ID работы: 6389151

All My Loving

Слэш
PG-13
Завершён
206
автор
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
206 Нравится 17 Отзывы 48 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Их дружба началась в тот день, когда Ханамаки ввалился в раздевалку Сейджо весь потный и с торчащей из рюкзака линейкой. Никто, конечно, затею с измерением пенисов всерьез не воспринял — все только отмахнулись и поспешили на площадку. А Матсукава остался. Едва ли ради того, чтобы узнать, чей больше — в итоге членами они решили мериться у кого-нибудь дома, под порно, и просто бешено крутились по раздевалке и орали:

Well, shake it up, baby, now

Shake it up, baby

Twist and shout

Twist and shout

Матсукава тогда еще не понял, что влюбился. С первого взгляда ведь не бывает. Вот с первого безумия — другое. Только он этого еще не знал: пятнадцать, осень, первый год старшей школы, Аоба Джосай. Волейбольный, семпаи и алгебра. И Такахиро Ханамаки со своим невероятным пенисом. О том, какой он невероятный — Ханамаки и, собственно, его пенис — Матсукава понял немногим позже, когда позвал Ханамаки к себе на онигири и с предложением посмотреть «Бойцовский Клуб». Ханамаки тогда пришел с изданием Паланика под лозунгом «Дань традициям» и читал вслух. Традиция в виде голоса Ханамаки Матсукаву очень прельщала. Ханамаки врезáлся под ногти, а Матсукава не мог понять, чего ему хочется больше — смотреть или слушать. Поэтому он смотрел и слушал. И член, кстати, у Ханамаки оказался длиннее на два миллиметра. И немного кривой, смотрящий влево. Невероятный. Пенис Ханамаки Такахиро и, собственно, сам Ханамаки Такахиро. Их дружба началась, наверное, еще с момента зачатия, с момента, когда они эмбрионами ютились в крохотном мире без света и позже толкались ножками в мамины животы — чтобы мир знал, что они друг у друга будут. Непременно. Матсукава Иссей и Ханамаки Такахиро. Когда на втором году старшей школы Матсукава поскользнулся на тренировочной площадке и серьезно повредил лодыжку, пришлось лечь в больницу. Ханамаки тогда доказал, что сперматозоид, из которого он вырос крашеной дылдой с шилом в заднице, был лучшим — и не просто потому что это Ханамаки Такахиро. Он явился к Матсукаве под ночь, когда часы посещения уже прошли — пробежал через толстых охранников с огромным букетом ромашек в руках и орал на весь этаж хирургического отделения:

— All my loving I will send to you! All my loving, darling I’ll be true!

Ворвался в палату Матсукавы и смачно поцеловал его в щеку, продолжая петь:

— Close your eyes and I’ll kiss you, Tomorrow I’ll miss you! Remember I’ll always be true…

Охрана его всё-таки утащила. А Матсукава остался лежать, раскрасневшийся, с цветами и совершенно влюблённый. Тогда он точно понял: влюбленный. И кожа от губ Ханамаки взрывалась вулканами. В снег на ресницах. Тот таял слюнями, которыми так хотелось толкаться в рот Ханамаки. Этими слюнями. И эрекцией. На третьем году они начали просвещать молодежь. Мир грозился сойти с ума вместе с богами — боги делали это с присущим изяществом, а с миром было не договориться. — Я, конечно, понимаю, что короли рока — Rolling Stones, — заметил однажды Ханамаки во время тренировки. — Но современные молодые люди забывают даже битлов. — Едва ли они знают, кто такой Кит Ричардс, — согласился Матсукава. — Но о Ленноне знают все. — И даже читают Сэлинджера? — Ханамаки бросил мяч в Ойкаву — Ивайзуми перехватил — и прошел к скамье, потянулся за своим телефоном. Матсукава ждал неминуемого. Ждал, когда он влюбится снова. И снова. И снова. И снова. — Мы должны помнить своих отцов. И мы будем их помнить, — сказал Ханамаки, который рос без папы, и вернул свой телефон на скамейку. Плавно повёл плечами на первых аккордах и начал петь:

— Here come old flat top He come grooving up slowly He got joo joo eyeball He one holy roller He got hair down to his knee Got to be a joker he just do what you please.

Матсукава в объяснениях не нуждался. Подхватил волну и зашагал к Ханамаки, подтанцовывая и расслабленно качая головой. Ханамаки двигал бедрами и закатывал глаза — имитировал, кажется, что-то вроде экстаза, — а Матсукаве в голову лезли ненужные мысли. Они толкались локтями, и мир уплывал куда-то над их головами, и было так хорошо.

— Come together Right now Over me!

И танцевали, и танцевали, и танцевали. Потом к ним присоединился Яхаба, а Ивайзуми бросил в Ханамаки мяч — Матсукава отбился и пригрозил кулаком. Так и началось историческое просвещение молодежи в старшей школе Аоба Джосай. Матсукава и Ханамаки устроили собственный челлендж: могли заорать «All you need is love!» прямо на уроках истории или вбежать в столовую, заявляя:

— Happiness is a warm gun, mama! Bang bang, shoot shoot!

Часто приходилось отсиживать за это перед дверью директорской, зато всем в школе нравилось. Тенденция исторического просвещения перешла бы и на университеты, в которые они впоследствии и поступили — если бы это не были разные университеты. Матсукава поступил на медицинский факультет Токийского университета — хирургия. Как папа. Ханамаки попал в архитектурный Васэда — так он, в принципе, и рассчитывал. Васэда находился в нескольких кварталах от Токийского — доехать было не сложно, тем более по прямому маршруту. Хоть историческое просвещение и не добралось до бакалавриата Японии, Матсукава с Ханамаки вонзились в Токио всем, что удалось забрать с собой из Мияги, — поэзией, Бёрджессом, роком и — самое важное — морем из дивного «мы». Голубого и чистого — почти прозрачного. Матсукаве отчаянно хотелось задохнуться под этими волнами. Резало всегда по горлу — то ли ощущением несбыточного, то ли, напротив, предчувствием урагана. Ханамаки ведь так нравились ураганы. В Токио Ханамаки оставался в доме своего дяди — сводного брата матери, а Матсукава — в университетском общежитии. Иногда Ханамаки звал его к себе на ночёвку. Как в старые добрые. Мияги растворялся под пальцами при виде Токио — Токио, Токио, Токио. Мияги, наверное, не простил их: города не любят, чтобы их оставляли. Матсукава с легкостью согласился на роль предателя. Важнее ведь то, что он смог унести с собой: фламинго торчащих прядей и крепкие пальцы. Грубая, сухая кожа. И вечно обветренные губы. Вечное. Вечное Ханамаки. На которое он смотрит сейчас. Смотрит почти неотрывно — а всё равно отрывается. От крапинок в золоте этих глаз. От всего, что бросается якорем — к небосводу. Ханамаки встречает Матсукаву у входа в дом:

