Часть 1
7 марта 2013 г., 11:15
Проснувшись этим утром, я понял, что сегодня кто-то умрет.
— Где Уилсон? — В ответ Кадди тяжело задышала в телефонной трубке. Она всегда так сопит, когда не может принять решение. Значит, знает. — Окей. Что, если я позвоню его родителям, скажу, что он мертв, и спрошу, откуда можно забрать тело?
— Хаус!
— Кадди!
— Хаус…
— Это такая репортерская игра? Хаус! Кадди! Хаус! Кадди! Мы можем провести перекличку в ускоренном режиме, пока один из нас не собьется. Можем даже сыграть на бабло. Хочешь? А потом ты все равно скажешь мне то, что я хочу знать.
— Отель «Даблтри» на Ридж Роуд.
— Хорошая девочка.
Трубка разразилась короткими гудками.
Я проспал месяц. Официально я вышел из комы три недели назад, но на самом деле меня здесь еще нет. Все это время я ходил на работу исправнее, чем обычно. Работал продуктивнее, чем всегда.
Я стал лучше.
Только почему-то команда стала разбегаться, когда я входил в комнату. Не пойму, в чем дело, да мне, в сущности, и плевать. Со всем можно справиться в одиночку.
Я стал работать усерднее. Я не спал ночами.
Я так орал на них, что на следующий день не мог говорить. Думал, глотка порвется в клочья, а глаза вылезут из орбит. Форман лепетал про успокоительное. Я посоветовал ему засунуть это успокоительное в свою круглую упругую черную задницу. Лесбиянка пучила глаза и боялась сильнее обычного. Еврей неодобрительно поджимал губы, Катнер чистил карандашом ногти.
Карандаш был длинный, серый, с тонким острым грифелем.
Я орал на них всех минут десять, а потом уволил.
Кадди сказала, что я свихнулся.
А я ответил, что буду работать один. Без тупых бессмысленных придатков.
Я стал лучше.
Я проработал в одиночку около недели, держался только на викодине и кофе. Я стал лучше, но разучился спать: каждый раз, когда я закрывал глаза, вокруг меня разливалась медовая, янтарная желтизна. Я тонул в ней, пытался освободить стремительно увязающие руки; я кричал и плыл наверх, пока не понимал, что верха нет; погрязал в воняющем хвоей янтаре. Задыхаясь, отплевываясь от попадающей в рот и нос смолы, сквозь желтое полупрозрачное стекло я мог разглядеть себя. Свои растерянные глаза и трехдневную щетину. Янтарь вокруг меня нагревался, оживал, и каждой своей клеточкой я слышал холодное, мелодичное: «Из чего сделан мой кулон?»
Я просыпался от боли и холода.
Одной ночью, лежа на полу в своем кабинете, я засек время: мой янтарный сон длился ровно двадцать минут. Я закрывал глаза, вновь и вновь возвращаясь в кошмар. Каждые двадцать минут я превращался в ископаемое в затвердевшем минерале. В черноте за окном лило, на первом этаже кто-то орал. Медленно пустел пузырек со снотворным.
Сначала я пытался спать дома, но разбил телевизор древней пепельницей, черт знает сколько простоявшей на столе. Потом я пытался спать у Кадди, но она меня прогнала. На полу в рабочем кабинете оказалось удобнее всего. И дело не в том, что в клинике какой-то особенный пол, просто в кабинете стоял телевизор, а если бы я его разбил — Кадди бы заплатила. Она всегда платит.
Было еще в-третьих: проснувшись, я мог пойти работать в лабораторию.
После того, как я вышвырнул команду вон, дел изрядно прибавилось. Резко выросла гора папок в подсобке, мой стол зарос бумажным хаосом. Пациенты с простудой шли нескончаемым потоком.
Я вышвырнул вон Кэмерон и Чейза. Я вышвырнул Кадди.
Впервые за долгое время у меня появился пациент с болезнью Уилсона. Я так давно ждал — даже заготовил пару шуток на этот счет, которые Уилсон бы оценил. Раньше под нее маскировались то отравление медью, то мозжечковая дизартрия, но на этот же раз симптомы были образцово-показательные.
