Утробный крик

PG-13
Завершён
1392
2
автор
Фэндом:
Размер:
11 страниц, 4 001 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1392 Нравится 29 Отзывы 280 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:
Свет софитов скатывается позолоченной медью по волосам девушки. Их отсветы такие яркие и сильные, что режет глаза. Какаши щурится, но тактично не отводит взгляда от сцены. Он сидит в первом ряду за самым лучшим столиком — честь, предоставленная Каге, встречаться глазами с иностранной исполнительницей, приехавшей потешить публику. Шестой не любит людные концерты, а особенно свою обязанность присутствовать на них. Ему неловко ни пить, ни утыкаться в книгу, когда солист постоянно обращается взглядом к нему и разит какими-то своими, чужими чувствами. И старается прочесть уже в его глазах ответ на них, его живое участие. Но Хатаке прошёл через две войны, загружен работой и документами, и эти мероприятия ничто иное, как обычный громоотвод для жителей его страны и деревни: они приходят сюда с восторгом и обожанием, именно им так важен и нужен взгляд понимающего и разделяющего их солиста. Какаши не разделяет — терпит, потом вежливо благодарит за долгий путь, хвалит общими фразами выступление и возвращается к своим прямым обязанностям. Людям и группам приятно, что такой высокопоставленный человек посещает концерты — они расплёскиваются уважением и единением с ним, выражают признательность. Какаши рад одному: ему не нужно посещать больше одного концерта в год, и то только такие, на которых присутствуют другие Каге или даймё Огня. Но в этот раз концертный зал непривычно мал и тих. И рядом с Хокаге нет ни одного такого же важного лица, которое могло бы разделить его усталую скуку. На этот концерт ему дала приглашение лично Сакура. А большего Хатаке и не нужно, чтобы пересилить себя. Какаши не спрашивает бывшую ученицу, что за группа, о чём поют, как исполняют — ему без разницы. Просто небольшая глянцевая бумажка ещё тёплая от прикосновения её пальцев, а на корешке, безжалостно оборванном на пороге, ещё оставался запах её духов. Шестой вздыхает и трёт висок. Его слабости раздражают его намного больше чужих. Он бы мог забыть билет у себя в кабинете, но долгая и рваная речь Харуно о какой-то её забывчивости, невнимательности, нехватке времени — все эти разбросанные слова заставляют его прийти, выслушивать поражённые восклицания организатора и сесть за самый ближайший столик к сцене. Быть может, через несколько недель он сможет поделиться придуманными впечатлениями о выступлении с ней. Быть может, она повздыхает, покачает головой и задержится в резиденции на лишние полчаса, чтобы запальчиво рассказать о своей любви к группе, о любимых песнях, о себе. Какаши любит, когда она это делает. Но делает это она совершенно случайно и с такой же частотой, как и он посещает концерты. Свет затухает в зале. Солистка греется в одиноком луче софита, а её волосы бликуют огненными всполохами на безразлично тёмной сцене. Она что-то говорит, приветствует свой маленький зал. Поёт. И голос её надломленно высокий, скатывающийся иногда в глухое рычание, затем журчащий также звонко, как горный ручей. Только каждая песня исполняется с закрытыми глазами — она не ищет и даже не смотрит в его сторону. Руками ведёт по воздуху, ловит строчки, ноты, свои чувства. Ей безразличен Хокаге, случайно попавший на её выступление, как и она безразлична ему. И в этом они приятны друг другу. Какаши не слушает, больше думает и планирует дела на последующие дни, анализирует. Голос и аккомпанемент из рояля и аккордеона не мешают его мыслям, даже наоборот, влекут за чередой слов с нужным ему темпом и скоростью. Но в один момент он всё же поднимает взгляд.

“Как я любил тебя?.. Мне было больно... Но эту боль я признавал  за справедливую расплату.   Как я любил тебя,   пожалуй, бог не знал”.

