Часть 1
14 января 2018 г., 12:07
Они переезжают в новый дом летом. Ирландия никогда не была жаркой страной, но непосредственное соседство нового дома с Лесом делает всю процедуру въезда слегка зябкой и врезавшейся в память не эмоциями и переживаниями, а ощущением вечного холода в кончиках пальцев. Холода, который проходил только тогда, когда руки оказывались в непосредственной близости к огню. Ощущение было до того мерзким, что казалось, не пройдет никогда, а от того оно становилось жутким — не спасали ни перчатки, ни обогреватели. Кто-то тихо шутил на тему того, что-то проделки злых фейри, но их магия, как и они сами, боятся живого огня.
Уж про что, а про маленькие лесные народцы они начитались вдоволь перед самым въездом. Истории о тех самых фейри, леприконах, эльфах и прочей лесной нежити Генри не пугали, а вот в еще не отошедшем от беременности Арми пробуждали почти животный ужас. После пары преданий о подменышах последний в слезах начал умолять мужа сдать билеты обратно, прижимая к себе Ребенка да мелко дрожа от ужаса. Что-то внутри, что поначалу лишь тихо скребло о мягкие стенки желудка, что после перекинулось на грудную клетку, царапая хрупкие ребра, теперь заставило его сердце биться так сильно и бешено, что мужчина в каждом его ударе чувствовал шаги надвигающейся беды.
Морок ужаса рассеялся только тогда, когда он увидел дом. Старый, но тщательно отреставрированный предыдущими владельцами, он совсем не пугал. Ухоженная дорожка, обрамленная нетеплолюбивыми кустарниками, цветы, которые, как им пояснили, никогда не цветут из-за неподходящего климата (они расцвели ровно на следующее лето после появления в доме ребенка), лес, подпирающий дом сзади, железные решетки на окнах, вдовья площадка на втором этаже да приятно-серая краска на стенах фасад — все, что можно было увидеть с проезжей части. И если по отдельности каждая деталь придала бы любому другому зданию только убогости, то их совокупность делала конкретно этот каким-то особенно уютным и изысканно-древним. Генри про себя сравнил его с полузабытым богом, который растерял былое могущество в веках, но сохранил саму суть, что дождевой водой стекает по стенам. Предыдущие владельцы продержались здесь всего пару лет. Дом их не принял.
Сердце дома на самом деле было скрыто глубоко-глубоко в лесу. И Лес ласкал ветками заднюю стену дома, подобно отцу, льнущему к сыну, чтоб скрыть от мира, защитить, от чего в комнатах к ней прилегающих темнее и холоднее, чем в других. Для троих внутри было много места, но разве то, что мы не видим наших спутников, заставляет их исчезнуть? Сотни писателей говорили, что окна — глазницы дома. Один немец даже как-то неаккуратно пафосно сказал, что некий дом слеп, но наш конкретно таковым точно не был, хотя и в общепринятом смысле зрячим он не был также. Когда остальные дома гордо глядели вдаль — он смотрел вглубь, вглубь леса, который к сентябрю месяцу подобрался совсем близко к черной двери, ветки теперь обжигались о металлические прутья, но упрямо игнорировали боль, потому что Лес чувствовал, что внутри дома растет что-то, что взрастит Лес в себе. И Лес почти не дышал, приглушал все звуки, что могли потревожить ребенка, заставлял плутать внутри мелких проказливых фейри, что могли причинить ему вред, рушил беду на тех, кто смел хоть треском, шумом или воем напугать дитя или его родителей. В одном из старших Лес давно укоренился в мозгу и пророс коричневой меткой в глазу, другой же пока боялся пускать его слишком глубоко (позже он поймет, что тот был внутри него с того самого момента, как внутри него зародилась жизнь, которая принадлежала лесу от и до, равно как и Лес принадлежал ей). Лес заботился о каждом, кто носил хоть зернышко его посевов в себе самом.
Поздней осенью он, чувствовавший вину за то, что не может отогнать тучи, заставить умолкнуть гром и отвести молнию, принес семье первый дар — звереныша, лисенка, маленькую вспышку огненного света, что зародилась, когда в одно из деревьев попала проказливая небесная гостья. Ребенок рос, буквально, играясь с огнем. Лисенок не кусался и не рычал, признавая в малыше своего, а дитя взамен ни разу не обидело его ни жестом, ни делом. Но сколько лиса не корми… К весне зверь сбежал, чтоб разнести по всему Лесу запах домашнего очага, семейного уюта и подрастающего дитя.
