***
Прошло три дня. Я занимался рисованием. Когда не рисовал, готовил. Я не хранил приготовленную еду в холодильнике, не разогревал в микроволновке. Вкус терялся – он казался вторичным и переработанным. Поэтому каждый раз я готовил: жарил мясо, варил рис. Больше почти ничем не питался. Я не нуждался в таком количестве энергии. Когда я сытый и довольный направился в комнату, накручивая прядь на палец, раздался звонок. Я остановился и покосился на дверь. Совсем недавно его слышал – ещё не забыл о его существовании. — Привет, Серёга… — Кажется, это уже было. — У меня дежавю? — Нет, — ответил он и менее решительно, чем прежде, посмотрел на меня. — У меня к тебе просьба. Стоит напомнить: Серёжа никогда не обращался ко мне за помощью, потому что я всегда делал хуже. — Я могу переночевать у тебя? — А дома что? Прозвучало так, будто я его выгоняю. Однако, напротив, я отступил, приглашая внутрь. — Дома… не очень. — Он говорил не как обычно. Скованно. И моё присутствие никак не влияло на него. — Мать опять бухает? — Она уже пять лет в завязке. — Ей ничто не мешает начать снова. — Отсутствие денег. Я прикинул: если у неё нет денег, то у кого они могут быть? Навряд ли компульсивную дамочку со взрослым сынком мог приютить добросердечный богатый мен. — У кого они? — У меня. — То есть… — я свёл два и два, — ты работаешь? — Да, — ответил он тухло, садясь на кухне. — Ты никогда об этом не говорил. — А тебе оно надо? — Серёжа издал смешок и закрылся рукой. — Да не особо. — Вот и я о том же думал… — Есть будешь? Серёжа убрал руку и посмотрел перед собой. На контейнеры. — Что это? — Мясо. Снова неодобрительный взгляд в мою сторону. С щепоткой тревоги. Деликатес. — Ты знаешь, что я не об этом. — Тогда ответ тебе уже известен. — Я натянул улыбку, а Серёжа странно побелел – неестественно и быстро. — Ты шутишь… — Как знать, — я завёл старую шарманку. — Ты всегда можешь отведать переработанного целлофана. У Серёжи в глазах так помутнело, что, казалось, его вырвет. А этого бы не хотелось: как бы я повёл себя? Сорвался и сунул его лицом в блевотину или… побеспокоился бы? Второй вариант донельзя фантастичен. Я бы заставил вылизывать пол, собирать в рот то, что отверг желудок. Мы почти не говорили. На ночь я посоветовал закрыть дверь и подпереть ручку стулом. Ненароком мне что-нибудь взбредёт, и Серёжи не станет. Серёжа воспринял слова серьёзно, а я отнёсся к ним с долей шутки – всё-таки Серёжа немного отличался от других людей. Хотя бы тем количеством времени, которое провёл со мной: со школы и до сегодняшнего дня. Я уважаю, на самом деле, без смеха и сарказма, его выдержку и ценю по достоинству, что он пытается поддерживать мою связь с обществом, хоть и считаю дело это пропадшим и бестолковым. Я не создан для общества, потому что оно разжигает во мне гнев и желание вредить. Я знаю, что это считается «неправильным», это дело карается законом, я даже знаю основные статьи, за которые могут осудить, и сроки, я знаю, как рассуждает мораль и что есть такая фифа как совесть. Я знаю всё это, но не беру на свой счёт. Научился когда-то не брать. Меня не волнуют люди и мораль. Они в стороне. От них меня отделяют тонны цементных стен, и голоса оттуда не доносятся. Вокруг тишина. В которой иногда появляется такой человек как Серёжа – вот его я слышу. Над его словами я могу подумать, даже если сделал вид, что пропустил мимо ушей. Заручился он когда-то моим доверием, срок которого до сих пор не истёк. Поэтому относиться к нему, как к другим людям, бессмысленно. На их фоне он выбивается. Хотя, когда меня накрывает, я не рассуждаю так же трезво и адекватно. Но пока моя голова чистая, ему ничего не угрожает.***