Новогодние сто восемь ударов колокола долетают до его кабинета тихим эхом. Он встречает первый рассвет года, стоя у окна и описывая взглядом горизонт. В разлитом нежно-розовом он различает далёкие чёрные вершины гор. Люди стекаются на улицы в тенях домов и тянутся вглубь леса, уходя к храму. В этой пёстрой веренице есть и надежда, и трепет, и волнение. То, что он должен и обязан защищать от грязного мира войны и сражений. Сам Какаши не молится уже давно. Настолько давно, что воспринимает новые расписные эма как сувениры или брелки, но никак не просьбы и надежды к всевышнему. Ему не о чем просить. А даже если и есть, то он не попросит. У каждого своя доля и свои грехи. Его грехи больше похожи на злую усмешку, на грохот шагов судьбы — он хорошо слышит, чтобы понять их приближение, но никогда не отступает и не прячется. Такому, как он, не замолить и не вымолить прощение. Чего уж просить, когда утопаешь в болоте — погибать, так с честью. Хатаке тонет и захлёбывается в лучах солнца, цепляется за бумаги и отчёты, как за обломанные ветки кустарников. Он искренне желает не видеть себя за блеском стёкол резиденции Хокаге, но мантия постоянно ему напоминает о том, кто он есть. Так же, как зеркало в ванной с укором оглядывает его практически не стареющее лицо. Он пережил столько смертей, что ему впору поседеть — смешно, ведь он с рождения сед. Он принимал решения и постоянно хмурился, что морщины должны исполосовать его лицо — тугая маска и холод протектора защищают кожу и не дают ей впитать яд обычной жизни, оттого так моложав его лик. В свои двадцать он кривится, когда уличает одного из джонинов в связи с несовершеннолетней ученицей. Ей восемнадцать, она цветёт и источает сводящий с ума аромат юности и неопытности — этот аромат не сходит с формы несчастного даже после пары увесистых предупреждений, даже после одного удара в запале уговоров. — Это нарушение, которое грозит тебе тюрьмой, — Какаши спокоен и рассудителен, но даже маска не скрывает его отвращения. — Отношения с учениками запрещены. Ты осознаёшь, чем это кончится? Лишение звания самое малое, что тебе светит. Он срывается на нём от своих безумных ассоциаций и кристальном понимании итога: дружба упрочивает команду, но романтические отношения между старшим и младшим по званию исключены — любовь мутит голову, заставляет совершать необдуманные и неверные поступки. А если похоть руководит командиром, то бестолковая ученица в порыве отваги и геройства прыгнет на кунай, не рассчитав всех вариаций. А за ними провал миссии, смерти непричастных к любовным перепетиям. Разрушенные судьбы, уменьшение количества подрастающих шиноби в картине непростых отношений между странами. Какаши отлично знает, что такое жертвы близких. И ненавидит, когда это даже не берут в расчёт. Поэтому после тридцати ему горько вспоминать спасательную миссию той неблагополучной команды, где труп молодой куноичи укрыт телом её же наставника. Поэтому так больно, когда у самого сердце рвётся от душащего волнения, и взгляд ищет среди толпы в нежно-розовом рассвете такую же нежно-розовую макушку. Он не молится за неё, для неё, про неё. Он стоит у окна и хмурится, когда солнце поднимается и разливает жёлтые, оранжевые разводы по небосводу.

“Пожалуй, бог не знал,  что мои кости   растрескивались по частям,   дробились от   безмолвной злости.   Как я любил тебя,   Пожалуй, бог не знал”.