— Hey Matts, don’t make it bad Take a sad song and make it better

Матсукава подхватывает:

— Remember to let her into your heart Then you can start to make it better

Ханамаки толкает Матсукаву в плечо и подводит к дому. — Я за тобой поухаживаю, — говорит он уже в коридоре и помогает Матсукаве снять куртку. В гостиной Матсукава здоровается с родными Ханамаки — Миура-саном, его женой и маленьким Ино, обводит взглядом сервант с выдержанным виски — когда они с Ханамаки были одни, Матсукава изучил каждую бутылку. Они проходят на кухню, и Ханамаки протягивает Матсукаве дольку мандарина. Тот берёт в рот с его пальцев, задевая зубами кожу указательного. Иногда приходится так изворачиваться. Ноябрь. Холодно. Матсукава смотрит из кухонного окна на погасающий Токио: мимо проезжают дети на велосипедах, напуганная кошка прячется в кустах, фонари, тянущиеся вдоль улицы, врезаются отблесками в проезжающие мимо авто. Матсукава достает сигареты и закуривает, чуть свисая с подоконника. Ханамаки пинает его коленом по заду. — Я быстро, — оборачивается Матсукава. — Тоже хочешь? Ханамаки наигранно морщится и достает из ящика в столе нож. Матсукава будто находится в странном ожидании. Это как чувствовать скорую смерть — но знать наверняка, что не умрешь. И всё равно стоять вот так в ожидании. В ожидании севера — пеплом по зимней стуже — поцелуями на щеке. Матсукава не знает, любим ли он. Ветром, гуляющим в волосах. Простудой на языке — скальпелем в жадное «мы». Колко и так бездарно. Вляпаться в это. Они ведь даже не боги. Мир взрывается в точку прицела — и распадается. Лесными орехами после ливня — сырыми и неспасенными. Мир взрывается лозами винограда — в колючие стебли шиповников. Душит. Несбыточно. Но они ведь не боги. Они не боги. Ханамаки очищает мандарины от кожуры, разделяет по дольке и бросает в тарелку с бананами. Ничего не лечится. Рецепты, медикаменты — безумие, но такое придуманное. Все лекарства — воздухом. В рот, который никак не поцелуешь. Матсукава силится не обернуться. Хочется толкнуть Ханамаки к плите и расцеловать всё его лицо — щеки в веснушках, нос, пот над губой, даже пот над губой, даже пот над губой — в эту стужу — стужу на языке — ровные зубы и вены на лбу, целовать его левый глаз, когда Ханамаки нервничает, затопить этот тик, поселиться в глазу океанами вместо него — находить, успокаивать. Тихо. Тихо. Матсукава не знает. Он не знает, что даже волны Тихого океана топят судна. Не знает. И хочет. Хочет пот над его губой. Пот над его губой. Когда он успел обернуться? Ханамаки так хочется бросить в пространство времени — и целовать. Хочется его целовать. Нет, когда это Матсукава успел обернуться? — Идём, — Ханамаки хватает со стола миску с фруктами и ведёт Матсукаву на второй этаж. Пока они поднимаются по лестнице, Матсукава засматривается на надпись «Nike» на заднице Ханамаки. — Отличные штаны, — замечает он, когда они проходят в комнату. У Ханамаки тесно и слишком уютно. Слишком уютно, чтобы не захотеть взять его прямо здесь — дрожащими руками, дыханием через два — через три на лазурной ткани. На кровати валяется толстовка Ханамаки из Сейджо. Матсукава тут же стягивает с себя свитер и надевает её поверх рубашки. — У, как в старые добрые, — Ханамаки откидывается на кровати, пяткой толкает Матсукаву к шкафу. — Давай. Матсукава послушно достает футон и расправляет его со стороны окна. Теперь места становится совсем мало. Он кидает в рот пару долек мандарина, жуёт и смотрит на Ханамаки: тот раскинулся на кровати и смотрит на потолок, шепчет что-то совсем тихое, потом переводит взгляд на Матсукаву: — Она тебе стала тесная. Ты разжирел. — Глупости, — отмахивается Матсукава и смотрит на себя в зеркало, встроенное в дверцу шкафа: и правда, Матсукава будто вырос из этой толстовки. — А на тебе как сидит? — Сейчас посмотрим. Он резко поднимается с кровати и подходит к Матсукаве вплотную, серьезный и такой близкий, дышит в шею, осторожно проводит пальцами по вороту толстовки. От него пахнет фруктами, и хочется нырнуть в него до глубины — а та у Ханамаки отсутствует, у Ханамаки отсутствует всё, присущее четкому и привычному «здесь», он всегда где-то вне — и всё равно так близко, и всё равно пахнет фруктами. А всё виноват его пенис. И та линейка. И Леннон. И Ринго Старр. Маккартни и Харрисон. Все они виноваты. Все они виноваты, ведь Матсукава влюблён. Матсукава смотрит в золото, которое даром пускается в вены — смотрит совсем затуманенно и понимает, что он утонул бы всё равно. Он утонул бы, даже если не видел бы его никогда, даже если бы они оставались на разных планетах. Матсукава добрался бы до Ханамаки хотя бы через сны. Он бы добрался до него, как добираются до Сикстинской капеллы. Но дотянуться до её потолка — другое. Нужно ли оно? Нужно ли оно, если знаешь, что неизбежно приходится падать? — Ты плачешь? — удивляется Ханамаки, стягивая с Матсукавы толстовку. — Спать хочешь? — Н-нет, — теряется Матсукава. — Задумался. Ханамаки примеряет толстовку и тоже смотрится в зеркало: на нём сидит куда лучше. — А ты свою не привёз из Мияги? — Как-то не подумал, — оправдывается Матсукава. — И зачем мне? — Да, я ведь тут есть. Зачем тебе вообще что-то? Ханамаки подмигивает Матсукаве и берет со стола переплёт «Коллекционера». Открывает страницу на закладке и просит: — Выруби свет. Матсукава нажимает на выключатель, и комнату теперь освещает только лампа на прикроватной тумбочке. Ханамаки ложится вместе с книгой, приподнимаясь на подушке, и зовёт Матсукаву: — Иди ко мне. В Мияги они любили так лежать. С книгой и в темноте. И в одной кровати. Всегда было тесно и всегда чего-то хотелось. Матсукава даже знал, чего. Он лёг, опираясь на правую руку, к ногам Ханамаки, развалившись на кровати почти по диагонали. У Ханамаки смешные носки с рыбками. Засранец пяткой ткнул Матсукаву в грудь: — Знаешь, почему у меня рыбки? — М-м? — Потому что ты рыбка, — Ханамаки выпятил челюсть и тут же спрятал лицо за книгой. Матсукава хватает его за лодыжку, прижимает к своей груди стопу. А Ханамаки нервничает. Он ведет ногой по груди и никак не может уместить её поудобнее. — Макки, — вздыхает Матсукава и снимает с него носок, — читай давай. Ханамаки сглатывает, снова ведет ногой по груди и останавливается. Читает:

