ID работы: 6528838

Камни в воду

Другие виды отношений
PG-13
Завершён
165
Размер:
39 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
165 Нравится 20 Отзывы 74 В сборник Скачать

Часть 3

Настройки текста
Послушайте. У нас все равно полно времени. Я расскажу хорошее. Женщина, которая родила меня, была прачкой: я помню, как по утрам она вставала и спешила на речку с ведрами и доской в руках. Руки у нее были жилистые, крепкие, ничуть не меньше моих нынешних. Она всегда заплетала волосы в пучок: среди черных как смоль волос было так много седых прядей, они походили на оперение диких птиц. Я видел таких, когда, вырвавшись из-под ее присмотра, убегал в лес, посмотреть на этих птиц. Потом мне едва не отрывали уши, но это было потом, да и не так часто это было: женщина больно уж следила за мной. А мне хотелось играть и убегать дальше. Стирка меня мало интересовала. Даже река была интереснее: глубокая, быстротечная. Но серая. Мне говорили, что я похож на мать: такой же крепкий мальчишка, здоровый — я никогда не болел в детстве. Но только с лица похож. Сейчас я ее лица не помню, но свое знаю отлично. Благословлена была та женщина, что подарила мне такое лицо. А еще я был любопытный. Страшно. Кто-то называл меня «живым», хотя я бы назвал это «шило в заднице». Не мог на месте усидеть, все норовил сбежать, все мне было интересно. А что она? Даст мне свое проклятое мокрое белье и давай его складывай. С самого-самого детства, когда я только ходить начал. Говорить не говорил, зато исправно отличал барские панталоны от наших, деревенских. Так что я не жалею. Такая себе была жизнь. Шут его знает, до чего бы она дошла потом: может, вырос каким сорванцом — нет, наука не была моим призванием, я всегда это знал, сызмальства, — опозорил ту женщину, сбежал с какой-нибудь девчонкой в город, там женился и завел собственную семью. Или же просто сбежал из дому покорять неведомые земли и тогда все равно оказался бы здесь. Я верю в судьбу. Она бы рано или поздно привела меня сюда. Дед у нас был в деревне. Старейшина. Он был таким старым, что я боялся дотронуться до него: мне по возрасту казалось, что он тут же превратится просто в горку золы, какие выкидывала по утрам женщина из нашего дома. Он рассказывал много всего, а я, как и все дети, любил слушать сказки: и про драконов, и про неведомых зверей, и, конечно, про колдовство. И баял мне и всей малышне деревенской тот старик про злую лесную ведьму: уж и детей она в котлах варит, и на всю деревню страх наводит — вон стены то какие стоят, да и в лес нельзя выходить. Но так, как я слушал, ничего не запоминая, толку с этого было чуть. Однако, все же был, как оказалось. В итоге я ведь оказался единственным, кто выжил. А всего нас отобрали двенадцать. Как месяцев. Я, помню, спал уже, когда женщина подняла меня быстро, помогла слезть с лавки, наскоро одела, да как одела: в парадную рубашку, штаны новые — мне строго-настрого запрещалось даже притрагиваться к ним. А я ж, хоть и невнимательный, а все же не дурак был — мигом вспомнил всё, что старик рассказывал. Ну, думаю, не к добру это, ой не к добру, взял, да и прихватил незаметно шило со стола, сунул в рукав, авось не помешает. Вывела она меня в ночи в центр деревни, а там все мои друзья и знакомые — ровненько одиннадцать, я был последним. Женщина расцепила мою руку, вывела в круг, оправила рубашку и была такова — последний раз я ее видел. Старик наш только попытался вступиться, да только его никто, кроме детей, не слушал. Дети начали плакать. Я тоже плакал. А что делать? Страшно ведь. Мужик, что глава наш, взял в руку факел, засунул за край штанов револьвер и приказал следовать за ним. Никуда я следовать, ясное дело, не хотел: дважды меня и еще двух парней отлавливали. Привели нас на поляну: как сейчас помню этот холодный белый лунный свет. Как жемчуг. Луна была огромная: полная, яркая, я, когда меня привязывали к дереву, смотрел только на нее, говорил себе: не реви. Не реви, не реви. Ковырялся я долго. Выковырялся. До ниточек те веревки разорвал, хотя времени это отняло уйму. Волки выли, да только, мне кажется, мы все тогда выли громче и страшнее. Двенадцать мальчиков в жертву темной ведьме. Я был смышленым. Я не хотел быть ничьей жертвой — я на волю хотел, и уж точно не побежал бы назад в деревню, а отправился бы покорять моря и океаны, и, мысленно представляя это все в красках, пока колдуньи нигде не было видно, я бросился развязывать остальных. Всех развязал. Всех убили. Я одно тогда уразумел: это не колдунья. Колдунья не использует огнестрел. Я знал, как звучит взорвавшийся порох. Я умел отличать пулю от колдовства, потому что я знал, как выглядит пуля: продолговатая, тяжелая. Она легко проходила сквозь тела детей. Это уж точно никакое не колдовство. Никакая не ведьма. Мы бросились врассыпную, те, кто тогда еще успели удрать. Я бежал, ветки хлестали прямо мне в лицо, но я не останавливался, сам не понимал, куда несусь. Только выстрелы считал. Я умел считать до десяти — как я уже говорил, все, что я в своей жизни знал хорошо, это белье, — но и этого хватило. Я тогда досчитал до десяти и прибавил еще один. Я попал в болото. Времени хватило только на то, чтобы хватить воздуху, и я ушел под тину. Знал, что всплывать нельзя: найдут, убьют. Переждал сколько мог, осторожно, прилагая страшные усилия — это же болото — переполз ближе к кустам, чтобы было за что ухватиться. То уходил вниз, то поднимался вдохнуть, не выпуская из руки спрятанного в воде корня, но все слышал, как ищут меня, последнего. Собаки прибегали к болоту, но остановились у края. Я видел главного мужика с нашей деревни с его револьвером, и еще пару других, хотя они меня и не увидели. — Да сгинул он в этом болоте, как пить дать. Пойдем, нужно с теми разобраться, — сказал тому один из них, и они ушли. Я для надежности еще немного