  Какаши не считает, сколько раз он лежит в больнице. Он не считает, сколько раз отводит от Сакуры удары, сколько раз встречает их своей грудью. Но почему-то каждый из них чётко и ярко помнит. Также он помнит унылые стены палаты, пищание приборов над головой и нервные нити катетеров, тянущиеся к его рукам. А она улыбается, так взволнованно и мило, что ему и самому хочется улыбнуться в ответ. Ему не страшны её робкие упрёки, длинные рекомендации и наставления. Она жива, здорова и стоит над его телом, подсвечивая ладони лечебной чакрой. Но скоро она торопливо засобирается, смущённо уберёт прядь волос за ухо и выскользнет в коридор — где-то там на ресепшене её зовёт кто-то более важный и значимый. Настолько важный, что Хатаке чувствует каждый перелом и трещину в своих костях. Даже те, старые и давно позабытые, что ноют в дожди и вьюги. Кто-то настолько значимый, что иглы, уходящие под кожу прямо в вены — глупость и занозы, по сравнению с необъятной остротой укола, пронзающей сердце. Шестой давится своей маской и отводит взгляд к окну. Зарывается в череду однотипных строчек книги, в волосы на затылке, в крошку бетона пальцами. Главенство двух сильнейших женщин в лечебнице слишком хорошо скрывает регулярно появляющиеся вмятины в стенах, оттого он улыбается одними глазами беспечно и весело. Но ему не весело. Не весело лежать в койке, прикованным к рангу и обстоятельствам, к травмам физическим и душевным. И если катетеры сорвать — махнуть рукой, то внутри ничего не меняется. Наоборот — усугубляется. Он чувствует этот запах. Юности, неопытности, природного обаяния и лёгкой жестокости. Так хорошо он не ощущает запахи крови, стали, петрикора, как эту гамму, тянущуюся за его ученицей. Лишь позднее он начинает различать и другие ароматы: солёных слёз, горьких потерь, усталости и совсем немного алкоголя. Сакура не приходит к бутылке так же отрешённо и безнадёжно — она заглатывает вместе с обжигающим утешением свои детские мечты, непозволительную слабость и вспыльчивый нрав. Какаши только однажды говорит ей не усердствовать — правды в стакане не найдёшь, а правда режет намного острее, чем осколки бутылок под каблуками. И она на секунду вздрагивает, нервно и взволнованно. Отшучивается, улыбается и уходит. Дверь за ней всегда закрывается с саднящим скрипом. Будь Шестой чуть ближе, чем фотография на тумбочке или его имя в карте пациента, он бы смог многое ей сказать: о понимании, о принятии, обо всём том, что он уже прошёл и пережил. Он бы улыбался, даже сказал пару слов в поддержку и крепко сжал её хрупкую ладонь в своей руке. Но есть для Сакуры более значимые и важные люди, нежели он. Саске, не удосужившийся даже весточку передать с очередным ястребом; Наруто, занятый хлопотами с женой и своим бытом; Ино, в красках рассказывающая про всю прелесть совместной жизни с парнем. А он... Он выгравирован в камне, запечатлён на старой фотографии и иногда поднимает голову от ноутбука. Он совсем не тот человек, у которого она будет просить совета в личных делах. И совсем не тот человек, кто будет сжимать её руку. Ему позволено считать раны и шрамы, хрустеть позвонками и потирать ноющую ногу от серости ливня за окном. Но и то, Какаши не делает ничего из этого — может быть, его молодое лицо слишком обманчиво.

“Я стал жестоким.  Сжался. Скрылся.   Прямолинейней по щекам   хлестал чужих,   чужих и близких.   Я стал жестоким   к двадцати годам”.  