— Не в том дело, что я пишу картины по-своему, живу по-своему, говорю по-своему, — против этого они ничего не имеют. Это им нравится, даже возбуждает. Но они терпеть не могут, когда мне не нравится, что они сами не способны поступать по-своему.

Матсукава кивает. — Ч.В. такой… такой честный, — говорит Ханамаки. — Но с ним даже страшно. Будто не знаешь, как подступиться. — М-м, — Матсукава гладит Ханамаки по подъему ступни, смотрит на то, как красиво на Ханамаки смотрятся эти финки. Впервые думает, что к черту Фаулза. — Вот оно как. — Да. С ним сложно. Но так откровенно. Это подкупает. Его честность подкупает, — Ханамаки опускает книгу, смотрит, как Матсукава массирует его ногу. — Я побоялся бы связаться с таким мужчиной. Матсукава думает, что это так мало. Меньше двух метров. Ханамаки, тёмная комната, слабый свет, чужое искусство и Ханамаки, и Ханамаки, и Ханамаки, и Ханамаки. Его губы. Но ведь… но ведь. — А ты бы связался с мужчиной, Макки? — Да. И эта честность Ханамаки так подкупает. Так покупает, что хочется сорваться с кровати стрелою в пекло пожираемых собственным взглядом губ — хочется, хочется, хочется. Удивительный Ханамаки Такахиро, которого хочется с каждым днём всё сильнее. А Матсукава знает его так давно. И как только он держится? А он и не держится. Он целует Ханамаки в ахиллово сухожилие и смотрит исподлобья, когда Ханамаки, застывший разбитой статуей, роняет книгу. У него немного приоткрыт рот. Надо его срочно поцеловать. — Макки, — хрипит Матсукава. — Я должен кое-что сделать. Он отпускает лодыжку Ханамаки и подбирается к нему в постели, слабо ударяет его по щеке. Тот смотрит будто сквозь Матсукаву. — Хиро, если ты не закроешь рот… Ханамаки собирается что-то сказать, но лампа с тумбочки падает на пол и разбивается. Их бросает с кровати, и Матсукава обнимает Ханамаки, накрывая руками его голову. Он судорожно вспоминает правила, те правила, которым их учили в школе: как надо укрываться во время землетрясения, какие-то стены с углами, проёмы, Матсукава не помнит, Матсукава ничего не помнит. В комнату вбегает Миура-сан и ведет их к углу длинного коридора, где уже прячутся его жена с сыном: та обнимает ребенка и целует его в макушку. У Матсукавы всё так мутно, всё так мутно от Ханамаки, от того, что он его чуть не поцеловал, от того, что он его, что он его, он его чуть не поцеловал, он его чуть не. Чуть не поцеловал. Он его не поцеловал. Несколько минут — и толчки утихают. Все целы. Сердце Матсукавы бросает к стопам — и тут же к горлу. Всё это время он обнимал Ханамаки и готов был тоже целовать его в макушку. Ханамаки, растерянный и такой нелепый, с носком только на одной ноге, растворялся под пальцами. Хотелось, чтобы так было постоянно. Так нелепо. Так неправильно. И так хорошо.

