Инеем на запястьях

PG-13
Завершён
151
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 760 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
151 Нравится 0 Отзывы 55 В сборник

Часть 1

Настройки

А мне нравится ночь. Ряд фонарей, услужливо склоняющих светящиеся головы под снежными шапками, и ты, чудаковатый дурачок, сбивающий их заледенелыми снежками с карниза дома напротив. На твоём лице холодный перламутр и звёздные пылинки в длинных ресницах; ссыпаешь их как будто на меня — считаешь, что это весело. И, чёрт побери, если это не так, пусть я тебя больше никогда не увижу. Но мираж с тобой появляется, и я начинаю думать о своём сумасшествии. Если бы Мечта была человеком. Вообразить лишь на мгновение — всё тайное и бережно хранимое мелкими блёстками на руках, которое вынашиваешь изо дня в день, однажды обретает черты и становится реальным. Поначалу силуэт, а затем с ходом времени и новых грёз он приобретает цвета на бледной коже, и так Мечта оживает. Мне нравится ночь, потому что ты, наверное, не знаешь о моём существовании. И, вероятно, мне не придётся глядеть, краснея, в твои глаза, говорить, что пора домой и отогревать сладким чаем. Или ты предпочитаешь кофе? "Мне нравится какао". Твой голос тихий, ломанный, словно слова были сказаны впервые после долгого молчания. "Да". Соглашаюсь в тот момент, глядя на твои босые ноги — под ними снег. "Я угощу тебя" И мы уже бежим, ты держишь за руку. "Только не стой босиком". Ты выглядел потусторонним, нереальным плодом моего истощённого воображения. Нравится ночь, как и какао, и звёздная пыль в глазах Чимина, которая оказывается подтаявшими снежинками, его смех и несмелое признание, что ждал, когда выйду к нему. Он не выдумка и не воскресшая мечта. А такой же дурачок, кинувший вызов одиночеству. -14.12.2010-