Впрочем… Пациенты врут. Глаза врут. Симптомы врут. Воздух насквозь пропитан ложью. Проникая в наши клетки, кислород способствует выделению необходимой для жизни лжи. Я давно подумывал внести пару новшеств в знания о составе воздуха. Азот, аргон, углекислый газ и, например, хаус. Конечно, новая составляющая называлась бы в мою честь.
Я пытался спать на кушетке, на столе, сидя у стены и сидя у окна. Удобнее всего оказалось на полу.
Я вышвырнул вон Кэмерон и Чейза. Кадди вышвырнула меня домой, приказав охране не впускать в клинику. Ей взбрело в голову, что я подсел на работу, как на Викодин. Не пойму, чем она недовольна?
Меня поймали на следующий день у входа — в старом клочковатом парике и кепке, надвинутой на глаза. Я изо всех сил старался не хромать, а трость заменил на ярко-алый зонт. Я знал, что они меня схватят, хотелось позлить Кадди и, может быть, взглянуть разок в глаза пациента с болезнью Уилсона, проследить за тем, как проявляется вокруг его роговицы янтарный ободок.
Кадди произносила «болезнь Уилсона» с придыханием. Я специально названивал ей, чтобы еще разок послушать ее «болезнь ахх Уилсона».
Жизнь — дерьмо, всех нас спасет бурбон. Ливни, зарядившие в начале осени, не прекращались, стегали и стегали дом с пылом заправской доминатрикс. Погода — дерьмо, жизнь — дерьмо, только доминатрикс не разочаровывают меня на этой грустной планете.
Пока я надевал кроссовки, в кармане долго и яростно надрывался телефон. Так звонить могут только два человека, один из которых в полумертвом состоянии — ему не до звонков. Значит, это Кадди. Живее всех живых.
— Хаус, ты нужен нам здесь.
— Я умер.
Небо на улице низкое и мрачное, дождь стеной. Пока ловил такси, промок до нитки. У водителя назальный миаз: он чихает и трет нос. Я сказал, что ему стоит обратиться к врачу. Он меня не понимал до тех пор, пока я не объяснил, что у него в носу личинки.
Взаимопонимание — сложная штука.
Гостиница зияла неосвещенными окнами, словно дырами в белозубой улыбке. Неоновые переливы, украшающие здание, неуверенно пробивались сквозь плотную завесу дождя.
На ресепшене я сказал, что Уилсон умирает от диабета в одном из их номеров. Трюк с диабетом всегда прокатывает.
Прежде чем постучать в двести семнадцатый, я простоял минут пять под дверью. Пялился на латунную табличку с цифрами, чувствуя себя полным идиотом. Когда в ватной, абсолютной тишине глухо зашуршал лифт, я постучал — испугался, что кто-нибудь увидит меня стоящим в длинном пустом коридоре.
Уилсон открыл — усталый, заспанный и заросший. Открыл и сразу закрыл.
— Я перебужу всю гостиницу, твоих бывших жен, любовниц, твоих пациентов и родителей, — сказал я. Мой голос прозвучал не так кротко, как я хотел.
Дверь снова открылась. В нос ударил перегар, сквозь который еле-еле пробивался запах дезодоранта Уилсона. По-настоящему консервативные парни не меняют марку алкоголя и дезодоранта с колледжа. В удачном случае звездочек на напитках с годами становится больше.
— Ты зря занавесил окна, — сказал я. Бежевые занавески, бежевые обои — номер был похож на гигантскую картонную коробку. — В интернете пишут, что в этом отеле стоит платить только за вид из окна. Оглядевшись, не могу не согласиться. Правда, там никто не говорил про дурной запашок. Он входит в стоимость номера?
Уилсон с головой зарылся в одеяло. Я сел на кровать. На столике рядом с тускло светящимся ночником стояли бутылка коньяка и початая упаковка викодина. На всякий случай я забрал викодин себе.
— Зачем тебе таблетки? Решил кайфануть? — Я выразительно потряс пузырьком.
— Зачем ты пришел? — Уилсон повернулся на спину, сложил руки на груди. Видимо, в этот момент он представил, что его глаза метают молнии. Я старался не улыбаться.