Какаши хмурится, когда голос девушки начинает резать уши. Он надрывается над ним громко, жутко — внутри него. Так, будто он сам рвёт связки ради строк в воздух. Ему давно не двадцать. И даже не тридцать. Цифры неумолимо клонят к сорока, бегут вперёд него, и ему приходится постоянно оглядываться. Жаль, что оглядываться больше не на что — нет таких значимых событий в его жизни за последнюю пару лет, которые он хотел бы снова пережить. А вперёд не заглянешь, но и предсказывать нечего — оставлен пост, в ладони книга и Гай говорит так живо и быстро, как в свои двадцать. Ему не к чему стремиться. Все вершины покорены, все трудности и невзгоды пережиты — дальше только тягостная скука и созерцание молодых, бьющихся на пути к этим же скалам. И в этом возрасте лучше всего искать новое дыхание, новые пути развития — так его друг, прикованный к инвалидной коляске, рьяно старается постичь искусство пейзажа, а после — поэзии. Хатаке молча слушает, долго смотрит в разводы на холсте, различая в них то ли горы, то ли потёкшую краску. Затем заключает, что драться Майто умел намного лучше, чем портить краски и теряться при слове “силлабика”. Гай искренне оскорблен, но Какаши до этого нет дела. Ему нет дела и до вала отчётов, до пресной рутины. Спроси его кто прямо, он бы, наверное, так и ответил — “без разницы”. Потому что дыхание всё такое же спёртое сквозь тугую ткань маски, а открываться почём зря он не привык. Никто его и не просит о большем. Когда Сакура забегает к нему в кабинет нарядная и весёлая, Шестой понимает — пришла весна. Только она всё так же хлопает дверями, а у него нет настроения их ещё кому-либо открывать. Саске привычно хладнокровно разглядывает деревню за его спиной и говорит совсем немного. Какаши и не станет его задерживать. Как, например, своё дыхание, когда видит его в сквере, склонившимся к самому сердцу весны. Это больно. Он ничего не может с этим сделать — это больно, но сердце не рвётся в максималистичных запалах ревности. Просто глухо тянет в области груди, сбивает концентрацию, наводит на размышления. А по утру, когда приходится смывать перегар, ухмыльнётся мерзким отражением — так Какаши вспоминает трупы возлюбленных, свои сбитые костяшки и грузные пункты дисциплины в рядах шиноби. Он чётко видит их и под своими пальцами, перечитывая документ, но больше в нём не поднимаются забытые чувства субординации, справедливости, непримиримости и нетерпимости. Жизнь подкидывает каждый раз причудливые обстоятельства, и они далеко не всегда подходят под официозные буквы законов. Растлитель малолетних — за решётку и лишение ранга. Нарушение дисциплины — лишение ранга. Прикрывать труп возлюбленной от осквернения — посмертное презрение. Отводить взгляд от счастливой ученицы и желать коснуться её плеча, когда она плачет — титул Каге, лицо в камне и лучший из лучших. Шестой не удивляется, когда видит под глазами Сакуры круги и потёки. Она суетливо утирается, выдавливает из себя улыбку, а её потускневшие глаза такие же пустые. Ему незачем спрашивать, а ей незачем отвечать. Но на мгновение он комкает кожу перчатки в кулаке, желая Учихе счастливой дороги. Шикамару не пускает к нему в кабинет целые сутки. И Какаши принимает его выбор, хотя никогда не жаловался на выдержку.

“Я – сильный.  Не веришь?.. Сильный! Я сам сгноил утробный крик   дрожащими руками,   Сильный.   Я сам сгноил утробный крик...”

