ID работы: 6518382

траурное

Слэш
R
Завершён
90
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
90 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Канеки допивает уже остывший кофе и спешит поскорее покинуть маленькую кухню, в которой до сих пор нет ничего, кроме раковины, обеденного стола, одного табурета и солнечного лезвия, наискось вспарывающего пространство. Запылившиеся занавески на окнах, слепо смотрящих в направлении узкой, разбитой дороги, не в счёт. Чахнущий цветок в сером горшке — тоже.       От этой грязной норы, куда впору забиваться только скулящим израненным тварям, Кена тошнит, но места лучше — места более одинокого и более забытого — он не нашёл. Кроме того, во всём есть свои плюсы. Здесь это постоянная игра в ясновидящего — толку от неё мало, но она порой спасает от чудовищной скуки. Предсказывая никому не нужные события, Кен беззастенчиво крадёт у очередного отвратительно длинного дня от трёх до пяти минут.       Угадай, когда единственный сосед по этажу впервые за неделю выйдет на лестничную площадку, чтобы передать сомнительные деньги сомнительным людям за сомнительный пакетик с сомнительным чем-то. Угадай, когда снова слетят проржавевшие краны. Угадай, когда кому-то на пустыре, что за этими старыми многоквартирными домами, перережут горло ради нескольких мятых бумажек в кошельке. Угадай, когда придёт Амон Котаро.       В сущности, лишь последнее имеет значение, и то — через раз.       Канеки устало трёт переносицу и с ногами забирается на кровать — слишком широкую для одного и слишком узкую для двоих, особенно при размерах Амона. Амон, правда, никогда не остаётся, и временное неудобство чужого присутствия не превращается в полноценное долгосрочное (если не пожизненное) за особо тяжкое. Боже, прости нас всех.       Чёрт знает, чем таким занят Амон, чтобы пропадать неделями, а потом на всё, в том числе и на кофе, и на тяжёлое молчание отводить не больше двух часов. С натяжкой сказано, что Канеки хочет понять — ему почти наплевать, он не приспособлен больше к откровенным разговорам на розовом рассвете, но терять крепкую тёплую хватку на собственном запястье из-за недомолвок и смехотворно детских противоречий даже как-то кощунственно. Он не уверен, что должен взять на себя ответственность терпеливого слушателя (от терпения — солёная кровь на губах), и в этом они с Амоном похожи — оба уже не в силах принимать никакую вину, что собственную, что вменяемую напрасно.       И всё же однажды Канеки спрашивает. В его чашке, в зеркальной кофейной горечи, куда он смотрит, чтобы не поднимать глаз на Амона, отражается каждый такой день. Вся жизнь — в одном размытом кадре. По спине пробегает гаденький холодок.       — Так что с тобой? — спрашивает Кен как будто безразлично.       — Издеваешься, что ли? — криво усмехается Амон.       Канеки жмёт голыми плечами. К чему издеваться? Да и над кем? Он на днях раздобыл для кухни второй табурет, а вторую чашку, до этого напрасно пылившуюся, вымыл хорошенько и поставил рядом со своей, и всё это, как поцелуи в шею, будто бы кричит — оставайся, если хочешь, я найду для тебя место, даже если ты до сих пор ненавидишь себя.       Но Амон всё равно одевается и уходит. Куда и зачем — не ясно, но у Кена давит в груди дурное предчувствие. Происходит что-то плохое. Плохое даже на фоне такой отчаянно паршивой реальности.       Канеки стоит в прихожей, привалившись к стене, и играет в гляделки с тенью Котаро. Она не исчезнет отсюда даже тогда, когда исчезнет сам Амон, из физических следов присутствия оставив ненадолго после себя только запах. Пора бы включить свет.       — Не возвращайся, — беззвучно произносит Кен Амону в спину, потому что, если честно, вот так — рвано и осколочно по телу — надоело. Человеческая привычка, разнясь с возможностью и перспективами, требует слитно и неделимо. — Я не буду ждать.       Амон, разумеется, не слышит. Может быть, догадывается, что в следующий раз ему будут не рады, но чужие руки всё равно обхватывают его поперёк живота, и чужая щека всё равно прижимается к его спине. Котаро плохо понимает такие вот вещи, но он их смиренно терпит, хоть они и напоминают ему об одном несчастном пьяном случае («Отец, мой отец…»), а Канеки — Канеки просто нужно сделать это, чтобы вновь почувствовать себя хоть сколько-нибудь человеком.        Кен отпускает Амона в темноту и холод, зная, что в нём самом этого добра предостаточно. Нужно — бери.       