***
Теперь, очевидно, ты кто-то другой. Ты тоже находишься в машине, однако положение у тебя явно хуже, чем у Дейва Страйдера. Знай ты Дейва Страйдера — ты бы ему завидовал. Но тут вот что забавно, он-то тебя знает, а ты его — нет. Как бы тебе сейчас не хотелось быть собой, ты сейчас — это ты. Каркат Вантас, шестнадцать лет отроду, и это даже смешно, что такое отродье сейчас серьёзно ещё живое. А может не живое. А может, скоро не будет. На самом деле, ты много думал о смерти и нередко примерял её на себя. Ты горячо ненавидишь каждую свою клетку, ты жалеешь, что не родился раньше, когда такоё уёбище сдохло бы в самом начале существования, а ещё ты жалеешь себя, ты живёшь и уже давным-давно мёртв. Где-то. Ох как понятен тебе твой тупорылый папашка, который прямо перед вашими глазами совершил такое представление, которое тебе до сих пор снится — облил себя сраным бензином и прикурил. Это произошло года два назад, а чуточку уточняя — два года, три месяца и семнадцать дней назад, но ты продолжай клясться себе, что не помнишь, что похеру на это, у тебя очень хорошо получается. Так держать, парень, молодец. Что ты будешь сейчас делать? Ты не знаешь. Топлива хватит на часов двадцать, а скорее пятнадцать, не больше, и это если использовать его разумно. Выезжать сейчас опасно, ты бы и не съехал с дороги, не начнись тут метель, такая метель, что сразу понятно, доехать уже не получится ни до дома, ни до Невады. Всё через задницу. Для начала стоит успокоиться, нет, не стоит. Стоит признать, что у тебя нет ни малейшего шанса колыхнуться и не угодить в снег. Машина вся уже в снегу, а метель пока и не думает успокаиваться, сколько она идёт, этого достаточно, чтобы замести путь полностью, ты съехал в лес, чтобы сократить дорогу. Густой орегонский лес. Лапищи елей, иссиня-изумрудные, из-под снега они кажутся тебе то ли бурыми, то ли ржаво-красными, живыми-мёртвыми, белая земля — в ней совсем не видно цвета, снег-снег-снег, мешанина, белое небо — в нём нет голубизны, оно измазано тучами, а с туч снег, снег-снег-снег, так много снега, что глаза слезятся, что грудина трясётся; снег иррационально успокаивает. Снег ведь в конце концов белый. Ты много знаешь о смерти. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы знать смерть. Твой друг умер от наркотиков, и ты помнишь тот старый театр на окраине вашего города, в том месте, где обычно собираются шальные компании, жгут шприцы и на бетоне прямо разводят для этого костры, в том месте, где выясняются все отношения крутых парней, ты помнишь Гамзии, его исколотые вены, стены, которые вы вместе разрисовывали какими-то стрёмными смайликами и дебильными фразами напополам. Твоего друга убил его парень, вот же ирония, он просто выколол ему глаза и утопил, а потом съебал в Швейцарию, в конце концов, ты сам видел, как сотни раз убивал себя. Ты прыгал с крыш и просыпался только тогда, когда успевал налюбоваться своим телом, ты перерезал себе вены на ногах, руках, шее, ты делал себе колумбийский галстук, ты задыхался под водой, в петле, ты подыхал, как псина, от голода, от побоев, жертвой врачебной ошибки, хотя в подавляющем большинстве убивал себя сам. Мерзкие сны, как змеи в руках, огненные, красные, мелко кусают и падают-уползают. И всё равно сейчас — страшно. Раньше-то были сны — цветастые бумажки на зеркале, а сейчас не сон. Смотря в зеркало, ты видишь себя — и всё равно смотришь словно сквозь мутную воду. Откуда тебе знать, почему? Телефонную сеть не ловило — чего и следовало ожидать. Но в этой старой развалюхе, ну, ты преувеличиваешь, машина более-менее новая, но в ней та-ак много старого хлама, что, господи, пиздец просто, в немного других условиях тут можно было бы выжить вполне, выбраться, добраться на своих двоих до города обратно за пару суток, может, и попутчика найти, и жить счастливо дальше. Эта херня должна была научить тебя, как жизнь прекрасна, вот только ты уже понял, что способа, как и желания, что-то делать нет; не