Сакура ведёт ладонями по его лицу, и Какаши прикрывает глаза. Чакра ощущается теплотой и лёгким покалыванием, но её воздушные касания прокатываются по телу целыми разрядами. Подушечки пальцев дотрагиваются до век, медленно плывут к вискам, ко лбу. Она практически не трогает его, но ему хочется прокашляться — то ли чтобы увеличить дистанцию, то ли чтобы привлечь внимание. Он молчит. Куноичи доводит проверку его глаз до конца. — Всё хорошо... — самой себе резюмирует она, и Шестой бросает поверхностный взгляд на её тонкие запястья. — Зрение не падает, все показатели в норме... Кажется, она улыбается. — У вас такие длинные ресницы, — неожиданно близко говорит вслух. Какаши поднимает глаза, и Сакура чутко вздрагивает, одёргивает себя от пристального изучения глубины его тёмного взгляда. Тяжёлого, вымученного и смирившегося. — Извините. Она снова утыкается в карточку, специально отходит по другую сторону стола и прячется за кипами бумаг. Но украдкой всё же осматривает его, ждёт какой-то реакции, усмешки, улыбки — ничего не происходит. Ничего не происходит там, в кабинете — только лампочка жужжит от накала и бумага шелестит. А Хатаке разглядывает стену, все её шероховатости и неровности. Такие же, какие внутри у него обостряются от опасной близости, от неосторожного комментария, от лживого смущения. Её ресницы намного длиннее — на них колеблется столько слёз, радостных и горестных, столько блеска от искренней улыбки, столько очарования, влажно мерцающего и спадающего тенями. А его только защищают от грязи и пыли, прикрывая слизистую — на них сухость, бренность и невыразимая тяжесть усталости. Он хочет сказать это — так же неаккуратно, вслух, шёпотом, но чтобы слышала. Её ручка щёлкает, хлопает картонка по закрытой карте. — Какаши-сенсей, — начинает она какую-то очередную дежурную фразу, и он опускает глаза. Ему нельзя так неловко говорить правду, как она. Нельзя так искренне и открыто распахивать душу навстречу неизвестности. Она это делает с завидным постоянством, а ему... Просто стыдно открывать эту пыльную полку и опылять чистое, светлое, но никак не его. Сакура берёт его за руку единственный раз, когда слёзно просит помочь родителям с переездом. Очередные бумаги и юридические неурядицы, ничего необычного и интересного. Он не вырывает руку, отшатываясь, не сжимает в ответ — если она хочет именно его ответа, а не его положения, то он может и на своём горбу перетащить хлипкий дом куда ей вздумается. Если она не хочет ответа его сердца, то ей лучше отпустить его ладонь через пять секунд — тогда она как раз поймёт, как неловко и странно это выглядит со стороны. Две, три, четыре. — Извините, — пальцы замирают в воздухе, как у морщащейся солистки на сцене, она не управляет ими и бесконечно просит прощения. Какаши не обижается, не злится — опускает глаза, пряча серую бездонность за сенью чёрных ресниц. И Харуно не решается смотреть на него дольше положенного. Вероятно, сама боится провалиться и увязнуть, как когда-то он увяз в её безграничной патине. Только вот он не ищет в них свет или надежду — он просто смотрит, и знает каждый перелив радужки, каждую невзрачную крапинку. Они прекрасны и за пеленой слёз, и в прищуре радости. Он просто знает её лучше её будущего мужа, но никогда не говорит об этом. А она ищет в нём ответы, вопросы, догадки и домыслы — чего только не найдёшь в малознакомом человеке и что ему не припишешь. Гай брякает стаканом по столу призывно громко, и Какаши поднимает на него взгляд расфокусированно-пьяный. Его не греет юката, тёплый летний вечер и лампа, опаляющая их лица урывчатым светом. — Я знаю тебя много лет, Какаши, — с пафосом начинает друг, и Шестой не давит ухмылку на своём лице. — Но то, что с тобой происходит сейчас... — Такого я ещё не видел, — заканчивает за него он, и Майто хмурится. — Мы с тобой уже не в том возрасте, чтобы это говорить. Что у нас происходит? У тебя несёт руки то к холсту, то к ручке — сам не знаешь, куда деться, чтобы не думать об очевидном. Я перекладываю бумаги с места на место, считая дни до передачи звания Наруто. Время наших свершений и волнений ушло, Гай. Нечего вглядываться и искать их почём зря — как бы ни хотелось увидеть в ночи день, его там никогда не будет. Всему строгий порядок, и мы не исключение. Сверчки стрекочут неприлично громко, пока мужчина осушает стопку. — А чего о прозаике... — пожимает плечами Гай после недолгих раздумий. — Ты не особо любишь болтать и говорить о вечном. А сейчас целые метафоры складываешь. Это к чему?.. К дождю или к моей слепости?.. — К дождю, наверное, — отступает Какаши и наполняет их стопки. — Давай просто не об этом говорить. — Давай, — беспрепятственно соглашается друг. И они пьют.

“Я был ребенком.  Я был птицей.   Я был всем тем, что ты сказал.   Бессилие растит убийцу.   Я сам себя же убивал...”