Чимин смотрит новости сквозь пелену слез. Диктор говорит, что впервые в истории метеосводок в их широтах идет столь интенсивный снег, Чимин считает, что август этого заслужил. Едва касаясь крон пышных каштанов в сквере внутреннего двора, слипшиеся крупные хлопья растворяются словно сладкая вата и оседают тяжёлыми каплями на втоптанную землю. С цветков шиповника опали лепестки, розы спрятались в бутонах, чернея по часам, — скоро будет полдень и в глазах Чимина такая же бесконечная чернота, что сковывает небо летней метелью. Вокруг паника и губящая аномалия. Дух непреклонен — самозабвенно расщепляется, внемля эгоистическому порыву, — ему больно. Ему печально и некуда сбежать, когда в попечении весь мир, а поддался слабости одинокого мальчишки. Он сгорал в его мыслях, плавился в руках и терялся несчетными кристаллами изморози в складках сбитой простыни. Боготворённый, нужный, он следовал за ребёнком, который на глазах становился мужчиной, разделившим чувства вместе с тортом совершеннолетия. Подарок получил Чимин — дневник, те воспоминания, в которых жил он сам, и человека, по крупицам его уничтожающего. Духи наивны. В квартире остервенелый холод. Продуваемые окна дребезжат, и стучит подоконник с каждым гневным порывом Чимина. Они поссорились так глупо и нелепо разбежались: Чонгук, ответственный за заключение сделки, сбежал в аэропорт, и Чимин, подавленный грустью, на балкон, где проводил Чонгука первыми снежинками. Сделка не состоялась — из-за обиды и безрассудства, наверняка Чимина накажут за использование силы, а он не жалеет, что рейсы убегающих глупцов отменены. У них есть шанс попросить прощение. Вместо этого он слышит, как Чонгук запирается в комнате с телефоном и извиняется перед безликими людьми за океаном. 8.30 Рассвет зимой начинается в это время, летом он ненавистно удушливый, липкий. Не этим утром. За окном по-прежнему сыплется снег, и стёкла промерзают узорами. Чимин оборачивается в простыню лишь для того, чтобы не предстать уязвимым, и присаживается в кресло, откуда из дверного проёма видит Чонгука. Он собирает его вещи, не переставая кричать, как же ненавидит его уродство, былую особенность с саднящей горло искренностью, что Чимин верит ей. Его слёзы такие же холодные, как талая вода и совершенно неосязаемые на коже, пока не начинают капать в раскрытые ладони. — Ты никогда не спрашивал, почему увидел меня. С первого его слова Чонгуку голос стал нежнее, его вкрадчивые звуки пробирали колким морозцем на кончиках пальцев и согревали несмотря на вшитый роком холодок. Чонгук не оборачивается, однако руки на секунду замирают над открытой сумкой и продолжают небрежно заталкивать одежду. — И видишь до сих пор, — в уголках глаз собираются крупные капли и грузно скатываются, ударяясь о циферблат наручных часов. — Другие тоже тебя видят. — Ты им внушил поверить в моё существование. Смех Чонгука давно перестал быть живым, он лишь формальность, приторное смешение насмешки и желчи — ужасный эффект взросления. Его взгляд высказывает презрение, губы поджаты и видно, как язык упирается в щёку — так Чонгук демонстрирует отвращение. Это правда — он ненавидит слёзы и жалость, что они омывают, в чиминовых однажды жаждал утонуть, чем успокаивал откровенно, упрашивая поверить. Сейчас столь изобретательно не лжёт, высказываясь пронзительно прямо и попадает в цель, впитывая слухом ломанные стоны. — Жалок. Плачешь отвратительно. В окно врезается птица, оставляя за собой глухоту в натянутой тишине через порог. Чонгук всегда считал голубей глупыми, на что Чимин находил им оправдание раз за разом, когда на них снисходила необоснованная критика. Пожалуй, настало время согласиться — замёрзший мир остановил даже облака, а птица такая же безрассудная, как и Чимин, который пытается что-то немо доказать. Она не встаёт, и это так забавно, так естественно после крушения и стольких неудач. В отличие от Чонгука смех Чимина настоящий, пафосно выразительный и истеричный. Лицо не то, что прежде: на нём вырезана боль жуткой улыбкой, глаза закрыты, проливают яд, которым Чонгук мог убить себя, позволив языком коснуться трепещущих ресниц. — Порой я думаю. Чонгук уже отравлен его потухшим голосом, смех угасает следом. — Что снег люблю я больше тебя, — договаривает Чонгук. Голова Чимина медленно поднимается к потолку, хрустят позвонки на шее (Чонгука до сих пор от этого коробит), веки накрывают глаза, и лишь губы беззвучно приоткрываются, как будто бы в острой нехватке воздуха. Руки трясутся, и не хватает сил, чтобы поднести их к лицу. Чонгук осмеливается помочь. — Это не так. Он падает на колени перед покрытыми простынёй ногами Чимина, знает, чего ожидать, стоит только приспустить за уголок и просить легонько, ненавязчиво коснуться. Не прощённый, вряд ли в скором оправданный, Чонгук пламя в себе усмиряет, оседает на пол беспомощным мальчишкой, чей мир был сужен деревянной рамой окна однажды. Это его раскаяние, на которое Чимин гневается ледяным шквалом, соскребающим стекольную пыль ломающимися ветвями. — Ты знал, я не такой, как вы, — мрачно, словно онемевшими губами шепчет Чимин, — не человек вовсе. Горло заполняют невыплаканные слёзы. Захлебнуться — попытка нелепая для бессмертного. — Ты звал меня к себе. Чонгук соглашается, на всё соглашается, подбирая