×

— Сильно болит? — Нет. — Что надо сделать, чтобы совсем не болело? «Поцеловать», — думает Матсукава и молчит. Это так оглушительно, не молчать в темноте и пускать на подушку слюни, представляя его с собой, на себе, такие взрослые, незатейливые — парусами в простреленное «я тебя», в тормоза без рассчёта на скорость — пускай. Оно ведь так чувствуется прямо во рту, горячими, страшными, неминуемыми — губами его Ханамаки — он эти губы не пробовал, но попробует, он обещает, клянется себе. Он будет его, он будет его, он будет его. Его. Его. Его. — Я могу поцеловать. — Правда? — Снимай куртку. Это так оглушительно. Океан под ними такой громкий. Матсукава смотрит сквозь окна парома и расстегивает пуховик. — Так, — хмурится Ханамаки. — Твой свитер. — Не могу же я тут раздеться, Макки. Матсукава оглядывает людей в пароме. Почти все сидения пусты, занято совсем немного — и правильно, мало кто отправляется в декабре из Токио в Хоккайдо на пароме. Что касается палубы, Матсукаву не пришлось долго уговаривать: они вышли к борту, как только паром отошел от пристани. Укутались в шапки с шарфами, смотрели в бесстрашное око вселенной — грохочущее и готовое поглотить. Океан ведь не знал, как бессилен он перед Матсукавой. Тонуть можно на разных глубинах. Но когда твое море ударяет тебя по плечу потолком, никакой океан не страшен. Красотою в искусство падения — любовью, которая костью застряла в горле. Никакой истории. Сплошная вода — от мотора парома и к птицам. Это Тихий океан. Это шумное Ханамаки. Они бы так и остались снаружи, но поднялся ветер, и их резко окатило брызгами. А теперь Ханамаки гладит Матсукаву по плечу и хочет поцеловать его: Матсукава ударился во время землетрясения. Спустя неделю синяк уже почти прошёл. Ханамаки может не беспокоиться. Но Матсукаве так нравится, когда он беспокоится. Нравится, когда он хочет снять с него свитер и целовать в плечо — и всё это при океане под ними. Ханамаки смотрит через окна на борт, на небольшие волны и берёт Матсукаву за руку. — Идём, — говорит он и зачем-то хватает с сидения свой рюкзак. Матсукава наспех напяливает шапку и позволяет утащить себя. Ханамаки ведёт его на верхнюю палубу и взбирается по узкой лестнице к крыше. — Закрыто, — разочарованно вздыхает он, пока Матсукава пялится на его задницу, обтянутую джинсами. — Что ты собираешься сделать? — Хочу показать миру, как я люблю его, — Ханамаки поскальзывается на ступеньке, и Матсукава поддерживает его за талию. — Ой… — Как ты любишь мир? — шепчет Матсукава ему в ухо и отпускает, когда на палубу поднимается пожилая пара. — Да, люблю его. Ханамаки подходит к пожилой паре, которая садится у двери, выходящей к капитанской рубке, и заявляет: — То, что мы сейчас собираемся сделать, будет сделано во имя любви. Мы просим вас хранить молчание во имя любви. Вы согласны? Вы согласны закрыть глаза и сделать вид, что вы нас никогда не видели? Старушка улыбается, кивает Ханамаки и говорит что-то своему супругу. Ханамаки подходит к дальнему углу и пытается открыть окно. — Помоги, — просит он, пока Матсукава раздумывает, стоит ли. — Не понял, как оно открывается? — А стоит ли? — Маттсун, ну. — А что мне за это будет? — Да я не знаю, любое желание. Матсукава хватается за ручку окна и резко дергает её вверх и направо. И смотрит, как Ханамаки взбирается на скамью и пытается вылезти через окно. Судя по всему, вылезти он пытается не на борт, а на крышу. — Спятил, — Матсукава тянет Ханамаки за ремень, чтобы затащить обратно, но только опускает его брюки, чуть оголяя задницу. — Макки, джинсы нормальные носить надо, что это. Ханамаки его, конечно, не слышит. Матсукава отпускает Ханамаки, позволяя взобраться на крышу, и повторяет его маршрут: на крыше его почти бросает в сторону, но Ханамаки ловко хватает его за куртку и ведёт к центру, туда, где возвышается японский флаг. «Мы падаем», — думает Матсукава. А потом вспоминает, что рядом с Ханамаки он и так всегда падает. Пока Матсукава держится за ржавые поручни — паром им достался старый и не такой большой, — Ханамаки возится с веревками у флага. Матсукаву шатает, он старается не смотреть на океан. Но когда он смотрит на Ханамаки, его шатает куда хуже: Ханамаки цепляет к флагу Японии флаг ЛГБТ и поднимает веревками вверх. Теперь на крыше парома возвышаются два флага, один гей и Ханамаки Такахиро, по которому сходит с ума вселенная. Ханамаки поёт:

— There’s nothing you can know that isn’t known Nothing you can see that isn’t shown There’s nowhere you can be that isn’t where you’re meant to be It’s easy…

И раздевает Матсукаву. Стягивает с него куртку и свитер, снова накрывает его курткой и прячется под ней, мокро целуя Матсукаву в плечо. Матсукаву сильно шатает, у него под глазами волны, на плече слюни его Ханамаки, а под стопами целый океан. — All you need is love, — выдыхает Ханамаки в губы и осторожно подводит Матсукаву к краю крыши. Они кое-как перелезают через то же окно, и Ханамаки пропевает «All you need is love!», пока они пулей проносятся мимо пожилой пары на нижнюю палубу. Ханамаки пихает Матсукаву к двери туалета и запирается с ним в одной из кабинок. Он прячет свитер Матсукавы в рюкзак и утыкается носом в его голую грудь. Матсукава его обнимает, потому что он не умеет по-другому, но всё равно уточняет: — Что это было? — Поддержка ЛГБТ-сообществу. — А, теперь ясно, — смеётся Матсукава. Он должен злиться, но ему смешно и тепло, ему так хорошо от его Ханамаки, но он не может не поругать его: — А если бы ты упал? — Главное, чтобы ты не упал. «Я давно уже падаю», — думает Матсукава. Отдышавшись, Матсукава надевает свой свитер, и они выходят из кабинки, невозмутимо топая на палубу. Служащие судна подходят к каждому из пассажиров и спрашивают про флаг: они должны найти нарушителей порядка и среди всех присутствующих — а их на пароме не так уж много — цепляются за Матсукаву с Ханамаки. — Это были не мы, — оправдывается Ханамаки. — Но идея мне нравится. Жаль, мы не первые до этого додумались. — Да, это были не мы, — подхватывает Матсукава. — Вот спросите у той милой старушки, мы всё это время сидели с ней и её супругом. Старушка машет им с Ханамаки рукой и показывает знак виктории. Их оставляют в покое. Идея была, конечно, опасная по всем параметрам — но у Матсукавы появилась возможность быть так близко к его Ханамаки, быть с его Ханамаки — быть. — Не будут же отпечатки снимать, — отмахивается Ханамаки. И Матсукава думает, что, конечно, не будут. А если и будут — плевать. Ведь это так свято. Любовь — это правда так свято. Ханамаки, проникшее в вены — чистое и святое. Цвета этого океана. Цвета их крепкой дружбы. И любви, которую Матсукава больше не может прятать. Их дружба началась еще тогда, в раздевалке. И любовь Матсукавы — почти тогда же. И виной всему не линейка. Не Харрисон и не Ринго Старр. Виной всему — солнце в глазах Ханамаки и ожог от его поцелуя — сейчас. Матсукава теперь думает, что он, наверное, жил всё это время только ради того, чтоб получить тот синяк, а потом подставить Ханамаки своё плечо — и чтобы он целовал, целовал, целовал. На закате Ханамаки собрал вокруг себя почти всех пассажиров — одолжил у одного мужчины гитару и пел:

— I give her all my love That’s all I do And if you saw my love You’d love her too I love her…