— Ты такой грозный, Уилсон. У меня мурашки по коже.
— Зато ты. Как всегда. — Он вздохнул. — Хаус, что тебе надо?
— Мне надо тебя, — сказал я и стянул с него одеяло. — Одевайся.
***
Пьяный, обросший, путающийся в ногах Уилсон любезно улыбнулся девушке за стойкой в сияющем вестибюле отеля. Девушка улыбнулась в ответ — даже под толстым налетом беспробудного пьянства в Уилсоне чувствовались благородство и надежность, и все то, что делает его желанной добычей для мечтательных домохозяек, скромных служащих и больных раком.
— Не надейся, милая, — сказал я ей громко, — он убивает своих девушек. Кроваво и безжалостно. А вообще, — я понизил голос, впитывая в себя идущие от нее волны разочарования, — ему нравятся небритые хромые мужики, вроде меня.
Уилсон спрятал лицо в ладонях. Я посмотрел на его ссутуленную, обтянутую кашемиром спину, и поспешил вслед.
Он даже не обернулся, а мне в этот момент так не хватало его укоризненного взгляда.
Я отучился скучать по людям. Привязанность — одна из самых дрянных привычек человечества. Не совру, если скажу, что нисколько не скучал по Уилсону. Но этот его печальный взгляд… Я разучился скучать, но не мог заставить себя не вспоминать их всех частями. Глаза Уилсона, улыбка Кэмерон, надменный подбородок Формана, нервные пальцы Чейза… цинизм индийца, акцент еврея… задница лесбиянки и грудь Кадди. Если расчленить их всех, а потом собрать воедино, мог бы получиться один хороший врач. Доктор Франкенштейн с отличной попкой.
— Куда мы едем?
— Ко мне, конечно.
Пока Уилсон ловил такси, я следил за тем, как дождевые капли скатывались по отменному кашемиру. На плечах и спине появились темные пятна, набухли рукава. Я тронул его за предплечье — в этом месте сразу образовалась темная отметина — и позвал за собой: водитель с миазом ждал нас за углом.
Увидев такси, Уилсон ничего не сказал. Только его взгляд стал еще более растерянным. Он тряхнул мокрой, слипшейся челкой и уселся внутрь.
В последнее время вокруг меня витает гадливейшее из чувств.
Беспокойство.
Все вокруг беспокоятся. Опоздания на работу, несделанная процедура, погода, лишний вес, пищеварение, ссоры, смерти — все это причины для беспокойства. Уилсон стряхивает воду с рукавов пальто — беспокоится за хорошую вещь, водитель отчаянно пережевывает жвачку — беспокоится, что мы учуем запах травки.
Я беспокоюсь за Бена, галапагосскую черепаху-самца. Его особенно любят показывать по пятницам на канале «Планета Земля». У него сегодня намечается важный день, а я, скорее всего, пропущу увлекательное зрелище.
— Расплатись, — сказал я Уилсону, когда мы подъехали к подъезду. Там меня уже ждал курьер с огромной коробкой.
— Мой малыш не промок?
— Совсем немного…
— Да я не про тебя, болван. Про него.
Курьер внимательно поглядел на коробку.
— Все, вроде, нормально…
— Ну раз «вроде», занеси-ка ее в гостиную.
Я стоял в дверях и смотрел на тощую задницу курьера, волочившего коробку по ковру. В коридор вошел взъерошенный Уилсон.
— Что здесь происходит?
— Привезли новый телевизор.
— А что случилось со старым?
— Сгорел на работе. Расплатись.
Уилсон послушно достал кошелек.
Настроить телевизор — дело на четыре бутылки пива. Две Уилсона, две мои.
— Всегда знал, что у тебя золотые руки, — сказал я, щелкнув пультом. Это было первое, что я произнес за время, пока мы настраивали телевизор.
Я погасил верхний свет, принес нам еще пива, и мы уселись на диван.
Галапагосская черепаха Бен ползал вокруг другой огромной черепахи.
— Кажется, кое-кому сегодня повезет, — сказал Уилсон удивленно.