себя с пола. В комнате знобящая свежесть и покрытое инеем оседающее дыхание на босых ступнях Чимина. Хрупкие лодыжки, пухлые пальцы и чувствительная полупрозрачная кожа. Чимин дёргается, скуля сквозь зажатые губы, когда Чонгук задевает ногтем ямку под косточкой, а чуть выше нее браслет из васильковых отметин — они так играли. Растирались в прах и задували свечи своими хаотичными движениями. — Ты был серьёзен, не испугался правды и принял. Связки расслабляются, Чимин не боится замечания о своей жалости снова. Порой она казалась связующим звеном между забытым зимним духом и человеком. Люди изменчивы. Чонгук такой же. И их ссоры покрывали траву чистым снегом, пугали приморозками на исходе весны, скрипели морозами в предпраздничном хаосе и заметали следы напрочь в этот летний день. Это край. — Ты поверил в меня, словно в божество. Чимин строг. Он не плачет удушливо и жалко, а лишь даёт глазам избавиться от воды. Чонгук прислушивается, сжимая изящную ступню в своих ладонях, и губит тонко, будто вонзаясь зеркальными осколками, но это губы, ведущие к успокоению. Щекой ведёт по голени, раздражая на мурашки, и снова к пальчикам, что поджимаются от обветренных поцелуев. — Ты влюблял меня в себя, — беспорядочно, сквозь потухший смешок. Цепочкой по ноге вверх к стёртым коленкам — он был жесток к нему позапрошлой ночью. Разорванные простыни, окроплённые воском и сукровицей из свежих ссадин. В синяках концентрация космоса, и её он снимает своими губами. Чимин злится настойчивее, вдавливая снежную крупу в неровности асфальта. — Ты ненавидишь меня искреннее данных обещаний. Чонгук бы спорил, разодрал бы грудную клетку, обнажив своё сердце, но молчит, что бы Чимин ни говорил, ответом были поцелуи. И дальше, на хрупких сбитых костяшках он останавливается надолго, размазывая по запястьям прозрачный тинт прикосновений, и греет каждый ноготок тёплым дыханием. Его лицо для маленьких ладоней, в которых прячется, выискивая снисхождение, взамен раскрашивая мелкой россыпью. Чимин лишь образно стихает — снаружи, за пределами, такая же буря, что внутри. — Ты боишься отпускать, я знаю. Слабо Чонгук кивает. И простынь шелестит — Чимин берёт к себе, бережно укрывает, беспечно дав себя обнять. Грудь спокойна. Не мечутся в запертой клетке вальсирующие бабочки. Дыхание не то, что рвалось жадным стоном. Там всё еще недоговорённость в кисельном тянущемся крике. — Ты так же одинок, и я прощаю. Взметаются вихрем подвешенные в воздухе снежинки, взвывает вьюга высоким голосом Чимина, и чудом следовало бы называть пробившееся в тучах солнце. Будто напуганный ребёнок, найдя убежище в объятиях, Чонгук едва не засыпает, пропитанный холодом. — Прости, — подтверждает лаской вдоль ключицы. Спущенная с плеч простыня картинно огибает плавные изгибы. Их страсть измазана на коже палитрой океана. Без боли, обоюдно шли на дикость, дав фору затянуться ранам и залечить поверху недостатком мягкости. В Чонгуке сущность мальчишки прокалывается сквозь скорлупу безнадёжного взрослого. Он чувствует Чимина потому что до сих пор верит, как раньше, как тогда сквозь треснувшую призму чердачного телескопа. — Прости. Теперь Чимин молчит, безмолвно позволяя сцеловать свою печаль. Обоих пронзает вибрацией, и сливается воедино пустота через губы. Под тяжестью Чимина совсем мало. Прогнутую под Чонгуком спину пронзает острыми позвонками, по рёбрам стянутая кожа, украшенная мелкими родинками, розовеет по их размытым чертам. Излюбленные месяцами лодыжки тянут ниточки к возбуждению от жаркого языка, сплетающего на них узоры. Укус на щиколотке, как от озлобленной дворовой шавки, — лишь бы на вред, и, стоит цыкнуть с большим укором, он снова ластится, пуская мокрую дорожку по ноге. — Прости. У Чимина косточки тазовые торчат, изрезанные чонгуковыми зубами, прикосновения к ним болезненные, но стоят того, чтобы терпеть: Чонгук оттачивал мастерство на нём. Убивал наркотической жестокостью и отрезвлял собой же. Под простыней впалый мягкий живот — ему внимание затянутой меж губ кожей и слизанные с неё царапины. Чонгуку сладко. А Чимину щекотно и смешно, либо больно, возможно, его дерёт истерией, и тогда ломать должно Чонгука. — Я тебе не нужен больше, чтобы мечтать. — Прости. Не ложь, однако и не правда, как будто рефлекторное "прости" — спасение от всех упрёков и волнений, будто оно избавит их, наконец разбросав по миру. Чонгук продлевает, Чимин хохочет громче, страшнее. Жутко. — Пойдём спать. Не успевают ухватиться губ, слетают только разочарованные вздохи. Чонгук следует за ним униженный своей виной и точно знает — Чимин сыграет с ним в обратную игру. Не скрыть — духи бывают жестоки. Он следует за ним ещё раз этой ночью, чтобы на утро проснуться в липких простынях и разодрать колени о раскалённый пол с открытого для августа окна. В страницах дневника иной рассказ и слог запутанный, двусмысленный. Там нет отчаяния, но и свободы даже между строк не сыскать.

Те фонари, между которых мы ходили, погасли. Больше не страшась открыть глаза, перед которыми не будет тебя, я пожелаю дальше верить. Позволишь ли ты мне однажды сквозь открытое окно позвать по имени, чтобы сотворённый тобой хрусталь треснул, как моё сердце в августовское утро? Я попробую. Чимин. -01.01.2018-

151 Нравится 0 Отзывы 55 В сборник