Матсукава слушал и жмурился из-за солнца, а потом оказалось, что солнце давно уже село, и Матсукава жмурился из-за Ханамаки. — Он как солнце, — заметил парень с проколотыми ушами, сидящий справа от Матсукавы. — Не стать бы его Икаром, — ответил сидящий слева. Матсукава повернулся к нему. — Ты с ним? — спросил тот, что слева. — Да, — ответил вместо Матсукавы парень с серьгами. Так Матсукава и познакомился с Терушимой Юджи и Тендо Сатори. Позже он представил их Ханамаки. — Фотография нашего парома теперь во всех новостных порталах, — сообщает Терушима за ужином. Стало шумно и неспокойно — поднялся ветер, и судно начало немного укачивать. Но Матсукава держится молодцом. — Твоя идея? — спрашивает Тендо и крадет рыбный шарик из тарелки Ханамаки. Матсукава подкладывает Ханамаки один из своих. — Твоя-твоя. Нет, почему? — Поддержка ЛГБТ-сообществу, — улыбается Ханамаки и смотрит на Матсукаву. — Ясно. Вы, ребята, такие славные, — Тендо снова подкрадывается к тарелке Ханамаки, но Матсукава на этот раз пресекает его попытку. — Я бы вот не додумался не снимать флаг Японии. — Это такая концепция, — объясняет Ханамаки. — Как кофе со сливками. — М-м, как вы двое, — понимающе кивает Терушима. — Смотритесь славно. — Славно-славно, — соглашается Тендо и всё-таки хватает рыбный шарик — на этот раз с тарелки Матсукавы. — А… — Ханамаки удивленно смотрит на Матсукаву, начинает чесать свою щеку. — Блин. Нет. Мы не… Тендо тут же тянется через стол к Мацукаве: — Ты, значит, свободен? Ханамаки ворует с тарелки Тендо сразу два шарика и пихает один себе в рот, другой — Матсукаве. Жуёт и спрашивает: — Защем щепе? — Макки, жопа, — ворчит Матсукава. Тендо пожимает плечами, откидывается на сидении. — А тебе зачем, зачем мне? — отвечает он. — За хуем его, — поясняет Тендо, кивая в сторону Матсукавы. — Нет, ребята, вы всё-таки такие славные. Они ночуют в общей комнате, и вместо кроватей у них татами. Терушима с Тендо тоже купили билеты на второй класс без предоставления места: так дешевле. Тендо собирался устроиться рядом с Матсукавой, но Терушима оттащил его чуть дальше. Ханамаки им натянуто улыбнулся и прошептал, укладываясь на татами: — Зачем мне… Матсукава мог только радоваться, что темнота скрывает его веселье. — Нет, зачем тебе? — он повернулся набок, лицом к Ханамаки, и ущипнул его за подбородок. — Ты жопа. — Ты тоже, — возмутился Ханамаки. — Мы с тобой — две половинки жопы. — И должны прилипать друг к другу, — заверил Ханамаки и поцеловал Матсукаву в губы. Он целовал его долго. И мокро. Обслюнявил Матсукаве весь подбородок. Тихий океан шумел под пальцами и в ушах. Ханамаки жадно толкался в рот Матсукавы, забираясь руками под свитер. У него были холодные руки и горячий язык. Так хотелось сгореть вместе с ним. И Матсукава сгорал. Будто ему мало было того, что он постоянно падал. Ханамаки — лучшая половинка, о которой могла бы мечтать другая половинка жопы. Ханамаки целовал Матсукаву, и Матсукава чувствовал себя самой счастливой половинкой жопы во всем Тихом океане. Как только они оторвались друг от друга, Ханамаки отвернулся от Матсукавы, спрятавшись с головой под пледом. Матсукава оглянулся: все спали. Он тихо позвал Ханамаки, попытался стянуть с него плед, но Ханамаки так и не обернулся. Матсукава поднялся еще на рассвете и вышел к борту. Ханамаки спал. Хотелось курить и ни о чем не думать, но сигареты остались в рюкзаке Ханамаки, и совсем не было сил возвращаться за ними. И не думать тоже не получалось. Матсукава думал, что неплохо было бы сбросить Ханамаки в воду — и броситься вслед за ним. Или вскрыть Ханамаки скальпелем. Матсукава ведь только для этого и хотел стать хирургом: чтобы вскрыть Ханамаки скальпелем и забрать себе его лёгкие. Потому что он тоже не должен уметь дышать, чтобы оно было честно. Но океаны любят обманывать. Волнами — пеной — горящей водой на мели и развратом чужих вселенных — океаны — и рот Ханамаки, и его язык, и проклятие грубых рук — оно так честно, оказывается, оно справедливо и не обманывало. Матсукаве так нравится, когда Ханамаки его целует. В плечо или в губы. Или куда еще — Матсукаве так нравится. Он решил для себя. Ханамаки теперь будет его всегда. Без колец и без платьев — но обязательно с цветами. — Возьми, — Тендо суёт сигарету Матсукаве в рот и подносит зажигалку, — по лицу вижу, что нужно. — Ты чего не спишь? — А мы вот приближаемся уже. Тендо опускает шапку прямо до бровей и смешно шмыгает носом. Матсукава смотрит на Хоккайдо: остров красивый, и там их с Ханамаки ждёт Гойя. — Вы славные. Только целоваться надо потише. — Как-как? — Дай научу, — предлагает Тендо и тянется к Матсукаве. Его не приходится отталкивать, он останавливается сам — в сантиметре от губ Матсукавы — и смеётся: — Вы славные. Я ничего не собираюсь портить. Терушима говорит, я не смог бы, даже если бы захотел. Матсукава затягивается. — Мы можем стать хорошими друзьями, если ты пообещаешь не мешать мне воровать чужие шарики, — продолжил он. — Но если бы я захотел, я бы смог? — Зачем тебе, — отмахивается Матсукава и выдыхает в океан. Тендо следит за дымом и признается: — Ты мне понравился. Просто вот понравился. Но потом я увидел вас, и всё стало понятно. — Мы не были вместе, — отмахивается Матсукава. — Нет, вы были. — Ладно. Мы были. Всегда. Тендо толкает Матсукаву в плечо: — Если вы не были, то вы оба — два куска говна. — Мы две половинки жопы, — поправляет Матсукава. — Без разницы. Если вы не были… не знаю, — усмехается Тендо. — Я бы не терял ни минуты. А Матсукава потерял так много. Нет. Нет-нет. Он ничего не терял. Он ведь сказал: они всегда были вместе. — О’кей, — Тендо достает из кармана мобильник и открывает переднюю камеру. — Скажи «Хе-е-ер». Матсукава только рассмеялся. Тендо, совершенно довольный, показывает ему фото: оба в шапках и с красными носами, замерзшие, у Тендо еще ужасные синяки под глазами, а у Матсукавы кудри смешно топорщатся из-под шапки. — Спасибо, красавчик, — Тендо целует свои пальцы, хлопает ими по щеке Матсукавы и уходит к каюте. — Теперь у меня есть фото, на которое могу усердно дрочить. — Засранец, — бросает Матсукава ему вслед. И снова смотрит на остров. Пора идти будить Ханамаки.