Хриплый женский голос орал во всю глотку. Он выпытывал, что я сделал ей. А я не знал, что сделал не так, в чём моя вина. Я не понимал. Закрывал уши, чтобы не слышать вопля, разрывавшего барабанные перепонки. Сжимал веки, чтобы не видеть уродливого лица, скорченного ненавистью и судорогами. Я прижимал руки и ноги к телу, чтобы уменьшить себя – чтобы воспринимать меньше. Отвратительный сон. Когда я проснулся, стояла ночь. Решил промочить горло. Молоко сладко ложилось на язык, холод подбодрил. Я улыбался и нежился чувству, пока не вспомнил, что привело на кухню в три часа ночи. Моя мать. Не алкашка, как у Серёжи, просто долбанутая на голову. То был её брат или любовник? Совсем не помню. Помню, что он домогался меня. Не единожды, было много раз, а когда она узнала об этом, пришла в бешенство. Выгнала брата-любовника, посыпая ругательствами и визжа как свинья, и осталась наедине со мной. Чтобы ненавидеть. Она винила меня. Орала на меня в течение недель. Я хотел, чтобы она заткнулась. И она заткнулась навсегда. Нужно было избавиться от трупа, но я не знал как. Моих сил никогда бы не хватило на то, чтобы выволочь её тушу из квартиры и незаметно из подъезда. Я не представлял, как избавляются от тела в домашних условиях. Только одно пришло на ум. Тогда я впервые попробовал человеческое мясо. Меня рвало. Первые раз пятнадцать. Потом я научился получать удовольствие – представлял, что это курица, и подавлять рвоту – проглатывал вместе с останками. Ел со слезами. Выплёвывал куски жира, ошмётки волосатой кожи и толстые сосуды, которые силой божьей сохраняли упругость. По отдельности кожу, кости и другие не перерабатываемые мной куски выбрасывать оказалось проще целого тела. Когда я обглодал конечности, я долго раздумывал, что делать с внутренними органами. Они были противными, слизкими. В размороженном состоянии выскальзывали из рук, а их гладкость вызывала клокочущее омерзение в желудке и новую, такую привычную порцию тошноты. Я варил, тушил, жарил и уговаривал себя в том, что это органы скотного животного. Было удивительно, что сработало. Я осушил стакан и всполоснул под краном. Пришла мысль заглянуть к Серёже. Я легко толкнул дверь, а она не поддалась. Он послушался меня. Я испытал гордость – мои слова имеют вес, и огорчение – ему есть чего побаиваться. Я немного налёг, и дверь приоткрылась. Я мысленно забежал на кухню, взял широкий нож и вернулся к двери – уже приготовился преподать урок и разделать свежее тело, и отогнал мысли. Сейчас слишком рано.***
Серёжа не смотрел, как я с аппетитом уплетаю завтрак, и пытался насладиться гречкой, которую мы отыскали в пыльном углу. — Чем будешь заниматься? — спросил я, когда Серёжа домыл посуду. — А ты? — Рисовать. — Я могу посмотреть? Он до сих пор нерешителен и сжат. Мне это не нравится. Словно он меня боится. Нет, мне не кажется, что он меня боится. В нём что-то другое. — Если расскажешь, что с тобой. И почему ты вдруг решил переночевать у меня. И сейчас никуда не собираешься. Он устал буквально на глазах. Осутулился. Вздохнул как старик и не посмотрел на меня. — Я истощён. Сильно. Надоело быть с ней. — С мамашей? — Да. Она как овощ. Ничего не делает, не говорит. — Речь Серёжи стала малоразборчивой. — Не смотрит и не просит. Это невыносимо. — Какая жалость, — сказал я радостный и подумал: не те слова, не та интонация. Серёжа не обиделся. Он медленно закивал в ответ. — Не могу быть с ней. — Ты уже это сказал. — Очень, — дополнил он. — Я понял. Странный разговор. Не обо мне. — Куда сесть? — Куда-нибудь, чтобы не бесить меня, — это был очевидный ответ. Я сел за своё рабочее место: старый письменный стол, над которым горела лампа, источая яркий солнечный свет. Там же находились карандаши, кисти, краски, чернила, ручки и горы бумаги: для печати, акварели, пастели, в той же куче крафтовая бумага, чёрная, красная. Всего было много. Серёжа сел позади, но я не ощущал его присутствия. Оглянулся проверить. Он поставил стул спинкой ко мне, на неё положил руки, а на руки подбородок, начав своё блюдение. Заметив мой взгляд, он немного прояснел. — Мешаю? Он выглядел по-другому. — Нет. Я приступил к работе. Никогда не думал заранее о том, что хочу увидеть на бумаге. Меня не интересовал результат, мне нравился процесс. Над