв духовно, так к чему же мучить тело абсолютным вакуумом внутри. — Нет, мы еще не закончили, — шаблонно говорит Санс, вскакивая с места. — Ты забыл, док? У нас все по часам расписано. — Мне плевать, — срывается на рык врач, но Сансу кажется, что он вот-вот захлебнется слезами. — Вали отсюда сам, иначе я выкину тебя отсюда. Тот будто и не слушает, вытирает остатки крови серым рукавом и печально глядит в лицо врача. — Ты все еще помнишь, что случилось в тот день? Слова звучат тихо, и Папирусу приходится вслушиваться, чтобы уловить смысл. Улавливает не сразу, понимает не сразу. Честно — он и не хочет, после всех попыток забыть… Он наконец глядит в лицо пациента, в надежде на то, что тот не смотрит на него, но он смотрит. Так искренне, что до зубного скрежета хочешь верить всем его словам. Жаль, что Папирус верить так и не научился. — Не смей, Санс. Не смей!

***

На не сгибающихся ногах было трудно дойти до дома, возможно было трудно еще и потому, что домой Папирус не хотел. Да и не было у него дома, если честно. Одно пепелище, на котором он так отчаянно и глупо пытался выстроить семью и счастье — одно уродство и жалкое притворство. Папирус и сам никогда не был уверен, что у него это получится. А теперь… теперь все кончено, и суд свершится. Над ним самим. Дверь скрипнула. В доме было привычно темно и тихо, хотя Санс был дома — пахло недавно разогретой едой. Этот запах казался до дрожи родным и приятным, Папирус думает об этом только сейчас, на грани обрыва, перед полетом в бездну. Забавно. Чтобы научиться радоваться мелочам, надо все потерять. В этом, кажется, философия жизни, скептически думает Папирус. Он почти хохочет от безысходности, но сдерживается, чтобы не привлечь внимание брата. Деревянные половицы скрипят под его ботинками, когда он уверенно шагает вверх. Уверенно ли? Из-под двери брата как всегда доносится слабый свет, мерцающий на древесине, и приглушенные шорохи. Это впервые не раздражает, это впервые вызывает желание улыбнуться. Папирус отгоняет настойчивые мысли противозаконного характера и входит без стука. — Уже вернулся? — добродушно улыбается Санс, поднимая голову на вошедшего брата. — Как на работе? — спрашивает он скорее из вежливости, чем из интереса. — Ну, ты знаешь, брат, возимся с бумагами, ищем преступников. — И как ищется? — О, ты не поверишь! Джек пот! — наигранно восклицает Папирус. — Наш отдел раскрыл дело трехгодовалой давности. Думаю, это стоит того, чтобы отпраздновать, как думаешь? В горле образовался ком, больно падающий в гипотетический желудок, но Санс даже не вздрогнул, лишь опустил горящие веки вниз. — Ты меня арестуешь? — быстро догадался Санс, его голос не дрожал, он лишь поежился, когда Папирус, наконец, звонко залился хохотом.

***

— Ты не мог забыть. Я ведь не боялся. Я знал, ну, скорее предполагал, что так случится, но… Ох, предполагал ли ты? Я знаю, Пап, ты не был готов. И мне правда жаль, что все так обернулось. — Лжец! — выплевывает Папирус, срывается на крик и прячет лицо в собственных ладонях. — Ты был моим Богом, Папирус! — вырвалось у Санса против воли, он перестал чувствовать хоть что-то кроме звонкой головной боли. — Тогда ты — богохульник. Я не сожалею о твоих грехах. Это ты сделал меня таким, это сделал не я — ты! Ты убил нас, кремировал мою душу своим моральным уродством и теперь горишь в Аду вместе со мной. А теперь уходи, прошу, уходи, Санс, довольно! — Я не могу.

***

— Я буду судить тебя по своим законам, Санс. Ты никогда не жил по законам монстров, и осужден ты будешь по тем законам, по которым жил. Это будет достаточно справедливо. — Ч-что? Что ты имеешь в виду? Ты меня не арестуешь? — Нет. В тюрьме тебе не место, — голос Папируса пугает своим теплом, это совсем не вяжется с его привычным образом. «Будто тебе вообще есть место хоть где-то», — про себя добавляет он. Когда Санс наконец замечает заведенную за спину руку Папируса, осознание жестоко бьет по голове. Скелет мгновенно чувствует, как взмокшая на нем домашняя футболка прилипла к ребрам, краем глаза видит скатившуюся у виска прозрачную каплю. Он не может с уверенностью сказать, о чем думает брат, но сделает он только одно. Он сам протоптал эту дорогу, по которой нельзя пойти назад. — Ох, понятно.

***

— Зачем я здесь? — охает Санс. — Напомнить, что случилось? Ты и так помнишь, я не сомневаюсь. Ты действительно скучаешь по мне? Нет. Ты ведь любил меня? — Ох, Санс, прошу заткнись! Завали свой поганый рот! Ты мне противен, и всегда был противен! Любовь? Существует только на бумажке, которую я сжег дотла давно, а из пепла построил наши отношения. Понимаешь? Если хоть какие-то светлые чувства были в моей душе, то я их задушил твоими руками. И я не жалею об этом, если ты хочешь знать. — И все-таки зачем я здесь? Санс краем глаза видит скатившуюся у виска алую каплю. Так вот почему болело. И как он мог забыть!