Ребенок, что жил в доме, рос и насквозь пропитывался каким-то религиозным страхом, смешанным с любопытством. Едва научившись ходить и говорить, попросился туда, к деревьям, шелестам, звукам, которые убаюкивали его по ночам и будили утром всю его жизнь. Лес казался огромным. Его деревья смотрели на малыша с немым укором, наклонялись к нему, всматривались в него. Кусты тянули к ребенку тонкие ветки, манили яркими каплями ядовитых ягод. Ребенок знал, когда Лес дышит полной грудью, когда задерживает дыхание, чувствовал, когда тот притихает перед дождем и мог различить это затишье от затишья перед бурей. Малыш знал об этом месте ровно столько, сколько оно знало о нем, а Лес знал о нем все.
Глубоко в лесу среди вековых деревьев затерялось небольшое озеро, которое неизменно притягивает к себе все живое и мертвое, чтоб насытить и насытиться. У озера живут трое: молодая женщина с необычным именем и печальными глазами, рыжий высокий мужчина — егерь, и старая давно вышедшая из ума бабка. Их дома раскиданы по берегу озера так, словно соседство друг с другом им неприятно.
Старуха пугала малыша. Она никогда не выпускала из рук поленце с грубо вытесанным на нем детским личиком, все укачивала его, целовала, шептала что-то, прижимая деревянную плоть вымышленного ребенка так крепко, как только могла. Казалось, что в прошлый раз, когда она выпустила его, случилось что-то страшное. Егерь говорил, что вероятнее всего так и было.
Молодая женщина никогда не говорила. Ребенок знал, что она умеет делать это, потому что раз, ночуя у рыжеволосого мужчины, когда родители были в городе, слышал, как она поет. Языка он не знал, но песня была грустная и долгая, словно девушка скорбела о потере чего-то. Малыш часто видел ее на берегу, но даже в самые жаркие дни она не касалась воды. Егерь пояснил, что когда-то давно она сильно провинилась и не может вернуться в родные воды, но вынуждена быть стражей озера и следить, чтоб никто не нарушил его покоя. Родители сказали, что мужчина рассказывает ему глупые сказки о жителях озера, чтоб повеселить, но малыш им не верил. Они сами себе не верили. Особенно когда рыжеволосый начинал показывать фокусы. Монетки возникали из ниоткуда, скользили меж его паучьих пальцев, а он даже не глядел на собственные руки. Фокусы давались ему просто и естественно и, казалось, гляди в оба да успевай выхватить обман, но обмана не было и в том и заключался весь фокус. А секрет — в глазах. Глазах древних и мудрых, каких не бывает у молодых мужчин. Глазах, которые могли поведать о войнах и свершениях, что прошли сотни лет назад. Глазах, что знали куда больше, чем было позволено рассказать.
Если идти еще дальше, к неприступному сердцу леса, то можно наткнуться на целую сеть небольших, ветхих, серых и покосившихся домов. Они чудом втискивались меж деревьев, что не давали пути даже маленькому ребенку, царапали его щеки и руки острыми ветками. Наткнуться на эти дома можно было только случайно. Ищи ты их нарочно, и они ни за что тебе не покажутся. Взрослые говорили, что в домах никто не живет, но малыш не верил, морщился, вглядывался в чистую, колодезную воду в ведрах да теплую золу на местах, где были костры.
Взрослея, Ребенок понимал, что дело, возможно, не в тех, кто лес населяет, охраняет его самого или бережет его жителей, а в самом Лесу, что хранил секреты его обитателей, не пускал чужих, дурманил ароматами и запугивал зеленым мраком чащи. Своих родных Лес обнимал теплыми руками пропитанными запахом травы, дождя и прелых листьев, селил ближе к жизненно важным органам, а когда они уезжали, оставляя его с тем, кто жил там еще когда Леса-то самого не было и будет жить, когда Леса не станет, то отбирал у них частичку души, селил её в гнездах птиц или лисьих норах и заботился как о своем ребенке-подменыше.