инструментом и бумагой я тоже не думал, тянул руку и пользовался тем, что первым попадалось, поэтому удобно держать всё в куче. Рулеткой мне выпала бумага для акварели и карандаш 8B. Сначала рука очерчивала форму, в которую я заточу покорёженное тело. У этого будет маленькая вытянутая голова. Её когда-то зажало между тисками. Тело кучное, точно глыба, собранная из маленьких камней. На сравнениях я загорался: прописывал историю каждого существа, попутно изображая присущие ему качества. Толстые твёрдые пальцы, увязшие в тине. Вздутые каменистые руки, на которые опирается тело. А выдержать его очень непросто. Тело – тяжесть, которую нужно нести своей душой. Голова обращена вверх – он просит о помощи. Я бы помог, но в рисунок попасть не могу. Жаль его, что увяз. Скорее всего, не выберется. Его затянет в пучину, и наградят бессмертием. Я улыбнулся, выводя линии, трещины на руках, подобие атрофированных мышц на шее. Давил на карандаш, он рисовал чёрным, впиваясь в бумагу, и оставлял шрамы на поверхности. Рядом осыпалась крошка. Опять что-то не так. Я остановился. Посмотрел на Серёжу. Он наблюдал, как за стеклом. Он сидел слишком далеко, и я перестал его чувствовать. — Сядь ближе. Он не сразу услышал, но переспрашивать не стал. Взял стул и пододвинулся. — К столу, — не подумал и сказал, указывая на свободный край около лампы. Серёжа сел и немного наклонился. Его руки оказались на столе, и мне захотелось скинуть их. — Руки лучше убери. — Хорошо. — Без лишних вопросов руки он опустил: не скрестил, не сплёл пальцами, а безвольно опустил между ног. Я продолжал. Стало лучше. Намного. Спокойнее. Я начал задумываться над линиями. Обычно такого не было. Почему же? — Всё-таки ты офигенно рисуешь, — тихо произнёс Серёжа, будто не хотел сбить, но и не мог удержаться от похвалы. — Не считай ты так, то и рисунки бы не брал, да? — Я улыбнулся и посмотрел на него, а его взгляд был прикован к моей работе. Глаза едва заметно дёргались – изучали карандашные линии. — Я беру их не поэтому, — сказали его губы. Я почувствовал обиду. Если не из-за этого, из-за чего тогда? Что он делает с ними? Рвёт? Жжёт? Кромсает на кусочки? Я готов был заточить карандаш как копьё и засадить в его руку, точно между костями ладони. Не нож, а карандаш. Но я сдержался. Усмирил себя, подавил гнев, хотя далось это немыслимыми усилиями: как удержать взрыв бомбы. Замедлить её действие, вплоть до погашения вспыхнувшей искры. Момент мгновенен, а его нужно поймать и исключить. Проще бросить эту затею и позволить произойти тому, что должно. В противном случае разорвёт тебя, ведь чьё-то тело должно послужить для удержания разрушительной энергии. — Почему? — спросил я. Серёжа до сих пор смотрел на рисунок. Я перевернул лист обратной стороной. Он не смел меня игнорировать. — Что делаешь с ними? Я был на грани. Руки тряслись. Я уже не думал о заточке карандаша, я знал, что он войдёт в глазницу и достигнет мозга сквозь тело. Серёжа посмотрел на меня. Незнакомо. Я ощутил чужого человека, о смерти которого, как о чём-то более бренном и тяжёлом, чем о завтраке, не подумаю. — Могу показать, — тяжело прозвучал его голос. С незнакомцем на одной территории. С незнакомцами один разговор – насилие. Я протянул рисунок из стопки законченных. Взгляд Серёжи потускнел, а ведь он находился у самой лампы. Веки сильно легли на глазные яблоки, закрывая края радужек. На лице появилась слабая улыбка, почти не различимая как тень. Я сомневался, что увидел именно её. Правая рука коснулась рисунка, обвела силуэт сгорбившегося и поросшего мхом старика. Левая оставалась бездвижной. Я опять посмотрел на его глаза и впервые себя спросил: какой у меня взгляд, когда я готовлю и ем человечину? Спросил, потому что показалось, что у Серёжи именно такой – принадлежащий мне, влюблённый до усрачки и не умеющий терпеть, но желающий растянуть удовольствие. Я невольно поддался вперёд, а его левая рука залезла в штаны. Я остановился, неотрывно