— О, да. — Я отхлебнул пива. Бен взбирался на подружку как на Голгофу.
Уилсон постукивал пальцами по горлышку бутылки, тишину вокруг нас нарушал лишь шум дождя и монотонный голос ведущего.
— У тебя когда-нибудь было так, — Уилсон вздохнул, потом еще раз, — чтобы в один прекрасный момент ты понял, что совершенно, абсолютно, бесконечно несчастен?
— Нет, потому что у меня есть мой лучший друг, — я помолчал. — Мой викодин.
Уилсон кивнул. Он внимательно следил за вкалывающим на экране Беном.
Косые струи воды на стекле окрашивались то бледно-голубым, то янтарным. Я вдруг подумал, что это похоже на звездное небо. На какую-нибудь совсем параллельную вселенную.
— Когда-нибудь ты научишься быть счастливым, — сказал я.
Все лгут. Даже в параллельных вселенных.
Уилсон кивнул. Отставил бутылку. Нервно сцепил пальцы.
— Что ты чувствуешь, когда принимаешь викодин?
— Чувствую себя паршиво, но без него еще хуже.
— Верно, — сказал Уилсон и пододвинулся ближе.
Я потрепал его по плечу.
Я стал лучше. Я даже проявил участие:
— Отчего тебе плохо? Оттого, что ты чувствуешь боль или оттого, что не чувствуешь?
Уилсон не ответил.
Взаимопонимание — сложная штука.
Боль и холод — неизменные составляющие моей жизни. Боль и холод превращают вчерашних студентов в злобных небритых мужиков. А редкие затишья, вроде этого мирного вечера, действуют как дефибрилляция, регулируют сбившийся сердечный ритм: резкое погружение в теплый и уютный жизненный кисель заставляет меня сильнее цепляться за боль и холод.
Всем нужна своя дефибрилляция.
Уилсон подвинулся еще ближе, наши бедра соприкоснулись.
Что ты задумал, Уилсон? Встряхнуть мое сердце? Или свое?
Я вздохнул, отставил пиво и откинулся на диване.
Уилсон понял. Прижался губами к губам. Я почувствовал запах пива, туалетной воды, и, кажется, крема от морщин. Уилсон пах приятно, а целовался отчаянно. Я сидел на диване, отчего-то вдруг совершенно обессиливший. Хотел потрогать его волосы, но не смог поднять руку — словно гирю привязали к запястью. Уилсон жарко дышал в висок, шарил по телу, все ближе и ближе подбираясь к…
— Оу, какой же ты резвый, Уилсон! А как же свидание, романтика? Посмотри на это небо, звезды — как крохотные смертоносные образования на МРТ…
Уилсон молча расстегнул мои джинсы.
— Всегда знал, что у тебя золотые руки, — сказал я через несколько минут.
Уилсон делал все идеально. Мое ленивое тело то млело, то напрягалось сладко и неумолимо. Лицо Уилсона было бесстрастно.
— Как будто марафон бежишь, — сказал я.
Он следил за своими руками так внимательно, будто боялся забыть движения.
— Проститутки — и те нежнее, — сказал я.
Голос дрогнул, пришлось сжать зубы, чтобы не застонать. Он делал все идеально. Вместе с наслаждением меня все сильнее окутывали боль и холод.
— Прости меня, — сказал я.
Уилсон посмотрел мне в глаза и я, кажется, отключился.
Я плыл в янтарном море. Вокруг меня были янтарные острова; янтарное солнце висело в зените. Когда я подумал, что наконец-то в безопасности, вода вокруг меня начала сгущаться. Руки и ноги вязли, я задыхался и отплевывался от попадающей в рот и нос смолы. Сквозь желтое полупрозрачное стекло я мог разглядеть Уилсона. Его растерянные глаза и трехдневную щетину. Янтарь вокруг меня нагревался, оживал и каждой своей клеточкой я слышал тихий выдох: «Ты ничего не можешь изменить. Ты все сделал правильно».
Я перестал беспокоиться и провалился в черноту.