повисел. И еще. Не знаю, сколько времени прошло. Я начал замерзать. Я был весь грязный, испуганный, не знавший, что мне делать, не понимавший, что происходит, сидел в том проклятом болоте… И начал тонуть. Корень переломался, и я почувствовал, как меня начало засасывать на дно. Забарахтался, пытаясь ухватиться за свесившиеся ветки ивы, но листы оставались в моих руках, а сам я опускался все ниже. Не кричал даже тогда — вернулись бы. Мерзкая жижа залилась мне в рот. Я забарахтался сильнее. Но тут пришел он. Из ветвей на меня смотрел человек: он спокойно стоял на толстой ветке и наблюдал, как я тону. Лунный свет как-то ну больно странно отражался в его глазах, они будто были зеркалами для него. И тут он посмотрел на воду. Лунная дорожка даже сквозь мутную черную, непроглядную в темноте жижу смогла указать мне на другую крепкую ветку. Я тут же ухватился за нее, и человек снова перевел взгляд, и снова, и снова — легко шагая с ветки на ветку, он вывел меня на другой берег, где меня и встретил. Обессиленный, я выполз на землю и просто раскинул руки. Ничто не мешало убить меня еще тогда. Но он сказал только: — Это самое жалкое зрелище из всех, что я видел. Я почти не обиделся. Первое место для меня всегда сверкало начищенной монетой. Любое первое место. Он не подал мне руки, не предложил больше помощи: поплыл себе в сторону туманной тропинки, где рос крапивняк и прочая колючая ерунда, через которую я, едва волоча ноги и закрываясь руками, пробирался следом. Он, кажется, очень удивился, когда увидел, что я пришел за ним к порогу его домика. Дом был очень милым, особенно по сравнению с тем, где жил я. Настоящий домик ведьмы. — Ты что здесь забыл? — резко спросил он меня. — Достаточно, дальше ты сам по себе. — Некуда мне идти, — впервые за ту ночь подал я голос и удивился тому, как горло заскребло. Я заболевал. — Это не моя проблема, — отрезал человек. — Проваливай. Мне не нужны дети. — Я хоть на коврике посплю и уйду, честное слово! — начал упрашивать его я, но он, не ответив, захлопнул дверь перед моим носом. Я стучал и кричал, не собираясь сдаваться. В темноте зажглись какие-то фонарики, послышалось рычание. Волки, подумал я в ужасе и забарабанил в дверь с новой силой. По сей день не знаю, как я ее не вынес — так я хотел попасть внутрь. Но все было без толку. Этот стервец не открывал мне, даже когда я впервые за тот вечер заплакал. Обидно было сдыхать так. На меня и так много всего навалилось, я хотел спать, хотел плакать, а еще в тепло. Решение пришло неожиданно: случайно я заметил приоткрытый сарай с другой стороны дома и побежал к нему. Закрыл на все засовы, перевернул хлипкий деревянный стол и подпер двери, а сам нырнул в стог сена. Так и сидел там, хныкая, заснув под утро, когда чуть-чуть согрелся и стих волчий вой за деревянными стенками. Проснулся и понял: я явно не в сарае. Комната была большая, просторная. За окном ясно светило солнце, пели птицы. Было тепло. Одеяло толстое, пуховое, натянуто до самого носа. — Проснулся, значит, — раздался голос у изголовья. Я чуть повернулся: вчерашний незнакомец подошел ко мне ближе, держа в руках чашку, из которой шел пар. — Ты доставил мне много хлопот, еще и посмел разворошить моё сено. Там были волки, хотел было сказать я, но, попытавшись напрячь связки, умолк, глаза защипало от боли. Я сорвал голос, горло дергало. Болеть было не здорово. Незнакомец, так и не опустившись на край кровати, стоял рядом и сверлил меня взглядом. Я сверлил его взглядом в ответ, чисто назло, а заодно и рассматривал: сейчас на нем были очки в круглой оправе, что делало его похожим на зубрил или всяких умников из книжек с картинками, острые на концах уши смешно топорщились, делая его слегка лопоухим. Тонкие губы подрагивали, словно он не знал, то ли ему накричать на меня, то ли засмеяться. — Не смотри так на старших, — сказал он наконец и протянул мне кружку. Я принял ее, заглянул — молоко с настоящим медом. — Остальное в котелке, добавляй мед и лечись. Потом можешь проваливать на все четыре стороны. Так он сказал и ушел. По сей день голову ломаю: что его заставило все-таки оставить меня? Он никогда не отвечал на этот вопрос. В ту пору я их не задавал, боялся спугнуть его настроение; он не гонял меня, хотя я все равно усердно прятался по углам, чтобы лишний раз не попасться ему на глаза. Еду стягивал, наивно полагая, что он не замечает пропажи. Как выздоровел, сразу улизнул в сени, где поспокойнее, хотя он мне ни слова не сказал. Что возьмешь с ребенка? Я считал себя настоящим гением маскировки, будто это не он для надежности закрывал на ночь сарай, в котором я спал, не он оставлял для меня на столе молоко, хлеб и ветчину. Я задумал заработать себе очки, показать, какой я хороший и что я ему не помешаю. Пытался помочь что-то делать, например, перестирал, пока он не видел, что-то из его тряпья, что успел заметить: рабочее платье, фартук, прочее по мелочи. Стирал я, верно, отменно — хоть чему-то меня научили, потому что тем же вечером, когда я, думая, что его дома нет, на цыпочках забежал в столовую и успел спрятать здоровенный кусок сыра у себя в кармане, он, стоявший в дверях, негромко сказал мне: — Сядь и поешь по-человечески. Сыр я от неожиданности едва не выронил, но доблестно перехватил, для верности сразу засунув в рот, чтоб не отобрал. Раздраженный моей реакцией, он щелкнул пальцами: деревянный стул ударил меня под колени, я рухнул на сиденье, пока сам стул, царапая пол, подъехал к столу. Из небольшого котелка в тарелку плывущая в воздухе ложка деловито наложила кашу с мясом. Я, себя не помнивший от голода, едва не съел свою порцию вместе с тарелкой. Он же ничего не сказал мне, только усмехнулся. — Можешь спать в гостиной, только имей совесть приводить все после себя в порядок, — начал он, пока я, жуя кашу, внимательно его слушал. — Хватит