×

— Мы так и не спросили у них, зачем они вообще сюда плыли, — говорит Ханамаки, провожая взглядом отдаляющихся Терушиму с Тендо. — Они у нас тоже не спрашивали, — пожимает плечами Матсукава. — Пойдем уже. Ты уверен, что не хочешь вернуться следующим утром? — Теперь я не знаю. «Теперь» Ханамаки болталось на языке, и хотелось его проглотить. Вместе с Гойей. Они приплыли на Хоккайдо забрать заказ Ханамаки из России: репродукции одной картины Гойи и двух офортов. С продавцом они встретились прямо на пристани: тот тоже прибыл сюда на пароме. Пока Ханамаки расплачивался, Матсукава нащупал у себя в кармане смятый листок. Достал его, а там номер с подписью «Т.С.» Такая прелесть. Ханамаки подошел с упакованными картинами, и Матсукава взял у него аккуратно все: не очень тяжелые и не такие большие. Сперва они решили позавтракать и остановились в одном из кафе на берегу.  — Я бы остался тут, наверное, — Ханамаки крутит губами трубочку от натурального сока. — Но у нас ведь билеты на синкансэн уже куплены. Неплохо потратились. — Ладно, — соглашается Матсукава. Главное ведь довезти благополучно картины до Токио. Они запланировали всё заранее: что доберутся до Хоккайдо паромом — так дешевле, а вернутся в Токио уже на синкансэне, с ними ведь Гойя. Если остаться тут на ночь, денег на другой рейс уже не останется. А всё воскресенье дома будут отсыпаться. — Ты покажешь мне картины? — Дома. Не хочу распаковывать. Конечно, можно было попросить, чтобы репродукции почтой отправили из Хоккайдо, но Ханамаки дико боялся, что в пути с ними случится что-то ужасное, и потому взялся забирать картины сам. А с ним взялся и Матсукава. Всё было нормально. Весь день и почти весь вечер. Но за час до посадки Ханамаки утащил Матсукаву в сомнительный рок-бар и заказал выпить — тоже что-то сомнительное и спиртное. Когда Ханамаки услышал Rolling Stones, он ликующе заорал: — Короли рока! Его поддержали хлопками мужчины с соседнего столика. — Макки, ты ж еще не выпил, — вздохнул Матсукава, разглядывая коктейль. В идеале ему, Матсукаве, вот точно не стоило пить: Макки опьянеет с нескольких глотков, от коктейля подозрительно несёт водкой, а им еще нужно добраться до синкансэна и притворяться культурными молодыми людьми. Радовало только то, что дорога займет всего четыре часа. Но он всё равно сделал глоток и поморщился: — Да это же чистый спирт. Ханамаки свой стакан уже почти опустошил. — Как ты охуел, Макки, — Матсукава тянется через стол, тычет ему в грудь. — Что это у тебя здесь? И задирает его нос, когда Ханамаки ведётся и опускает голову посмотреть. — Я должен тебе сказать, — начинает Ханамаки. Весь раскрасневшийся, лохматый и с совершенно идиотской улыбкой. — Мы должны целоваться больше! — Говори, Макки, — Матсукава опасливо придвигает к себе свой стакан: Ханамаки как-то хищно на него засмотрелся. — Не ори только. — Я хочу тебя взять, — шепчет Ханамаки. Пьяный и такой дурной. Не знает, что такое нельзя говорить, когда до отправления час, а в венах — сталь расплавленным воском и олово. Золото. Куча металлов — куча. Нельзя так любить. Но Матсукава так любит. — Я дрочил на лесбийское порно, — Ханамаки прячет лицо в ладонях и рыгает. — Упс. — Не страшно, — заверяет Матсукава и делает глоток. — Это не всё. Еще я дрочил на Франсуа Арно. Он весь такой… кудрявый. — М-м. — И красивый. Ну… ты знаешь. — Да-да. — Я дрочил на Франсуа Арно. А потом я встретил тебя. И с пятнадцати я дрочу на тебя. Никакого лесбийского порно. И никакого Франсуа Арно. Только ты. Ты. Ты. Ты… Ханамаки снова рыгает. — Иногда я думаю… Почему ты такой? Когда бы ты меня поцеловал, если бы не я тогда? Матсукава выдыхает усталое: — Какая разница? — Потому что никогда? А тебе оно нужно? — А ты так любишь усложнять? Я — не это твоё искусство. Не картины или стихи, не знаю. Всё проще. Всё проще, ясно? — Конечно, — мрачнеет Ханамаки. — Конечно, ты не искусство. А выбрал бы я всё равно тебя. Ханамаки встает из-за стола и достает из бумажника деньги. По всем правилам приевшегося кино. По правилам его искусства. Матсукава, наверное, многого не понимает, но всё это в его руках — в руках, которыми он трогал Ханамаки. Никаких правил. Никакого кино. — Я просто, — говорит Ханамаки, когда Матсукава зовет официанта и расплачивается, — я просто хочу знать, что это было не потому, что я это сделал. А потому что я это сделал, потому что ты бы это сделал. Потому что я… Матсукава уводит Ханамаки в надежде, что воздух поможет ему протрезветь. А Ханамаки икает без передышки, животное. Он такой дурак. Он такой дурак, и Матсукава его так любит. — Надень шапку. — Не хочу, — Ханамаки резко бросается на Матсукаву и обнимает его со спины. — Так вот хорошо. — Ты себе ничего там не отморозишь? — смеется Матсукава. — Рядом с таким горячим мужчиной? О нет! От Ханамаки тепло. Нет. От Ханамаки жарко. У Матсукавы горят щеки — и его вдруг резко берет озноб. Ханамаки чувствует и прижимается крепче. — Маттсун, — зовёт он и целует Матсукаву в затылок, приподнимая его шапку. — А твои родители случайно не скульпторы? — Чего-чего? — Ну… откуда у них такой красивый ты? Как статуя. Тебе хочется вставить в рот. Знаешь… Статуи такие, из мрамора. Матсукава с трудом отпихивает его и ведёт к станции, потому что иначе они до Токио не доберутся. У синкансэна он напяливает на Ханамаки шапку и прикрывает его рот шарфом: чтобы не совсем отдавало алкоголем. Чтобы не совсем хотелось поцеловать. А Ханамаки не может успокоиться: — А твои родители случайно не искусствоведы? — Нет, — качает головой Матсукава. — Тогда откуда у них такое искусство? — А я же не… — Заткнись, — требует Ханамаки. — Скажешь еще слово, и я тебя поцелую снова. А я хочу, чтобы ты меня сам целовал. Они проходят в синкансэн, и Матсукава сажает Ханамаки у окна. Они тут пока одни. Поезд отправляется через десять минут. — Твой охуевший японский отец и турецкая мама, Маттсун, может, они у тебя Джон Фаулз? — Не турецкая она, — Матсукава пихает Ханамаки в плечо. — Нет, не он. — Тогда откуда у них такой постмодернизм? — Кончай, — просит Матсукава. — В рот тебе кончу, — Ханамаки опускает шарф и скалится. — Я не пьян. — Да-да. — Сукин сын. — Э-э… — Твой чертов папаша — жопа. — Макки, я… — Ибо ты такое говно. Кучерявое. Я хочу тебя, Маттс… Ханамаки хочется от таких признаний то ли ударить, то ли зацеловать. Матсукава не знает, что выбрать. Всегда приходится выбирать, а океаны затапливают и не щадят: секунды на выбор — излишнее. Сколько было такого — под водами, без кислорода и с якорем до беззвездной галактики? Сколько было такого? И почему нельзя целовать Ханамаки, а можно только смотреть в его золото между страниц, на губах и — пальцами — в вечное марево «я с тобой»? Кому теперь верить? Не богам — это точно. Никому и не нужно верить, вдруг думает Матсукава. И даже себе не нужно — нужно только целовать Ханамаки в пустом синкансэне. И не бояться отца. Он вернется в Мияги, снова будет прятаться на балконе от матери — вместе с папой — и много, много курить. Он даже не скажет отцу, что Ханамаки теперь его. Потому что «теперь» — такое расчётливое и ликующее. Матсукава проиграет вселенной, когда признается. И не нужно. Не нужно. Не нужно. Это всё — его. Дар в виде капель на редких ресницах и ровной кромки зубов — в дыхание через сотни — искусством, в которое Матсукава так не. Он ничего не знает, он умеет только думать о Ханамаки — думать в подушку — или членом — в кулак — и представлять его, и любить его, и слушать его, и быть — в полном, в полном, в полном значении странных планет без орбит. Неба без звезд. И Ханамаки без здравого смысла. Ханамаки — такое правильное несовершенство, что так и бросает сорваться. Но Матсукава не успевает. Ханамаки срывается первый. И целует Матсукаву в губы. Мокро и с языком. Он шепчет:

— He loves you, yeah, yeah, yeah He loves you, yeah, yeah, yeah…

Стягивает с Матсукавы шапку, жадно целует в лоб, в висок, в подбородок. И сходит с ума. И Матсукаве кажется, что синкансэн сходит с рельсов. Их выбросит в океан — и правильно. Там им и место.

— He said you hurt him so He almost lost his mind And now he says he knows You’re not the hurting kind

Когда поезд переезжает мост, а Ханамаки продолжает петь в губы, Матсукаву толкают в ногу. — Как неожиданно, — Тендо наигранно прикрывает ладонью рот. — Вы пьяные? — Господи, дети, — качает головой Терушима. — Ладно, ты, — кивает в сторону Макки и садится к окну напротив, — но чтобы ты? Матсукава только пожимает плечами. — Нормально, — Тендо устраивается рядом с Терушимой, смотрит на Матсукаву, бьёт себя по карману. — М-м-м… Матсукава вспоминает про его записку в своем кармане. Он не знает, собирался ли звонить. Собирался, наверное. Кто-то ведь должен предотвратить глобальную кражу рыбных шариков. И Тендо сказал, они могли бы стать хорошими друзьями. По крайней мере, он похож на человека, с которым хорошо выпить. — В Токио познакомлю вас с пятым в стране, — Терушима участливо берет Тендо под локоть. — М-м, и с котиком нашим тоже. — И со Львом. — Что у вас там за зверинец? — спрашивает Ханамаки, похлопывая Матсукаву по бедру. — Да так, — Тендо закрывает глаза, откидываясь на сидении. — Всякая живность. В другой руке Ханамаки сжимает шапку Матсукавы. Он смотрит в окно. Перед ними будто проносятся кадры из фотопленки — Матсукава обожает ночь. Всё так правильно. Он тоже закрывает глаза и слышит, как Ханамаки рассказывает что-то о Гойе. По приезду Ханамаки будит Матсукаву шлепком по ляхе и спрашивает: — А твои родители случайно не печка? — Что? — Матсукава сонно моргает, и кажется, что за Ханамаки падает снег. — Нет… — Тогда почему ты такой горячий? Терушима начинает громко ржать, а Тендо придирчиво щурится и цокает: — Не надо так убого. — Убого? — возмущается Ханамаки и бросает Матсукаве свою шапку. Сам он нацепил на себя шапку Матсукавы, и ему, кстати, безумно идёт этот серый. — Есть предложения? — Могу показать, — предлагает Тендо. — Нет-нет, — Ханамаки хищно улыбается и хватает Тендо за плечи, приобнимает, — идём, расскажешь мне. Он уводит его к выходу из синкансэна. Даже картины свои забыл. Тупая жопа. И рюкзак. Нет, какая же он тупая жопа. Терушима недовольно морщится, хватает рюкзак Тендо и понимающе улыбается Матсукаве. И снег падает. Поезд не сошел с рельсов. Они в Токио. Токио жадно пускается белым в глаза — Матсукава жмурится. Так темно. Внезапно Терушима толкает его куда-то вправо. — Столб! — орёт он. — Не мечтай. Впереди маячат силуэты Тендо и Ханамаки. Матсукава чувствует, что еще не проснулся. — Зачем вы плыли на Хоккайдо? — На кладбище, — отвечает Терушима и переводит взгляд. Матсукава ничего не говорит. Только смотрит вперед, через снег. Минут через десять они наконец добираются до автостоянки. Тендо щипает Ханамаки за щеку и просит: — Почитай Фейхтвангера. Ханамаки довольно мычит и бросается на Тендо, обнимает его. — Ладно, чувак, давай, — хлопает его по спине Тендо. Когда Ханамаки лезет с объятиями уже к Терушиме, Тендо подходит к Матсукаве и снимает с него шапку, гладит кудри, обнимает: — Проваливай. Но позвони мне. И отстраняется тут же. Уже в такси Ханамаки восторженно рассказывает Матсукаве о том, как Тендо, оказывается, хорош в искусстве. — Блин, — спохватывается он, — мы даже номер у них не взяли. Я, кстати, узнал, что они делали на Хоккайдо. — Да, — вспоминает Матсукава. — Кладбище. Грустно. — Очень. Бедный хомячок. — Что? — Что? — Хомячок? — Да-а, — тянет Ханамаки, — они отправились навещать покойного хомячка Тендо. Их послал какой-то их друг-садовод. Вообще не понял. — Почему хомячок Тендо похоронен на Хоккайдо? — Там его родина. Когда он умер, в трупик вкололи… Матсукава только смеется и не может успокоиться всю дорогу до дома. Когда они вылезают из такси, Ханамаки толкает его коленом в зад и приглашает переночевать у него. Ну, как переночевать — четыре утра уже. И выходные итак. — Покажешь как раз картины свои, — соглашается Матсукава. Они тихо поднимаются на второй этаж, и картины Ханамаки несёт сам. Матсукава светит мобильником на его задницу: такие джинсы нужно запретить в срочном порядке. Или просто трахнуть Ханамаки. И никаких секунд на выбор. Уже в узком коридоре к комнате Матсукава прижимается к Ханамаки сзади и забирается руками под куртку, щипая его за бока. Кусает в ухо: — Хиро, Хиро, Хиро, Хиро, Хиро… Ханамаки чуть не роняет картины. А как заходит в комнату, бросает их на кровать и выдыхает Матсукаве в рот шумное:

— Love me do. Love me do. Love me do…

Совсем не в такт популярной песне. И Матсукава его так любит. Сбрасывает свою куртку, не знает, кого раздевать первым — себя или грохочущее Ханамаки в своих кудрях, на своих губах, под своими пальцами. В итоге оба оказываются голые по пояс, в темной комнате, а Ханамаки никак не может расстегнуть ремень Матсукавы и только целует его в шею и в щеку, совсем слюняво, судорогой отдаваясь по телу, жадный, невообразимой, его. Его. Его. Матсукава хочет завалить Ханамаки на кровать, но там картины, а стены такие холодные, такие холодные для горячей спины Ханамаки, и поэтому он облокачивается о стену сам и тянет на себя Ханамаки, и смеется в губы, и целует, и целует, и целует. Он будто этого ждал всю жизнь. Да, он ведь этого и ждал всю жизнь. Не с пятнадцати — раньше, еще эмбрионом, ютившимся в мелкой вселенной из пуповины и воздуха цвета его Ханамаки — пурпурного и размытого. Так много Ханамаки. Так мало Ханамаки. Хочется целоваться. И Матсукава целуется. Ханамаки притирается пахом и весь трясётся, хватает Матсукаву за щеки и шепчет такое безумное: — Я же видел всё. Матсукава просто не в состоянии спрашивать, он только открывает рот, но молчит всё равно. — Тендо всю дорогу ментально сосал твой хуй. Говорит, на Македонского ты похож. Спрашивал… спрашивал, кто я тебе, Дарий или Гефестион. Шум в ушах внезапно стихает. С улицы доносится звук шин проезжающего авто. — Но мы всё равно пойдем знакомиться с их пятым в стране, с котиком и каким-то львом, — обещает Ханамаки. — Потому что у тебя есть его номер. Нормально, Маттсун. Он больно впивается пальцами в кудри, мокро целует в лоб и повторяет: — Потому что я не Гефестион. Не Гефестион. Не Гефестион. И не Дарий. Я Ханамаки ёбаное Такахиро и буду целовать тебя, и любить тебя, и трахать тебя, и целовать тебя, потому что ты моё еще с пятнадцати, еще с той линейки и Харрисона, чертовы битлы, господи, что ты делаешь, мать твою, господи, мать твою, господи… Матсукава и сам не знает, что он делает. Целует Ханамаки везде. Он целует Ханамаки везде и уже расстегивает его ремень, когда в дверь комнаты стучатся. — Ханамаки-кун, вы давно приехали? — Да… Нет, Миура-сан, — отвечает Ханамаки тёте, пытаясь кое-как собраться. — Не-недавно. — Вам что-нибудь нужно? — доносится из-за двери. Нужно. Нужно. Нужно остаться одним. — Нет, мы собираемся спать, — бросает он, и голос срывается на последнем слове. — Хорошо. Спите. Ханамаки тяжело вздыхает и очерчивает пальцами плечи Иссея: — Надо картины убрать и лечь спать. — Да. У тебя не будет проблем? Кажется, мы нашумели здорово. — Нет. Нет, они на первом этаже. И любят тебя. — Ладно, — Матсукава складывает картины на кресло у окна и расправляет постель. — Ложись. Достает из шкафа свой футон. — А ты там? — Да. Как обычно. — Но… — Хэй. Они меня любят, но… сам понимаешь. — А-а, — Ханамаки снимает джинсы и послушно забирается под одеяло. — Но у меня стоит вавилонской башней. — Бог придумает нам разные языки? — Отсосать всё равно получится. Смеются. Матсукава залезает к Ханамаки, откидывает одеяло и спускает немного его трусы. Целует в пах. Только хочет отстраниться, как Ханамаки тянет его на себя, чмокает в губы и плавится светом кристаллов — под желтоватые отблески на окне, снегом в ушах и в лёгких, членом Матсукавы в своём кулаке. Он медленно ведет по всей длине, просит: — Отсоси мне. У Ханамаки колени из мрамора и голос из хрусталя. Пенис — кривой и такой красивый. Никакого переворота — мерное дыхание Токио, океан под землёй и солнце — горьковатое и слепое — под вуалью нерушимой дружбы. Их дружба началась еще тогда, в раздевалке Сейджо. С линейки, с альбомов Beatles. С традиций зачитывать вслух — и влюблять себя. Таковы традиции Ханамаки Такахиро — парня с кривым пенисом и самым вкусным ртом во вселенной. Их дружба началась, наверное, еще с момента зачатия, с момента, когда они эмбрионами ютились в крохотном мире без света и позже толкались ножками в мамины животы — чтобы мир знал, что они друг у друга будут. Непременно. Матсукава Иссей и Ханамаки Такахиро.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.