***
«…Черепашье тело покрыто большим костным панцирем светло-коричневого цвета. Пластины панциря, соединенные с ребрами, представляют собой жесткую защитную структуру, которая является неотъемлемой частью скелета. На панцирях этих медленных животных могут расти лишайники…»
— На твоем панцире, наверное, тоже растет лишайник.
Я разлепил глаза:
— Мой панцирь отполирован новейшими средствами, благоухает и круто смотрится. Я слежу за его состоянием — не то, что этот неудачник Бен.
Уилсон сложил руки на груди. Я подумал, что мог бы… Я поглядел на его натянувшиеся в паху брюки и подумал, что кое-кому сегодня повезет.
— Давай-ка, — сказал я, наклонившись к нему. — Давай сделаем это красиво.
Послушный моим рукам Уилсон откинулся на диван. Кажется, глаза у него были испуганные, я не разобрал.
Ремень не хотел расстегиваться.
— Помоги мне, — шепнул я.
Уилсон справился с пряжкой, вжикнул молнией и остановился.
Я поцеловал его в шею. Кожа была соленой и пахла Уилсоном в стократной, тысячекратной степени. Губами я чувствовал движение мышц, когда он нервно сглатывал.
Я запустил ладонь ему в штаны. Он застонал.
В бледных пятнах света от телевизора раскинувшийся на диване Уилсон выглядел иллюзорно, словно проекция рентгеноскопа. Шелестящий в тишине дождь придавал ситуации налет отвратительной интимности. Такие звенящие моменты закрывают на ключик в своем сердце и долго хранят романтичные школьницы.
Разбивать такие моменты — особенное удовольствие.
— Аккуратный газончик, — сказал я, приспустив ниже его брюки.
— Заткнись.
Я-то заткнулся, а Уилсон стонал и стонал под моими руками. Изучать его, такого, было интересно. Он словно захлебывался: хватал ртом воздух и отчаянно жмурился. А потом вдруг в комнате стало оглушительно тихо, он замер, уставившись мне в лицо, словно к чему-то прислушиваясь.
Кажется, глаза у него были испуганные.
Я вдруг все понял. Не осталось больше никаких тайн, никакой лжи.
Озарение было оглушительным.
— Вот видишь, — сказал я чуть позже, вытирая руку об обивку дивана, — совсем мало времени прошло после ее смерти, а ты уже снова можешь кончать.
Уилсон поднялся — дыхание у него все еще было тяжелое — не спеша оделся и вышел. Тихо хлопнула дверь.
Я с наслаждением вытянулся на диване, закинул руки за голову, размышляя о том, как лучше распорядиться драгоценной крупицей знаний, что мне удалось сегодня добыть. От дрянного беспокойства не осталось и следа, даже судьба черепахи Бена меня больше не тревожила. Перед глазами стояло беспомощное и открытое лицо Уилсона.
Я стал лучше этим вечером. Я прозрел.
И ослеп вновь.
Эйфория от нашей взаимной… дефибрилляции спадала. Я все прикидывал, как использовать это неожиданное откровение: кто бы мог подумать, что Уилсон привыкнет к боли так же, как и я? Он подсел на боль, полюбил боль, научился в ней жить. Я должен был это предвидеть: о дружелюбии Уилсона ходят легенды. Только теперь я понял, что сколько угодно могу быть собой в полной мере и упиваться своей над ним властью. Я понял: он упивается вместе со мной.
Диван пах Уилсоном. Я сам пах Уилсоном.
Где-то далеко гремел гром, небо рыдало за все человечество.
На полу ожил телефон. Двигаться не хотелось, а вот снести автоответчик к чертовой матери хотелось очень.
«Хаус, ты нам нужен! У пациента не болезнь Уилсона, это отравление медью. Он умирает».
Прежде чем удалить сообщение, я прослушал его два раза.
Уже в коридоре, закидывая в рот викодин, я подумал, что теперь главное — не переусердствовать с работой. Рвение и врачебный долг — не мой наркотик. Хватит мне пока одного.
Я вышел на истекающее дождем крыльцо и набрал Кадди:
— Собери всех. Это будет интересно.
— Всех?
— Я непонятно выразился?
— Хорошо.
— Я еду.
Сегодня никто не умрет.
Конец