шнырять по моему дому как полевая мышь, если ты уж здесь, так не бойся показаться мне на глаза. А за то, что крал мою еду, будешь отрабатывать. Ты ешь-ешь, тебе полезно. Мне не нужен больной слабый работник. Где-то там, в том районе все и началось, хотя он никогда четко не озвучил, что я могу остаться. Сам-то я имею пару догадок, но он, умея разбрасываться намеками, толком сказать никогда не мог. Ну нравилось ему людей за нос водить, натура такая. С самого же начала всё решил, просто голову дурил так, что ты и верил. А уж я-то как верил: велся, как по щелчку пальцев. Ему это, наверное, доставляло особенное удовольствие: с серьезным видом говорить мне что-то, чтобы запутать меня или напугать. К счастью, пугливым я не был, наверное, поэтому он и использовал эту тактику без зазрения совести — я никогда не страшился ловушек, что он мне расставлял: ни его шибко умных загадок, ни мудреной работы, которую даже он не мог порой выполнить. Но тогда он выполнил ее, пока я, оставленный в доме совершенно один, принялся в открытую изучать окружающую обстановку. Тогда я ничего не обнаружил — он был очень предусмотрителен — и даже немного разочаровался. Но сбегать я и не думал: во-первых, тут было интереснее, чем в деревне, во-вторых, мне здесь помогли, да и какая-то совесть у меня зарождалась уже тогда. Первый день я прохлаждался: пил еще молоко, залезал под одеяло, играл с забредшим в дом цыпленком, снова забирался в постель и просто спал, наслаждаясь тем, что простынь хотя бы не колется. — Так это ты ведьма? — спросил я его шепотом уже вечером, ведь мне не терпелось завалить его ворохом вопросов. Он, отложив столовые приборы, поправил очки и внимательно на меня посмотрел. — Как у тебя со зрением? — спросил он обманчиво мягко. Он часто обманывал. Не только голосом, но всем, что имелось в его распоряжении. — Как у филина, — похвастался я, не удержавшись и повысив голос. — Мама всегда говорила, что я отлично вижу. — Заметно. У филинов, из-за размеров глаз, мозг мизерный… Скажи-ка мне, филин, я похож на ведьму? — не меняя тона, спросил он. — Нет, — подумав, ответил я. — Вот ты и ответил на свой вопрос. Ешь ужин, — ужин — два с половиной гриба, кусочек рыбы и зелень. Я проглотил это, даже не особо заметив. — А кто ты тогда? — задал я новый вопрос. Он вздохнул. Мои вопросы ему не нравились. — Глупец, который поддался чувствам и взял с улицы малолетку. — А как тебя зовут? — еще раз попробовал я. — Цукишима Кей. Но для тебя — Цукишима-сан. Но Цукишима-сан мне не нравилось. Я звал его Цукки, подхватив это прозвище от его единственного друга. О том, что у этой тощей сухаринки вообще есть друзья, я узнал случайно: открыл дверь, когда в нее постучали, а Цукишимы-сана не было. На пороге оказался пожилой человек, чем-то неуловимо похожий на старейшину моей деревни. Но все люди, у которых были морщины, казались мне похожими. Мне старики вообще нравились, потому что они были добрыми ко мне и достаточно слабыми, чтобы причинить мне боль. Так что ничего странного, что человек мне понравился. Цукишима-сан предупреждал, что к нему, возможно, явятся гости, так что я должен впустить их. Он поздоровался со мной, я провел его в дом, тут же попросив помощи в занятии, что оставил на меня Цукишима-сан: перебирать вонючие луговые цветы. Желтые-желтые, они пахли супом. А я хотел есть. — Ты голоден? — тут же спросил меня человек, услышав призывный клич моего желудка. Я весь сжался. Цукишима-сан строго-настрого наказал не прикасаться к еде без разрешения. А с его норовом я уже успел познакомиться. Я пожил в стоге сена и мне не понравилось. Он пообещал, что, если я притронусь к еде в третий раз, сеном дело не обойдется, и чуйка, спасшая меня в самом начале моей истории, подсказывала мне не испытывать судьбу — парень-то был тот еще фрукт. — Немного, — соврал я, честно глядя ему в глаза и почти не краснея. Человек ласково рассмеялся. — Сейчас сделаю тебе суп. Как тебя зовут? — спросил он. Я назвал ему свое имя, он же попросил называть его Ямагучи. Имя ему подходит, как мне показалось. Оно звучало так же мягко и надежно, как и выглядел этот человек. Ямагучи приготовил для меня немного супа, поставил на стол большую кружку горячего молока. Только я собрался спросить, где он живет, как в дом вошел Цукишима-сан. — Ужинаете, значит, — начал он с порога, бросив на меня укоризненный взгляд и кивнув Ямагучи. Тот широко улыбнулся ему. — Цукки, ты ребенка голодом моришь, так нельзя, — пожурил Цукишиму Ямагучи. Он цыкнул. — Ему полезно. Люди на другой стороне земли наверняка жалуются от того, как земля трясется, когда он скачет, как горный козел. — Вот это ты загнул, — Ямагучи засмеялся и потрепал меня по затылку, — он хороший мальчик, я же вижу. Не обижай его, Цукки. — Цукки? — произнес я себе под нос, пробуя имя на вкус. — Цукки, значит? — Нет, — поднял он палец. — Нет. Ни за что. — Цукки, не всем же быть как ты. Ну нравится ему так, что плохого? — встал на мою защиту Ямагучи. — Я всю жизнь Куроо-сана на «вы» звал, а тут какой-то…ребенок приходит и тыкает мне твоим любимым «Цукки» в лицо? — взвился он мгновенно. Я, позабыв о супе, с интересом наблюдал за ним — обманчивую бесстрастность с него как ветром сдуло. — Так ведь Куроо-сан все время говорил тебе звать его по имени, разве нет? — с ехидцей подначил его Ямагучи. Цукки аж задохнулся от несправедливости. — Все равно нет, — отрезал он решительно. — Уж будь так добр делать то, что я тебе говорю. — Как скажешь, Цукки, — легко согласился я с ним под смех Ямагучи. Что бы он ни сказал теперь, я бы не стал называть его иначе. Я любил интересные имена. Цукки больше ему подходило: более молодое, резкое, чем степенное «Цукишима-сан». Да, я был мал по сравнению с ним и даже не понимал, насколько большая на самом деле была между нами разница, но все равно это монотонное «Цукишима-сан» наводило на меня тоску и отторжение. Не был он Цукишимой-саном. Никогда. В ту ночь Ямагучи остался у нас ночевать. Я уже вовсю клевал носом, закапываясь в одеяло, как вдруг услышал негромкий разговор. Ямагучи, который весь вечер был тихим и заботливым, каким не был наверное даже мой родной дед, коршуном набросился на Цукки, лишь только услышал мое сопение. Сопел я от души, лишь бы не заподозрили. — Да ты с ума сошел! — донесся до меня его вскрик. — Прошу, скажи мне, что я понял тебя неправильно! Недолгая пауза. — Я не знаю, правильно ты меня понял или нет, Ямагучи, — отозвался Цукки. Еще молчание. — Цукки, — выдохнул Ямагучи грозно и как-то даже жалобно, — это чистой воды самоубийство. Да еще и на столько лет. Что ты будешь делать потом? А что, если ничего не выйдет? Я верю тебе и в твои силы, но… да не повышаю я голос… забыл? уже успел забыть? — до меня долетали лишь обрывки его настойчивого шепота. — Я еще ничего не решил, — громко огрызнулся мой спаситель. Ямагучи вдохнул еще более обреченно. — Вижу, что уже решил. Но, пожалуйста, подумай хорошенько еще раз. И еще. И про родовое прок… — Я помню. Что же касается меня, это все, что из того разговора я запомнил, потому что усталость накрыла меня с головой, и я провалился в глубокий сон. Да, вот так оно и началось. …Что еще там было, в самом начале? Наверное, то, как я постепенно узнавал Цукки. Я жил в его доме на птичьих правах, с самого детства привыкая зарабатывать себе возможность остаться. Так боялся, что он укажет мне на дверь, что заснуть, бывало, не мог, особенно если у меня что-то не получалось. Я мгновенно падал духом, мир мерк перед глазами, птицы пели мне заупокойную песню, и я все ждал, как он пнет меня под зад со словами «не возвращайся, ты, бесполезный глупый мальчишка». Он действительно так говорил, только никуда не выпинывал, да и вообще говорил скорее вроде что-то «ты идиот» или «лучше уж я сам». Обычно он на меня не наводил страху, но, когда я реально косячил, я мог испугаться любого взгляда. Ждал, что он подгадает момент и избавится от меня. А ему это, поди, нравилось. Да нет, очень даже нравилось, по-моему. Держать меня в постоянном напряге, да так, чтоб аж коленки тряслись. Но долго это продолжаться не могло: я, живя с ним, узнавал понемногу его привычки, его характер, и дурить меня становилось сложнее. Хотя, на его стороне был опыт и неутомимое желание издеваться над людьми. Ямагучи сказал, чтобы я просто меньше обращал на это внимание. — Он добрый, — сообщил он мне, помогая чистить картошку — его руки, хотя уже и были старыми и морщинистыми, все равно управлялись гораздо проворнее моих собственных, — просто ему тяжело с новыми людьми. Он их ну вроде как проверяет, понимаешь? Вот. Если бы он захотел, — тут Ямагучи почти незаметно вздохнул, — ты бы уже оказался на улице. Так что не бойся. Он лает, но не кусает. Зря Ямагучи это сделал. Сказал, в смысле. Я наблюдал и за ним тоже. А как же не наблюдать: он приходил к нам каждый день, помогал мне там, где я не мог справиться, защищал от Цукки, однако в серьезные дела не вмешивался. Наверное, Ямагучи был его старшим родственником, дедушкой или вроде того. Но, если уж Цукки разрешалось называть его по имени, то и я не стеснялся. Ничего удивительного, что Ямагучи отлично знал его, наверняка растил с пеленок. С Ямагучи было здорово общаться: он старался ответить на все мои вопросы, хоть как-нибудь, но все равно ответить, отпускал меня поиграть, когда мне надоедало работать. Дети вообще отлично ладят со стариками: у тех хватает терпения и понимания выслушать и дать ответы на все вопросы, они больше не спешат называть дела детей несерьезными. Поэтому мне нравилось проводить время в его компании, он никогда не обижал меня. Ну, если короче, обычно все, что говорил Ямагучи о Цукки, сбывалось, так что Цукки я бояться действительно перестал и почувствовал себя полноправным жильцом этого маленького дома. Я считаю, что мне повезло. Чертовски повезло. Я всегда верил в свою счастливую звезду, что кривая как-нибудь да вывезет, и она всегда вывозила. Я выиграл эту жизнь, когда попал к нему. Не потому, что сумел избежать смерти, хотя и поэтому, конечно, тоже, но прежде всего из-за него. Нет. Нет, я не считаю, что он растил меня плохо. В конце концов, у него это было впервые и это не то, что он мог вычитать в своих книжках. Как бы вы поступили, свались вам на голову малолетка? Не, не надо мне врать — выгнали бы вы его в шею. А он не стал. Нет, он правда был хорошим, где-то внутри, я просто не понимал, почему он отстраняется от меня, ребенка. А он в свои годы — он был ненамного старше — уже понимал, что это такое — взять к себе приемыша. Его нужно было кормить, одевать, сказки ему рассказывать. Забегая вперед: сказки мне не рассказывали, но первые два пункта никто не отменял. Он при мне учился шить, потому что по окрестностям тогда ходить было еще опасно — сезон охоты на ведьм или что там было? Он едва не убил меня мылом: в один из первых дней он дал мне кусок мыла, полотенце и отправил мыться в огромную железную ванну, больше похожую на котел для варки маленьких детей. Как раз как я. Ха, это пришло мне в голову только сейчас, тогда я полез туда без страха, но он все равно разозлился, что я торможу. Он не прикасался ко мне, только хотел подать мыло, как оно выстрелило прямо мне в лоб, а потом еще и вместо кипятка добавил ледяной воды, но что уж теперь? Тогда я, ясное дело, верещал на всю окраину, точнее, стучал зубами, а сейчас думаю, что он сделал-то все верно. Насколько мог. Это, знаете, как с пауком. Многие пауков боятся, только те пауки боятся вас еще больше. Вот он для меня был тем самым пауком, только я уж его быстро перестал бояться, а он все плел свою паутину да прятался по углам. Конечно, он все хотел сделать правильно. Не на десять из десяти, но меньше, чем