 Какаши стоит у мемориала памяти. Прячет ладони в карманах. Обязанности наваливаются, как груда камней на маленькое тело. Птицы за окном поют так же жестоко и одиноко, как кричат в его пальцах голубые разряды молний, разрезая воздух визгом и надрывом. И везде остаётся кровь: что на детском лице, что на руке, потухшей тысячью птиц. Вдалеке грохочет стройка. Кладбище единственное, что не трогают — прах не рискуют переносить и из страха, и из уважения. Но тишины нет и здесь. Ветер перемен стелется по холодному камню гранитных плит, оглаживает имена пылью и убегает дальше, к живым улицам и людям. Шестой рад, что при жизни его имя и лицо отпечатываются в камне. Так он себя чувствует более спокойно и правильно — объективно его ничего здесь не держит и не ждёт, кроме долгого увядания и старости. Но он это знал ещё и десять лет тому назад. Однако чувствует кожей холодные порывы ветра, чувствует ломоту в конечностях и волнение в волосах. Он остаётся здесь. И уходит к стройке, людям, обязанностям. Живой человек дышит ровно до того момента, пока хочет нуждаться и чувствовать кого-то, кроме себя. Он делает это непроизвольно, странно, но делает. Какаши искренне улыбается Сакуре, когда она оборачивается на него от планов нового госпиталя. И в её сверкающей ответной улыбке он видит свою слабость и потребность. Он не называет себя влюблённым — звучит это хуже, чем подростковая симпатия. Он не называет себя заинтересованным — интересоваться её жизнью и ей, это как давно пройденный этап, сейчас он просто следит издалека. Он любит — но в любви нет одного наблюдателя, есть два участника. И в этом их любовь с Сакурой схожа: она не участвует в его, а Саске не участвует в её любви. Это закономерно, глупо и немного иронично. Куноичи живо делится успехами, рассказывает о планах и прогнозах, рисует на салфетке забегаловки расположение отделений. Какаши смотрит, согласно кивает и не может сдержать своей улыбки, когда она торопливо отпивает чай и снова принимается за обсуждение. Ему хочется прервать эти урывчатые зарисовки, он уверен, положив на её ладонь свою. Хочется заглянуть в глаза долго и тепло, поцеловать в идеально ровный ромб бьякуго на лбу и огладить большим пальцем изгибы хрупких суставов. Чтобы просто остановить это ненужное окружение, дать себе шанс, что вместо него не может здесь находиться никто другой. Но Сакура убежит к своим непокорённым вершинам, оставляя дымиться недопитую чашку чая. Оставляя его в тени навеса и суровых реалий. Её дела ещё не закончены, а его давно погребены под слоями земли, макулатуры и собственных отпущенных надежд.

“Я – сильный.  Не веришь?.. Сильный!   Я сам сгноил утробный крик   дрожащими руками,   Сильный.   Я сам сгноил утробный крик...”