Так проходит несколько недель, полностью выпавших из памяти Канеки, потому что зацепиться в них не за что. Дрянной кофе, не идущий ни в какое сравнение с тем, какой наливала посетителям Тоука, и потрясающее ощущение пустоты где-то внутри. Кену кажется, что если он мог бы вспороть свою грудь, разломать мельхиоровые рёбра и развести их в стороны пальцами, обнажая красно-вельветовое нутро, то в нём не было ничего. Прекрасно. Во всех смыслах — прекрасно. Потому что хватит уже изнутри бурлить бурой грязью, опасаясь выблевать её кому-нибудь под ноги.       С этой пустотой чувствовать Амона, будучи распятым под ним, даже лучше. Нет пространства для гнилых мыслей, нет времени для сожалений, нет причин для последней попытки отчуждения, и потому минуты с Котаро становятся сродни какому-то откровению. Он большой, действительно большой, и он заполняет собой так, что остаётся только хвататься за спинку кровати, ломая о её грубое дерево собственные ногти, и посильнее прогибаться в спине, чтобы Амон мог войти ещё глубже.       Светлые мечты о Хиде обращаются в бессмысленную грубость чужой руки, сдавливающей шею. Щемящая нежность, чудом уцелевшая после всего, — в банальное желание не останавливаться. Кен ругается сквозь плотно сжатые зубы, просит быстрее, просит сильнее, и он в кой-то веки рад, что у него нет нормальных соседей, иначе противный скрип кровати (вкупе с полузадушенным криком) в три часа ночи мог бы стать проблемой. Всё летит в ебеня. Ниже падать некуда, а выше карабкаться — незачем. И в какой-то момент, когда Амон тяжело дышит ему на ухо, наваливаясь сзади всем своим немалым весом, Канеки всё становится ясно — он не поумнел и не научился относиться ко всему со здоровой флегмой. Он просто сдался.       Так же, как и Котаро, который, забывшись, почему-то гладит его по волосам. Недолго, всего несколько секунд, но Канеки становится понятно если не всё, то многое.       — Как её звали? — бесцеремонно спрашивает Кен.       — Зовут, — мгновенно поправляет Амон, точно случайно брошенное прошедшее время глагола способно кого-то убить. — Акира Мадо.       С этого момента их становится трое. Кен, Амон и маленький, но чертовски реальный призрак Акиры. Канеки задаёт себе единственный вопрос: почему бы и нет? Теперь он, по крайней мере, знает об Амоне чуть больше, а думать об Акире ему не запретишь. Да и Кен сам грешит тем же — он, конечно, старается вспоминать о Хиде реже, но вовсе не для того, чтобы хранить верность Амону в павшей империи своего разума (глупость какая), а для того, чтобы не причинять себе так много боли.       Другими словами, сделанного не изменить, и стихию, ведущую Амона к утерянному прошлому, не побороть. Да и не надо. Каждому на первых порах необходимо держать в памяти такое место, куда хотелось бы вернуться сегодня, завтра и много лет спустя. Не забудь не забыть.       И главное — Канеки давно не любит ломать комедию. Канеки любит ломать собственные пальцы напополам с собственной человечностью, трещащей по швам.       Кен после этого не раз слышит об Акире, а в новом месяце, в колком феврале, он её, одетую в дорогое траурное, видит на улице. Она идёт быстро, по сторонам не смотрит (от успокоительных пустой взгляд — строго вперёд), и её руки, затянутые в перчатки, совсем не дрожат. Почему-то Канеки хочется вдруг окликнуть её и сказать, что Амон жив, Амон здесь, вот только он не намерен больше её оберегать — считай, прячется, как последний трус, и по старой памяти все вещи мерит несовершенными категориями добра и зла. На себя без всяких сомнений вешает ярлык с корявой надписью «зло», на Акиру — любовно выведенное «добро». Вот и получается, что ему с Акирой не по пути, а с Канеки — в самый раз — прямой дорогой в ад.       Он, милая, больше не твой щит. Он не спасёт и не отведёт беду. Ты не ангел, ты не часть воинства небесного, ты — испорченная кровь на голову больного ублюдка.       Но Канеки, конечно, ничего подобного не говорит и пальцы на тонкой шее, разбивая стекло чужого голоса, с неумолимой чудовищной силой не смыкает. Не подаёт виду, что нервно, что противно, и всё-таки проходит мимо, отрывая от Акиры лоскут её мимолётного присутствия и запаха. Честное слово, поступает как хороший мальчик, как правильный мальчик, — заботится о Котаро и не разбивает птичье сердце Акире. Предпочитает забыть, правда, о том, что Котаро и сам о себе позаботиться может, а у Акиры, кажется, сердца вовсе нет — его украла вечно дышащая в спину смерть. Ну, и на кой чёрт старается выжать максимум милосердия из минимума души? Так уж хочется строить из себя бога?       