наблюдая за каждым движением, за каждой реакцией. Серёжа сильно покраснел и прижал подбородок к груди. Он ублажал себя. Вторая рука продолжала исследовать рисунок, глаза повторяли её путь. Он осторожно наваливался рукой, прижимался и прежде, чем сказать, удержал стон, сдавливая губы. — У м-меня… встаёт на твои рисунки. — Его лицо исказилось улыбкой – словно ему была противна эта мысль. Или слова. Или действия. Я смотрел с любопытством, не моргая, и вслушивался. Вот судорожный вздох, который должен быть громче. Шелест пальцев по бумаге. Почти что слизкое прикосновение к себе и мятое шуршание одежды. — Я сделал это раз, — сказал он, подавившись, и стиснул глаза, — второй… и третий. И я начал думать, что хочу сделать то же самое с тобой, — туманно проговорил, налегая рукой на член. Он двигался сильно, с нажимом. Правую руку сжал в кулак. Выдохнув, Серёжа отвёл на меня взгляд. Слезливый. Искрящийся. И опустил голову, скрывая лицо. Он тяжело дышал. Я слышал подобие всхлипов, но не видел главного – стол закрывал. Я отъехал на стуле и оказался перед ним. Он на самом деле передёргивал, сжимал себя до красноты. Блестел от смазки, от пота. Теперь наблюдал я. — Я все твои рисунки обкончал, — признался Серёжа, отрываясь от стола, и с виной посмотрел на меня. Кажется, у него никогда бы не было такого взгляда, если бы я всё-таки раздробил череп тому малому. — Извини, — еле разборчиво промямлил он, проглатывая стон. И несмотря на ситуацию, он получал удовольствие. Помогал себе второй рукой. Дрочил передо мной. Этот правильный и всегда стоящий на стороне морали Серёжа сидел в моей комнате и дрочил, не останавливаясь, как дрочил дома в своей комнате на рисунки недоразвитых людей, пока его мать валялась падалью в другой комнате и делала вид, что не слышит его. Во мне не было насмешки. Не было недовольства или разочарования. Я был зачарован, и ни о чём больше не думал, кроме Серёжи. Я сглотнул. Появился голод. Мне бы хотелось, чтобы он был ближе. Я хотел ощущать его дыхание и жар возбуждённого тела, слышать, как бьётся его сердце и как хлюпает смазка. Я хотел убедиться, что не один такой ненормальный. Серёжа услышал меня, словно всё это я проговорил вслух. Или проговорил? Он встал. Поменял опору в виде стола на опору в виде ручки кресла и передёргивал надо мной. Красный, смущённый и потерявшийся. Он почти упирался мне в грудь, а в ней по наковальне молотило сердце. Оно билось так же, но от страха, когда брат-любовник моей мамки показывал своё хозяйство и предлагал потрогать. Билось так же, когда мать не затыкалась и валила на меня своё словесное недомогание. И когда я впервые попробовал прожаренную на сковородке без антипригарного покрытия стопу, не избавившись от кожи. И сейчас – оно билось от волнения. От концовки, которая последует. Меня беспокоил результат. Не знаю, сколько Серёжа дрочил, но, когда я смотрел на стол, то думал, что уже бы дорисовал, и возвращался к нему. Он крепко стиснул всё, что мог: глаза, губы, руку на кресле и руку на члене. Его забило судорогой. Он спустил. Как он кончал на мои рисунки, он кончил на мои трусы. Его сперма растеклась по ткани и начала впитываться, образуя под собой тёмные пятна. Тут меня взяло – прошибло насквозь диким инстинктом. Я хотел ещё. Хотел, чтобы это не прекращалось. Серёжина рука коснулась моей шеи. Она была до ужаса горячей, как кипяток в чайнике. Я оторвался от разглядывания трусов, а Серёжа потянулся ко мне. Его губы неоднозначно впились в мою щёку, будто он перепутал её с губами, но направление его движений говорило об обратном. Его дыхание ласкало кожу. — Извини, — с усилием выдохнул он и завис. Его до сих пор потряхивало. Он до сих пор держал свой член, а губы судорожно питались воздухом, касаясь моего лица. — Да… всё нормально. Такого раньше не было. Я испытывал желание прикоснуться к человеку, но не для того, чтобы навредить. Я вытянул руки и обнял Серёжу за спину, притягивая к себе. — Я тоже хочу так попробовать.