на восьмерку, он не был согласен. И вот главным условием было то, чтобы никто не замечал, что он хоть какие-то усилия к этой восьмерочке прикладывал. Странный человек: первое место ему будто не было нужно, но вот как только ты его ставил на последнее, паук превращался в настоящее чудовище. Он боялся меня куда больше, чем я его. Я-то с тех пор следовал за ним прилипчивой тенью, а он все боялся и боялся. Всегда держал дистанцию и сокращал ее крайне неохотно, только под моим постоянным напором. У него была очень складная речь, и он знал много умных выражений, которыми мог бы заткнуть меня, если бы я понимал их смысл. Я действовал так, как умел: выспрашивал его о прошлом и настоящем, спрашивал, что ему нравится, как он стал колдуном, просил показать мне парочку фокусов. Я будил его по утрам, иногда я даже тихонько залезал к нему на кровать, на самый краешек, и спал там, потому что боялся темноты. Просыпался я все равно на своей собственной кровати, но это было уже не так важно, потому что засыпал я не один. Если он боялся моей компании, то я страшно боялся одиночества. Как и любой ребенок, я страшился того, что буду не нужен, что меня бросят. Я так жаждал внимания, что выбора между отторжением и вероятным выигрышем для меня не существовало: я просто ставил на карту все, что у меня было. Я звал Цукки поиграть со мной, даже если он отнекивался, я все равно не отставал, пока он не соглашался. Первым, что я научился готовить, был клубничный пирог, а сейчас вспоминаю и думаю — неужели это был я? Я едва умел считать, но пирог готовил как по часам… Ему было трудно. Очень трудно. Он словно боялся быть чересчур добрым со мной, боялся перехвалить, и потому не хвалил вообще. Ямагучи встревал, говоря, что дети так не работают, да и вообще, мне кажется, он иногда и сам вспоминал о своем опыте и о том, как растили его самого. Цукки искренне старался — не всегда, конечно, но все же — относиться ко мне мягче, хвалить хоть иногда. Вспоминал, наверное, что я ребенок, все-таки. Или хотел быть хотя бы немного хорошим человеком. Потому он и не прогонял меня из раза в раз. Его, наверное, разрывало знатно: представляясь снаружи ледышкой, внутри него была такая же горячая натура, как у меня, просто контролировалась она намного более умело. Он, конечно, не хотел показывать, насколько на самом деле привязывается ко мне с каждым прожитым днем, но это происходило так естественно, что со временем он начал скрывать это меньше. Просто забывал. Мы хорошо сочетались с ним, практически не ссорясь, и это, вообще-то, полностью моя заслуга. Если бы я был умнее или обидчивее, не миновать нам войны. Но все его холодные замечания я не разумел, а недостаточно холодные обычно были не такими обидными. Поэтому жили мы мирно и с интересом: я не мог не замечать, что его отношение ко мне со временем чуть-чуть, но все же меняется, что он чаще и дольше остается со мной, что начинает не только отвечать на мои бесконечные вопросы, но и рассказывать сам. Теперь я мог в открытую, не дожидаясь того, как он уснет, заходить в его комнату, и, если он был в добром настроении, а я был достаточно настойчив, он рассказывал мне разные истории. Это было очень редко, но, как я сказал, мы отлично сочетались между собой. Думаю, если бы это случалось чаще, я бы не ждал этого с таким замиранием сердца, не так упорно действовал. И что-то мне подсказывает, что он тоже знал об этом. В одно я не верил: в то, что он был действительно сильным волшебником. — Да что он вообще может? — спросил я как-то Тадаши. Он пообещал показать мне вечером, но вечером я по привычке полез спать, совершенно выбросив это из головы. Что бы он показал мне? Как летает посуда? Так я это видел. Ночью Ямагучи разбудил меня и позвал за собой. «Только тихо, ладно?» — попросил он, и, взяв тросточку у входа, неспешно пошел на улицу. Мне стало страшно интересно, и я то и дело забегал вперед, однако, рта не раскрывал. Мало ли что. Мы все равно шли не так уж долго: обогнули болото и зашли в ивовые заросли. Сюда я обычно не ходил, незачем было. А тогда… Плохо у меня с красноречием. Не в том смысле. Помнить прекрасно помню, а вот описать не выходит. Словно сотни или тысячи светлячков собрались в одном месте — так там все светилось. Луна, как огромный белый блин, освещала заросли, и в этом ясном белом свете я увидел его: Цукки сидел на коленях довольно далеко от нас, что-то, видимо, читая вслух или даже рисуя. Такой Цукки, каким я увидел его впервые: никаких очков на носу, те же блестящие зеркальные глаза-блюдца, тоже горящие в темноте. Вокруг него словно занавеской кружили эти крохотные светлячки — они были чуть зеленоватыми, бледными. Другие, оранжевые огоньки то и дело взмывали вверх, словно костер чихал искрами. Они меняли форму, и Цукки, подняв голову, внимательно наблюдал за ними, за тем, во что они выстраивались. — Что он делает? — шепотом спросил я Ямагучи, когда он остановил меня — я рванулся было в ту сторону, но старческая рука удержала меня на удивление крепко. — Смотрит в будущее, — ответил мне он. — И как будущее? — огоньки, будто услышав меня, словно взорвались, осветив своим ослепляющим светом всю поляну. Я не сводил взгляда с волшебного места. Я захотел уметь заставлять огоньки так же рассказывать мне все. — Так себе, — немного печально ответил Ямагучи, щуря глаза. Цукки опустил голову, и видения тут же исчезли. Я перевел взгляд на Ямагучи, он же, положив руку мне на затылок, легонько толкнул назад, в сторону дома. Теперь я знал. Цукки не показывал мне эту свою сторону. Наоборот, он будто всячески прятал ее от меня, эти свои умения. Я не воспринимал его как колдуна, уже успело подзабыться, а теперь я не мог выбросить из головы то, чему стал свидетелем. Что еще он мог на самом деле? Почему не рассказал мне об этом? Может ли он научить меня, и насколько