сейчас, так ты умер бы завтра, когда тебя сбила машина, выйди ты за кормом для краба, через две недели, в школе, когда Вриска повторила бы шалость и подмешала бы тебе в еду мышьяк. Она так уже сделала однажды, давно. Три сотрясения. Восемь переломов. Гепатит, от которого ты чудом откололся. Смерть за тобой по пятам. Ты всю жизнь её ждёшь, всю жизнь её боишься, и вот, встречай. Так вот, ты нашёл радиостанцию в бардачке. Старую огромную махину, которые сейчас уже нахуй не нужны никому, но когда-то отец тебе показывал, что с ней нужно делать. Раньше, в отстойное время, когда телефонов нормальных не было, можно было даже связаться с полицией таким образом. Или просто занять любую волну и пиздеть о чём угодно, хах. Хороша идея. Теоретически, ты можешь попытаться спасти себя, и если ты этого не делаешь, это не жизнь убивает тебя, а ты себя сам? Видимо, так. Унылая радость тыкается в грудь изнутри и отравляет комок крови, застревая в сердце. Вверх-вниз, дальше по артерии, сетью. Ты рад? Ты рад. Ты решаешь, что, наверное, умереть от холода не так уж и страшно; это медленно, но ты не любишь себя, и этот факт заставляет радоваться сильнее. Чтобы скоротать время, ты решаешь использовать эту штуку. Кажется, вы делали так давно. На самом деле это страшно — это всё. Но твой голос позволяет об этом забыть, и поэтому он заполняет салон автомобиля на долгие часы. Ты рассказываешь многое. Иногда останавливаешься — смотришь в окно; метель успокаивается. Прерываешься для того, чтобы смочить горло, но не смеешь останавливаться дольше, чем на семь минут. У тебя остаётся мало времени, так мало, что много. Ты собираешься провести его так бесполезно, как только можешь. Твой мир смахивается, вымазывается сам в себе. Белый в белый, а поверху почему-то в красный — засохший красный, отравленный радостью, из сонной артерии. Ты оказываешься стёрт в нём заранее. Это, как-никак, показатель.***
Почему-то ты чувствуешь себя выжатым, будто выступал перед тысячной публикой в первый раз, а не сидел, удобно растянувшись, в кресле. Кроме того, тебя тянет в сон. Со включенной печкой тут довольно уютно. Ты фыркаешь. — Короче, сеанс пиздливости закончен, но, если отопления хватит, и я не загнусь во сне, завтра дерьмо из моего рта продолжит литься с удвоенной силой. Ебать, как у этой загогулины ещё батареи не сели, мне не особо ясно, но, типа, можно надеяться, что так будет продолжаться и дальше, и Иисус мне не плюнет во второй глаз, в третий, шоколадный, куда он там ещё может. Поставлю будильник на три по своему времени, у меня сейчас 19:12, если это кого-то ебёт. Нормальный режим сна, как я понимаю, сейчас может так и валяться в пизде, даже не предпринимая попыток пошевелиться и вылезти. Ты что-то ещё наговариваешь на шесть минут, пока выставляешь время на телефоне. В основном, бесполезно ворчишь. Но тебя цепляет мысль — что, если батареи действительно сядут? — ты вздыхаешь и отключаешься. Снаружи не доносится ни звука — там кристально чисто, но темно. Снег сереет, закат давно отгорел, но сквозь сугробы на окнах мерещатся застывшие алые проблески. Белый и красный, красный и белый, белый и белый, красный и красный, ты не можешь уснуть, чувствуешь себя пустым до основания, почему-то жарко, но в то же время холодно, ночь душит день, день — ночь. Тени собираются ссохшимися кровяными корочками. Ты скоро умрёшь. Сегодня ты сказал всё, что мог, кроме этого куцого «я скоро умру», и, кажется, это было твоим промахом. Чёрт бы побрал. Мысль валится и гудит — ты хочешь, чтобы это услышали, будто рассказов о том, где ты, что ты делаешь, как ты сюда попал, было бы недостаточно. Как ты умрёшь, ты знаешь; переводя взгляд на уровень бензина, ты понимаешь — дела плохи, до одури хороши, в тепле ты протянешь часов до пяти утра. Ты сдаёшься. Берёшь рацию, включаешь и быстро, тихо наговариваешь то, что хочешь — в другом случае ты просто-напросто не уснёшь, будешь думать об этом и думать, только накрутишь себя, и как