***

Он не видит смысла сопротивляться или умолять, он лишь подается вперед, прижимая холодное дуло к своему собственному виску. — А у тебя дрожат руки, — непонятно зачем ляпает Санс. — Только не говори, что ты собираешься передумать, — умирающая надежда слышна в его шепоте, но Папирус не слушает. Папирус с удивительной легкостью унимает дрожь, как будто совершенно уверен в своих действиях. Так и есть. Единственное, о чем стоит жалеть — он так и не станет главой полиции. Остальное — не стоит того. Он пытается убедить себя в этом, не замечая, как пистолет снова скачет у него в руке. — Последнее желание? — Поцелуй. Санс закрывал глаза, уже не надеясь открыть их вновь. Он должен увековечить в своем живом-мертвом рассудке касание свободной руки его щеки и стук зубов друг об друга. Удивительно, это ведь его первый поцелуй, кто же знал, что он будет при таких обстоятельствах, что он окажется последним. Но он не думает об этом, он не романтик. Они оба не романтики, поражающиеся, с какой легкостью это произошло, будто каждый из них всегда хотел этого, лелеял эти мысли, откладывая их в самый дальний угол разума. Теплый язык прошелся по скуле, чтобы Санс захлебнулся собственными эмоциями. Папирус захлебнулся тоже, так жадно впиваясь в предполагаемые губы брата. Он почти забывал дышать, слыша сдавленный скулеж под ним. Горячо, горячо… — Давай. Выстрел прозвучал почти тихо. Его быстро заглушил пронзительный рев Папируса и его звериные стоны. Он любил, любил его. Любил того, кто теперь лежит со сквозной дырой в голове, рассыпаясь в прах. Не видя ничего, скелет нащупал оружие в своих руках, он ведь почти покончил собой, он хотел покончить с собой, хотел, хотел. Он не надеялся проснуться, теряя сознание. Он не хотел проснуться, видя галлюцинацию брата, преследующего его повсюду.

***

— Ты здесь, чтобы напомнить, что я все еще хочу уйти вслед за тобой. — Неправильный ответ. Глаза отяжелились слезами, Папирус понял, что теряет расплывшийся силуэт брата с окровавленными висками. В горле застряли упреки и мольбы о том, что Санс должен был убить его, он не заслуживал жизни, тогда, как Санс не заслуживал смерти — он должен был жить, страдая от своего бремени. Папирус спас Санса от одиночества, позволив ему умереть. Считается ли это милосердием? Слезы мокрыми каплями расплывались на темной штанине. Папирус хотел смеяться, а получалось лишь плакать. Он чувствовал прилипший к рукам прах, который не отмоет уже никогда. Чувствовал ли Санс то же, отнимая жизни у стольких монстров? Чувствует ли Папирус прах убитых братом на своих руках? У него не осталось здравого рассудка на то, чтобы анализировать всю свою жизнь, всю их жизнь. Нельзя анализировать то, чего у них не было никогда. п а п и р у с у л ы б а е т с я И даже сам Санс позавидовал бы его неискренности и лживости.

***

Когда он приходит в себя, Санса в кабинете нет. Руки мрачно сковывают ржавые цепи, а где-то между лопаток по прежнему чувствуется фантомное ощущение чужой ладони. Он брезгает. — Папирус, — чужой голос звучит для скелета пыткой, он снова мечтает забыться в собственной галлюцинацией, остаться там навсегда, — ты понимаешь, где ты находишься? Он слабо кивает, не поднимая взгляда на врача напротив. — Ты понимаешь, что твой брат мертв? Скелет на секунду замирает и глядит на доктора мертвыми глазами. Лицо Папируса старое и бледное, казалось, будто изрытое морщинами, которых у скелетов никогда не может быть. Папирус словно похудел раза в два, съедаемый собственным выматывающим безумием. Они не лечат его, они его насилуют лекарствами и разговорами. Этим нельзя помочь! Он знает, он пытался! Врачи довольно бессердечные, думает он, единственное лекарство, которое в состояние спасти его — смерть. Таким, как ему, нет нигде места. Ему уготовлено место в аду, и он с радостью займет его. — Я сам его убил. Разве не поэтому я здесь? — он слабо хихикает в ладонь. — Конечно, я понимаю. — Хорошо, Папирус, — вежлив врач, — это отлично! Если так пойдет и дальше, то ты сможешь поправиться. «Лжец. Надеждой нельзя помочь». — Думаю, на сегодня достаточно. Мы хорошо поработали сегодня! Я надеюсь на твое выздоровление, Папирус! Как по часам зашли охранники, все это время ожидавшие за дверью. Папирус позволил себя поднять, обессиленно свисая с больших рук. Ноги сразу закололо и он почти рухнул на пол, но его силой потащили к выходу, как мешок с картошкой, как труп. Ему нравится сравнивать себя с мертвецом. Каламбуры про скелетов удачно помогают в этом. — Хорошего дня, Папирус! — все никак не угомонится надоедливый-вежливый врач. Что-то перещелкнуло. — Увидимся в следующий раз, Санс!
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.