сильным волшебником могу стать я? И только я решил, что стану самым лучшим волшебником на свете, как Цукки с проницательностью, которую я всегда в нем недооценивал, разгадал мои намерения и вызвал на серьезный разговор. Серьезные разговоры я очень не любил. — Итак, ты, я вижу, вознамерился стать колдуном, — начал он, даже не давая мне шанса увильнуть. — Ты знаешь, чем это чревато? — Ты меня выгонишь? — внутренне я был к этому готов. Но он покачал головой, вызвав у меня некоторое облегчение. — А что тогда? Я не подхожу? Он посмотрел на меня как-то странно: словно хотел рассмеяться, но передумал в последний момент. Опять эти его штучки. — К сожалению, ты очень даже подходишь, — он терпеливо дождался, пока я прекращу счастливо махать руками, и продолжил: — но это не так просто. Для этого ты должен быть частью моего рода. — Чего? — не въехал я. Это как вообще? Цукки почесал затылок: впервые я видел, чтобы он не знал, как мне что-то объяснить. — Сила в нашем роду передается от наставника к ученику… — А тебе жалко что ли? — Может, ты дашь мне закончить?.. Спасибо. Для того, чтобы стать законным… наследником, наверное, ты должен пройти особый обряд. — Убить дракона? — у меня аж глаза заблестели от перспективы сразиться с ним и принести голову чудовища Цукки. Но он встал на защиту дракона. — Нет. Никаких убийств драконов. Просто обряд. Тебе дадут другое имя, и с той поры ты будешь считаться моим учеником, — он так скривился при этом, что мне стало его жалко. — Потом я должен буду…о, духи, помогите мне в этом — обучать тебя. Это долгий процесс. И не всегда безопасный. — Ну так давай завтра! — предложил я. — Я готов! — Не готов, — возразил он серьезно. — Тебе еще даже десяти нет. Сейчас ты решишь: всё, хочу быть колдуном, но что с тобой станет через десять лет? Через двадцать? Ты не сможешь отменить это, понял? Это на всю жизнь. А она у тебя будет очень долгой, ты даже не представляешь, насколько. И ты еще не способен принимать такие решения. — Но ведь ты, — решил я использовать свое предположение, — тоже когда-то его принял. Ты же стал колдуном, да? — Я был гораздо старше, — ответил мне Цукки, — никакого сравнения с тобой. Я был умным, как и мой наставник, но про тебя я такого сказать не могу. И мой наставник сказал мне, что я, если так этого хочу и не передумаю, способен буду выждать год. На следующий год он повторил это условие. Он повторял его каждый раз, пока я не понял, чего он хотел от меня добиться. Можно по-разному подходить к воспитанию детей. Можно сюсюкаться с ними, делать из них образ для поклонения. Можно даже сделать из них игрушки, как будто такие люди сами не будут детьми, только во взрослом теле. Цукки всегда говорил со мной как с равным, вести себя мог по-разному, да, но причины своего поведения или отказа он всегда мне объяснял, если я спрашивал, как и прислушивался к моим собственным словам. Как бы он ни ворчал, что в детстве меня уронили мимо колыбельки, он слушал все и всегда, если только донести до него правильно. Даже будучи мальчишкой, я понимал это и ценил. Ямагучи, конечно, был очень крут и добр ко мне, но Цукки был по отношению ко мне предельно серьезен: со всеми плюсами и минусами такого отношения. Наверное, главным плюсом можно считать то, что я безусловно ему верил. Я рассуждал так: если Цукки считает так, думает так или говорит так, значит, нужно прислушаться, иначе он бы промолчал. Если Цукки говорил, что стоит задуматься, да, не сразу, но я все же задумывался, потому что у Цукки точно должны были быть причины для таких слов — я после всегда старался их выпытать у него. Он предпочитал давать мне наиболее полные объяснения насчет чего-то или не давать их вообще. Но мне нравилось его слушать, с его длинными, нудными и монотонными рассуждениями. Кому-то они, может, и казались занудными, если честно, такими они и были, но я наблюдал больше за ним самим, за тем, как меняется его лицо, когда он рассказывал что-то ему близкое или же неприятное. Как двигались его руки, как он поправлял очки, как поджимал губы. Я учился распознавать и изучать этот мир по его реакциям. Категорий было две: Цукки одобряет и Цукки категорически не одобряет. Мир резко стал простым как яблоко, но в то же время чертовски сложным. Это же было и минусом. Я не умел отличать его шутки. Не умел и все. Он же, относясь ко мне как к равному, говорил о взрослых вещах, которые я не был способен понять. Мне нравился его сарказм, когда он ядовито комментировал действия Ямагучи или даже когда мы вместе выходили гулять по окрестностям, но я не понимал всей его глубины и остроты. Не понимал, что он порой был жесток и ко мне. А вот он понимал, но не думаю, что сильно корил себя за это. Я силился понять, но не мог, что и спросил у него. А еще — когда же Цукки вообще начал, если эта гонка продолжалась не один год? — Примерно в твоем возрасте и начал, — пояснил он мне, — и длилось это…дай подумать… лет пять? Да, когда-то тогда я и присоединился к роду. Не помню точно, давно было. — Стой, погоди, — перебил его я снова и снова напоролся на раздраженный взгляд, — тебе ж сейчас пятнадцать. Какое давно? Хорош цену себе набивать. — Кто тебе такое сказал? — удивленно спросил он. — Что сказал? — растерялся я. — Что мне пятнадцать? — Ну хорошо, шестнадцать! Семнадцать, ладно, по-братски… — Боюсь, и это слишком мало, — колко улыбнулся мне Цукки, пока у меня свело желудок от предчувствия недоброго, — мне девяносто шесть. Клянусь вам, он выглядел как мальчишка. Обычный, пусть и очень высокий мальчишка. Я, конечно, забывал людей понемногу, но не до такой же степени, я знал, как выглядят взрослые, подростки, старики — вот Ямагучи был стариком, я был ребенком, все было очень просто. Я бы не дал Цукки и восемнадцати, и даже не из вредности, хотя восемнадцать мне казалось все равно очень далеким числом. У Цукки