бы ты себя не ненавидел. хочешь ли ты этого? Ты сдаёшься. Берёшь рацию, включаешь и быстро, тихо наговариваешь то, что хочешь — в другом случае ты просто-напросто не уснёшь, будешь думать об этом и думать, только накрутишь себя, и как бы ты себя не ненавидел.. хочешь ли ты этого? — Я тут немного наебал тебя, потому что что мне будет, чуть более стрёмно то, что я наебал сам себя, как тряпливая шмара, обкурившаяся на вписке спайса и снова поебавшаяся без гандона, но что типа поделать. В общем, что я тут посчитал, отопляться эта консервная банка будет максимум до часа, смотря реалистичнее — у меня есть минут двадцать после сна перед тем, как я начну подыхать. Чем мне нравится смерть от обморожения — так это тем, что ты в конце концов теряешь способность думать. Можешь почитать и порадоваться, что с большой долей вероятности умрёшь не так. Или погрустить, что ты там хочешь. Ты хочешь покоя. Ты получаешь покой.***
Радио так и никто не переключает. Бро наплевать, а ты не можешь остановиться слушать это. Это. Скорее всего, пранк, хоть и хорошо спланированный, ты не отрицаешь, но верится плохо. Ты слышишь очень много личных вещей, настолько много, что почти понимаешь того пацана, который это рассказывает; будь ты на его месте, будь ты Каркатом Вантасом, будь ты тем отчаянным Каркатом Вантасом, который так спокойно рассказывает о себе в пустоту, о своих загонах, будто делает это каждый день перед сном, как ты выпиваешь бутылку яблочного сока, ты бы уже давно наложил на себя руки. Когда остаются помехи, ты всё равно не выключаешь их, они тебе не мешают; мерзкое ощущение, похожее на размоченный кусок хлеба, скользкий, противный, у тебя в груди. Что если бы вас тоже занесло сейчас? Конечно, вряд ли. В Хьюстоне как минимум нет снега, да и в Калифорнии, откуда вы едете, тоже. Но даже если бы это было возможно, Бро был бы здесь, и вы бы не умерли хотя бы потому, что этот засранец неубиваем, и ты, значит, тоже. На повторном включении ты вслушиваешься в голос, что-то не так. В нём меньше классных, ой, то есть дерьмовых метафор, чем раньше. Усталости больше. Не сонливости и не вымотанности, именно какой-то глухой, мертвецкой усталости. С таким голосом в могилу. А, ну да, так и вышло, судя по всему. Во всём Техасе не остаётся ничего святого, кроме пепельной серости, сажи мёртвого времени. Времени, которое ещё не прошло.***
— Это начинается с век. Да нет, нихуя, такая же ложь, как и то, что, не знаю, что ты нормальный, раз слушаешь меня. Кажется, эта фраза была в какой-то книге, а скорее в фильме, но я вряд ли вспомню, в каком именно. Не смей искать. Не смей, блядь, искать. Пока всё безобидно настолько, насколько оно может быть безобидным, но оно уже шаркает ножкой, стирая границу между «безобидно» и «ой, что-то, кажется, не так». Меня начинает потряхивать, вот и всё. Начинает ломать, вот дерьмо; не более двух часов перед тем, как я потеряю возможность делать что-то нормально. Дальше ещё много времени, организм умирать не хочет, он даст мне соснуть и будет валяться кочерыжечкой ещё несколько часов, в итоге, кстати, соснёт он, извини за спойлеры, хотя лучше не извиняй. Блядь. Вот может и правда всё это так, какой-то дебил сейчас и сидит, слушает мои дебильные проповеди, что это вообще такое, надеется, что я выживу, или просто похихикивает с того, каким надо быть идиотом, чтобы сидеть мне сейчас как раньше на заднице ровно и не пытаться спасти себя. Да пошёл ты нахер тогда, окей. В любом из этих двух случаев, хотя их дохуллион, и всё равно я буду испытывать смутное ощущение счастья, если ты насядешь на этакую толстую мускулистую палку. Очень хорошо, если тебе будет так больно, что ты ещё и визжать будешь, или кричать, или плакать, но да, тебе будет больно, по-настоящему больно. Сейчас же, пока я желаю тебе всяких приятностей, как пряников, меня начинает трясти сильнее, такое ощущение, будто у меня душа сейчас улетит нахуй из тела первее, чем я успею подумать об этом. Ай, нет, не