И вот теперь, когда Амон наконец-то приходит опять (под ночь и под хреновое настроение), Канеки, сминая пальцами жесткую шероховатость простыней, немного жалеет об этом — мог бы ещё немного поиграть в провидение, если бы было терпение. Для протокола: ему не нравится быть жестоким, и он совсем не желает причинять людям боль, но Амон уже не человек — стоит ли его щадить?..       …и щадит ли он тебя?       — Ты знаешь, я её видел, — тянет Канеки с каким-то нездоровым, полусадистским удовольствием. — На улице. Недалеко от центра, — последнее слово он отпечатывает на горячей коже Амона поцелуем в шею. Была бы возможность — вообще выжег бы, оставил бы клеймо, чтобы даже спустя годы каждую грёбаную секунду Амон помнил о том, что Канеки его когда-то целовал.       Чтобы помнил о том, что я существовал.       — Как она? — Амон вскидывает бёдра вверх, резко вбиваясь в Канеки, и между тёмных бровей прорезается глубокая морщина. Надо же, какая мышечная память — потеряв контроль над сознанием, Котаро не теряет контроля над телом. Кен проверяет — долго ли это продлится. Он упирается руками в плечи Амона и медленно приподнимается, почти полностью выпуская его член из себя, а потом так же медленно опускается.       Амон резко останавливает его, сжав пальцы на чужом бедре. Честное слово, вздумай он так схватить свою дорогую девочку — она точно не сказала бы ему «спасибо» за яркие синяки на молочной коже. А Канеки всё это очень даже подходит.       — Как она? — с отчётливо взятой паузой между словами повторяет Амон. Он по-прежнему не даёт Канеки двигаться и напряжённо смотрит на него снизу вверх — во всех смыслах. Подумать только. Акира Мадо в проклятом послесмертии (и только в нём) имеет над Амоном сказочную власть.       Кену от таких мыслей потенциального суицидника хочется громко смеяться, теряя и без того охрипший голос. Малышка Акира, скорее всего, страдает. Амон — тоже. Зато Кен не чувствует ничего. Он, видите ли, перестал быть человеком гораздо раньше, и если Котаро хочется видеть в нём монстра, то пусть получает своё сполна. Канеки с деланным, безразличным великодушием бросает Амону, точно псу — кость с хозяйского стола:       — Ей идёт чёрный цвет.        Канеки невольно вспоминает точёный силуэт Мадо. Амон был бы в восторге — уже-не-его-девочка чудо как хороша, даром что разбита. И точно так же, как чёрный цвет, ей идёт печаль. И утрата. И одиночество. Она плетёт из них кокон, в котором потом обязательно спрячет свою память об Амоне. Мир, по личному опыту Кена, сквозь муть непрошенных слёз бессилия кажется отчужденным и нереальным, как воспоминание или идеал. Акира, чтобы выжить, должна знать лишь одно — человеческое существование конечно и несовершенно, тело — хрупко и слабо, сознание — ещё ненадёжнее, оно часто предаёт, и нет тут никакого глубинного смысла. Любая трагедия сама по себе проста и донельзя банальна. Начнёшь в ней копаться — сойдёшь с ума.       Амону тоже неплохо бы держать этот очевидный факт при себе — и как извечное оружие, и как извечную броню, которая не поддаётся ни ударам, ни пулям, но запросто сходит с кожи банальной предоргазменной дрожью.       И ещё — неплохо было бы прекратить играть эту нелепую пьесу, написанную от лица тщеславия и воистину нечеловеческой глупости. Канеки не датский принц, ему не принести в тёмное королевство всеобщее смятение и не обличить лжецов и злодеев (тем более что он лжец и злодей в одном лице). Он — единство ошибок, а не хорошо структурированная система благородных мотивов и высоких моральных качеств, которую можно разобрать по кирпичикам и в том же виде собрать заново. Так пусть Котаро уже катится хоть к чёрту, хоть к Акире, хотя не так уж они различаются, порой образуя замечательное единство за счёт того, что любимой дочке Курео Мадо в наследство оставил свой ищущий хищный взгляд и свою лисью улыбку.       Канеки допивает уже остывший кофе и спешит поскорее покинуть маленькую кухню. Раковина. Обеденный стол. Один табурет. Увядший цветок в сером горшке. Солнечное лезвие — сквозь пространство прямым лучом в маленький коридор и, в конце концов, на холодный пол.       Твой дьявол носит траурное. Мой дьявол несёт смерть. Мой дьявол — я сам, и самую малость — ты.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.