были очень детские черты лица, ни намека на щетину или тем более бороду, щеки по-детски пухловатые, хотя сам он и был тощим. Какой век? Какие девяносто? — Ты удивлен? — с все той же улыбкой спросил он меня. — Ты же сам спросил меня. Чего ты ждал, спрашивая колдуна, сколько ему лет? — Да не верю я тебе! — Не веришь мне, спроси Ямагучи. На следующий день я действительно спросил Ямагучи и чуть не разбил тарелки, что держал в руках. Ямагучи оказался младше Цукки почти на два месяца, по его словам. Ямагучи, что был сед, как лебединые перья, который ходил, опираясь на тросточку, был младше Цукки. Нет, моя решимость после этого только усилилась, я тоже хотел так уметь. Но в тот вечер наш разговор продолжился так: — Я много чего считаю спорным в методах моего наставника, но тут я с ним согласен, — сказал мне Цукки, — если ты настроен серьезно, для тебя не составит труда подождать. У тебя будет много времени. Посмотри на меня. Ничего не случится от пары лет. Я хотел сегодня. Вот прямо сегодня. Ни минутой позже. Он думал, что я отстал от него, потому что я, покричав для приличия несколько минут, все же умолк. Он думал одержать на этом победу, но не тут-то было. Ночью, когда дома было совсем-совсем тихо, я сполз со своей кровати и бесшумно зашел в его комнату. Он спал, и я мог беспрепятственно влезть по соседству. Цукки явно не понравилось, что его будят посреди ночи, да еще и я. — Брысь, — пробурчал он в подушку, от усталости даже не поднимая головы и махая рукой, по мне не попадая. — Свали с моей кровати. Я спать хочу. — Нам нужно поговорить! — я попробовал пощекотать его: большая ошибка. Меня тут же накрыли подушкой. — Верещи сколько влезет, тебя никто не услышит, — донесся до меня его злорадный шепот, видать, больно я его разозлил. Собрав силы, я выскользнул из-под подушки и встретился с ним взглядом. Я не собирался проигрывать ему в гляделки, и он первым отвел глаза. — Нам нужно поговорить! — вновь повторил я, пнув его по ноге: он округлил глаза, но подушки больше не поднял. — О том, когда я стану твоим учеником. — Еще раз меня ударишь — и я не гарантирую, что ты дотянешь хотя бы до утра, — мрачно пообещал он мне. Нельзя так нельзя: я тут же нырнул под одеяло под его сердитое шипение: по сравнению с ним, я был холодным, как ледышка. — Сам сказал, — отпарировал я и продолжил: — но если я не изменю решение, то почему не сейчас начать? Мы потеряем столько времени. Я могу начать колдовать сейчас, а потом уже и твой обряд или что там такое?.. — Так нельзя, — оборвал меня Цукки, отодвигаясь — я последовал за ним, — у тебя нет никаких сил сейчас, это бесполезно. — Ну дай мне что-нибудь другое тогда! — Что тебе, горит что ли? — сердито огрызнулся он. — Или тебе слабо? — Мне не слабо! Но я хочу сейчас. Хочу сегодня! — Сегодня точно ничего не будет, даже не думай. И завтра. — Да почему ты злой-то такой? Я же честно стараюсь, — рассердился я, — или я доставляю тебе много проблем? Надо признать: когда он был зажат в угол, он признавал свою неправоту. Вот только загнать его в угол было не так-то просто. — Нет, не настолько, — согласился Цукки со мной. — Я просто не хочу, чтобы это случилось слишком рано. Ты не должен повторять моих ошибок. — Ты же сказал, что начал позже! — Я соврал, — без запинки отрекся от своих слов он. Я сердито пихнул его кулаком в бок, не пожалев сил, так, чтобы он охнул. — Я тоже выпросил это право раньше, потому что мой наставник был недостаточно тверд со мной. С тобой я такого не допущу. — Цукки, но я понимаю, что я делаю! — возразил я горячо, а он только закатил глаза на мои слова. — Я тоже хочу быть как ты. Хочу уметь колдовать и всякие такие штуки, ну, ты понял. Я ж всегда этого хотеть буду. Я… — Хорошо, — неожиданно согласился он, пока я закашлялся — офигеть, победа оказалась слишком легкой. — Давай договоримся так. Я проведу обряд как только ты научишься грамоте. Писать, считать, читать, истории, географии. Иначе ты не сможешь даже подобрать себе новое имя. Сможешь — будь по-твоему. А нет так нет. Согласен? Он не просто наступил мне на больную мозоль, он с разбегу прыгнул на нее, не обращая внимания на мой протестующий вопль. Уж я и умолял его, и пытался давить, но он все со смехом отмахивался от меня, стоя на своем. «Ну ладно, — с мрачной, как мне тогда казалось, решимостью, подумал я, — он еще пожалеет. Так все выучу, комар носа не подточит». Как я был неправ. Да лучше бы я дракона ему принес, чем освоил грамматику. Дракон бы и сам меня пожалел и сдался, в отличие от этой проклятой грамматики. Этим своим условием он отодвинул обещанный обряд так далеко и настолько надежно, что я то и дело терял веру в себя и свои силы. Если я не мог справиться с таким, то куда мне познавать чародейство? Я хотел сразу то, что поинтереснее, но Цукки сразу же выложил передо мной книгу заклинаний и сказал зачитать хоть что-нибудь. Я перелистал всю книгу, но не смог выдавить из себя ни звука. Пришлось сдаться. Я ненавидел буквы. Ненавидел цифры. Ненавидел чтение, а с ним и весь мир, который читал, писал, разговаривал. Мне это не давалось, сколько бы я ни сидел над книгами. Я начинал засыпать практически сразу же, ничего из прочитанного у меня в голове не откладывалось. Я пытался справиться сам и убивал на это так много времени, что Цукки, даже не пряча усмешку, говорил, что к его старости авось и выучу. Легче всего мне давалась география: ее я осваивал почти с интересом, потому что слушать про дальние страны было захватывающе, а я еще и обладал очень богатым воображением. С историей все было просто очень плохо: Ямагучи, хоть и пытался мне помочь, был бессилен — я не понимал его. Ну не мог я понять его объяснения, хотя он и был терпелив. Я не знал ни одной даты, ничего не знал. Все вылетало из моей головы на следующий же день. По ночам мне снилось, как на меня нападают