вышло. Красный, белый, белый. Ты — Каркат Вантас, и тебе холодно. Ты — неудачник, которому однажды повезло. Это как выбить поездку в Австралию и быть там укушенным какой-нибудь дрянью. Это как.. что, быть человеком; мысли ленивые, большие и какие-то маленькие; кажется, их можно потрогать, если согнуть пальцы и провести по воздуху. Осядут мелкими железными сгустками, красные на белом, белое в красном. Всё, что ты сделал — похоронил себя. Всё, что ты делаешь — хоронишь себя. Всё, что ты делал — хоронил себя. — Мне часто казалось, что я дан себе для того, чтобы разрушить это до основания и снести основание тоже. Что-то вроде злоебучего квеста, только в реальной жизни, был даже элемент соперничества, кто же сделает это первее, я или мироздание. Не знаю, кто выиграл. Может, это была и не игра, раз в ней нет победителя, если он не так важен, а может, только поэтому и игра. Сейчас, когда это всё подошло так близко к результату, мне уже так на это похуй, что, мог бы я, я бы засмеялся куда-нибудь в небо. Там сегодня ни тучки, но выйти всё равно страшно. Мне кажется, в машине ещё есть немного тепла, хотя я просто вру себе, как делал это раньше тысячи раз, и это одна из вещей, которые у меня получаются. Смешная хрень. Тишина окутывает тебя — паузы становятся чаще и больше; говорить не хочется совсем. Почему-то сейчас становится жалко. Что удивительнее — жалко не себя. Ты не позвонил, ты не позвонил Канкри, ты не позвонил в полицию — почему ты этого не сделал? Ты, блядь, мог выжить. Ты не уехал так далеко, не успел; почему надо быть таким кретином в прошлом, чтобы плюнуть на это и даже не попробовать ничего сделать? Как ты смеешь забить на жизнь, на тех людей, которым ты дорог — жалкий кусок эгоиста. Кажется, эти мысли даже позволяют немного согреться — или это тебе кажется?, говорил ли ты, что ты ненавидишь себя? Тысячу раз. И ты говоришь это в тысячу первый. вслух. Мысли, как рыбки, оседают на тебе — ты и правда можешь их почувствовать — изнутри, вжираются в плоть, грызут, больно, го-ря-чо, и от тряски ты почти роняешь трубку из пальцев, на которые так не хотели садиться мысли — они не двигаются. В принципе, ты ещё можешь успеть; желание жить, холодное, как кровь, красноекрасноекрасное, окатывает тебя с головой, и, поверить только, ты это делаешь — ты называешь свой номер, как будто это что-то изменит, звонишь в 911 с двенадцатого раза, с двенадцатого раза у тебя ловит связь, ты такой идиот, ты почти не понимаешь, что от тебя требуют, сколько ты тут уже консервируешься? О чём говорят эти люди? Они говорят, что всё будет в порядке, и что стоит им поверить; ты веришь. Твоя отравленная радость застывает, как застываешь ты. Как застывает кровь, ей вроде как уже и не положено двигаться. Она как машинное масло, кажется тебе, и знать бы, почему; хотеть бы знать, почему. — Я, бля, успел. Успел. Ты хочешь сказать что-нибудь пафосное вроде «прощай, кусок дерьма на линии» или «ха-ха, наебал», но не можешь. Блядь. Блядь. Блядь. Когда ты закрываешь глаза, белый из твоего мира исчезает под густым слоем красного.***
Статика. Ты просыпаешься, радио трещит. Серый голос, серая дорога, серое небо. Бро за рулём. Конец зимних каникул. Нет помех, но со сна не очень понятно, почему вдруг ты посчитал это важным; впрочем, ты давно усвоил, что себя стоит слушать, ведь стоит же слушать авторитетов. Через пару минут, когда трёп на линии становится всё более холодным, менее серым, больше, наверное, красным, ты вспоминаешь всё — до детали. Как запоминал его метафоры и ржал с них где-то в душе. И знаешь что? Да, знаешь. Ты рад за этого парня. Он, конечно, полный долбоёб, ты уже понял, как и то, что ты явно лезешь на рожон к жизни-судьбе-вселенной-мирозданию, делая то, что делаешь, но ты — Дейв Страйдер, а Дейв Страйдер — это ты."снежная королева"
моб. +15030906969
Вы въезжаете — перед вами бетонный Хьюстон измазан Солнцем, как кровью. Горячей-холодной. Впервые это кажется тебе хорошим знаком.