Солистка цепляется за воздух кулаками, хмурясь и взмахивая руками. Её плавные движения пальцев переросли в конвульсию — дикую и яростную, влекущую за собой скрежет мелодичного голоса. Её завершающие аккорды в долгой и чувственной песне, кричащей и шепчущей своими переливами. Какаши цепко смотрит в её глаза — она так и не открывает их, чтобы взглянуть на публику. Она внутри себя, внутри своих слов и эмоций. И они отступают вместе с затихающей мелодией. Шквал аплодисментов. Шестой не поражён, не восторжен — на короткие минуты тянущейся эмоции он благодарен, что думал не о совещании завтра утром, а о чём-то важном. О том, что чувствует под толщей брони из жизненного опыта, прописных истин и бесчувственных строчек документов. Девушка на сцене пела совершенно не о нём и даже не о его чувствах. Просто строка дополняется своим миром, его. Совершенно чужим и непонятным для неё, но таким ясным и чётким теперь для него. Какаши не скрывал от себя, что любит Сакуру далеко не учительской любовью: она для него была девушкой, женщиной, что пленяла и смягчала углы его существования, что лечила и ранила, как никто другой. Он признавал свою заточённость в правилах, не дававшую ему коснуться её за пределом дозволенного. Показать хотя бы часть того, что он испытывает к ней. Билет на концерт остаётся лежать на первом столике перед сценой — Шестой покидает зал первым, его ничего не держит внутри. Но недалеко от порога, в десяти шагах от лестницы, он слышит оклик. — Какаши!.. Она обращается к нему неофициально, но он узнаёт этот странный и невероятно тонкий голос. Оборачивается. У Сакуры винного цвета губы с поплывшей в уголках помадой, короткое платье, возле подола которого видна затяжка на колготках. Она нерешительно останавливается и мнёт сумочку в руках, будто не уверена в своём виде и действиях. Но выглядит она восхитительно. И Какаши не может скрыть этого в своём взгляде. — Я думал, ты отдала мне свой билет, — он хочет искренне удивиться, но голос до безобразия спокоен и размерен. Её это пугает ещё больше, и она мечется взглядом по неровностям дороги, как он когда-то — по неровностям стены. — Всё же успела на концерт? — Да я... Я и так успевала, — она хочет оправдаться, но не получается. Режет сразу правдой, чтобы он обмер на месте. — Просто побоялась вас приглашать сходить со мной... Вам, наверное, было бы неловко. Ну, знаете, молодая спутница... Всегда вызывает много вопросов. — Ну пусть вызывает, — ещё не отойдя от шока, говорит он и осекается. Говорит правду. Сакура вскидывает такой открытый и обнадёженный взгляд, что он не верит. Не верит, что она смотрит именно на него. А хотя как ей промахнуться — сложно не заметить топи, когда сама её ищешь. — Извините, — рефлекторно извиняется Харуно за него, но быстро приходит в себя, вгоняя себя в ещё большее недоумение и неловкость. Какаши улыбается, в углах его глаз проступают морщинки. — Могу я тебя проводить? Хатаке говорит это так спокойно и уверенно, будто всегда предлагает ей это. И на самом деле, он готов был ей это предлагать каждый день на протяжении многих лет. От этого фраза звучит так обыденно и легко. Сакура вспыхивает, и это нельзя скрыть в полутьме вечера. Она совсем недавно захотела услышать это предложение — ей в новинку это чувство трепета. Но она никак не отвечает. Молча подходит ближе, цокая непривычно высокими каблуками, неловко, но крепко обхватывает его локоть и смущённо отводит глаза. Какаши не сдерживается. Коротко протягивает руку к её лицу и поправляет помаду. Они делают первый шаг. — Я... Я, наверное, выгляжу не очень, — выпаливает скороговоркой Харуно, все ещё стесняясь поднять взгляд на мужчину рядом. — Знаете, я так люблю эту группу, их песни всегда такие... Живые, что я постоянно плачу. Ничего не могу с собой поделать, правда, как бы ни старалась!.. А эта помада так и липнет к салфеткам, поэтому... Да, слышать от девушки... Какаши-сен... Он не даёт ей закончить. — Ты великолепна. Сакура ощутимо вздрагивает под боком, и он смеётся. Искренне, открыто, как давно не смеялся. Но как давно хотел засмеяться. Девушка тушуется, не понимая причину его веселья. Затем отчасти робко, отчасти решительно, кладёт свою голову ему на плечо, вжимаясь в его сильную руку. Она не чувствует себя ученицей — она чувствует как колотится её сердце и как томительно-приятно слушать комплименты от мужчины, готового подставить не только свой локоть, но и грудь, если потребуется. Но чаще — спину. — Так... Вам понравилось выступление?.. Её ладонь невольно мажет по его, и на секунду он ловит её пальцы в своих. — Не очень. Я не ценитель музыки, но иногда она помогает думать.
1392 Нравится 29 Отзывы 280 В сборник
Отзывы (29)