арифметические формулы и правила писания, и я, просыпаясь, заранее падал духом и шел учиться с настроением лечь в гроб. Я чуть не плакал от злости на себя, на Цукки, на эти дурацкие правила. Не отлынивал ведь, старался, а они все не давались. Цукки, сначала немало веселясь с моих стараний и страданий, после обеспокоился в своей манере, а еще позже, когда, видно, решил, что мне уже точно крышка, все же сжалился. Теперь он сам занимался со мной, уделяя этому порядком своего личного времени. Быстро понял, что никакая теория в моей голове не укладывается, хоть ты ногой ее пропихивай, и перешел к знаниям практическим. Он объяснял пусть и со своими едкими комментариями, но очень понятно, по полочкам. Старался соотносить одно с другим, чтобы я наглядно видел, с чем имею дело. С историей у меня плохо по сей день и, думается, лучше уже не станет, но арифметика начала мне нравиться, особенно когда он объяснял, как ее применять в жизни. Грамматика оказалась самой сложной, но с этим ему пришлось смириться. Достаточно было и того, что я мог отличать языки между собой, внятно писал и даже в некоторых местах без ошибок. Все, что он продолжал с этим делать, это постоянно грузил меня книгами и заставлял читать хотя бы по одной в месяц. Это немного помогло, но языки я все еще ненавижу всей своей душой. В конце сентября мне дали новое имя: теперь меня звали Бокуто Котаро, и те, кто не знают этого имени, многое теряют. Да, да, это случилось далеко не сразу, и свое имя я честно заслужил, да еще и сделал так, чтобы его знал весь свет, но свет не в курсе, что оно для меня значит, как считаете? Цукки сам подобрал мне его, объяснив его значение и то, как оно будет влиять на меня — Цукки, например, лучше всего чувствовал себя ночью, при свете полной луны, любил светлячков и животных, имел чуткий слух. Не, было время, когда его уши были другими, ведь и я сам не всегда так выглядел. Но мне нравились совы, нравилось мое новое имя — и нравится сейчас. Я выгляжу так, как хотел бы в любом случае. Если вкратце, новое имя и означало принятие в семью. Я ждал, ясное дело, пира на весь мир и вообще чего-то грандиозного, но ничего подобного так и не дождался. Цукки пробурчал только что-то себе под нос минут эдак десять, потом озвучил имя, и Ямагучи вручил мне маленький пирог со свечкой. Ох и ржал же Цукишима… Но позже вечером ржал уже я. Наступило мое время, хотя я и не ощущал особых перемен в своем теле, что-то…было. Наконец-то я мог начать заниматься настоящим делом, мне не терпелось приступить, но сначала нужно было отомстить моему драгоценному опекуну. — То есть теперь мы одна семья, — с торжеством объявил я, пока Цукки так сморщился, словно лучше бы он имел жабу в родственниках, чем меня, — и теперь я считаюсь твоим единственным сыном. Так что буду называть тебя папой! Папой я его в первый и последний раз тогда назвал. По сей день помню, как он со смертельно серьезным лицом подогревал котел и очень, очень основательно объяснял мне, привязанному к столбу, почему я не буду его так называть. «Больно надо, — подумал я тогда, — в отцах такую очкастую поганку иметь. Ну и пожалуйста.» Он правда не вызывал у меня никаких чувств, какие, как мне казалось, должен вызывать родитель у ребенка. Цукки, хотя и был ровесником Ямагучи, выглядел на свои пятнадцать, и мне никак не удавалось воспринимать его серьезно. Он-то, конечно, именно этого и хотел добиться, но все никак не выходило. Запугивать он любил, но по-настоящему я его пугался редко: вот тот раз с котлом был одним из исключений. Он был вроде моего брата, причем не старшего даже. Хотя нет, и это не то… Блин, у меня никогда не выходило толком описать, кем я его ощущал. Это очень странно, поскольку чувствовал я это так ясно и естественно, что будто мог дотронуться, ощутить это чувство внутри себя, но слова слали меня ко всем чертям и оставляли разбираться как-нибудь так. У меня не было никого в этом мире, кроме него. Никому в этом мире я не был нужен, и я не всегда бывал уверен, что нужен ему, однако, это уже было не ему решать, а мне. И я решил, что отныне я тоже стану тем, кроме кого у него в мире никого не будет. Про Ямагучи я не забывал, конечно, но он не был частью рода. Частью семьи. А я уже начал в ней обустраиваться. Почувствовал настоящую волю. — Можно, я буду спать рядом? Пожа-алуйста? Я очень боюсь темноты, — спросил я Цукки, широко улыбаясь. Он вскинул бровь. — Нет. Я спал с ним в одной кровати лет так до тринадцати. Короче, начали мы этот путь с трудностей. Хотя объяснял Цукки классно и понятно, мне никак не удавалось освоиться с азами. Колдовство оказалось такой же во многом занудной теорией, как и обычные предметы, и я то и дело клевал носом на занятиях. В Цукки не проснулась ни сострадательная мать, ни досель дремавший внутренний учитель: он вполне мог вдарить мне по затылку деревянной линейкой, чтобы разбудить. Я даже не злился на него, мне все хотелось гулять, играть, колдовать. А все, что я мог делать, это рассматривать себя в зеркало: пожелтевшие глаза, заострившийся, точно клюв, нос. Внешне я менялся, но внутри оставался прежней бестолочью, которая не умела ровным счетом ничего. И меня это выводило: конечно, хотелось сразиться с Цукки в этом его чародействе, а максимум моих умений заканчивался на умении зажечь свечку взглядом. — Что посеешь, то и пожнешь, — меланхолично замечал Цукки, когда я, едва не взрываясь от напряжения, пытался вырастить что-то или даже взлететь, как умел летать он. Не, тогда он говорил «рожденный ползать летать не может». Я был готов размазать его по земле. Честно, частенько ощущал это чувство агрессии. Входя в подростковый возраст, я становился неуправляемым и временами пугался сам себя. Откуда во мне столько ярости, столько желания драться, соревноваться? Тогда-то я начал огрызаться всерьез, и Цукки, вроде, не ожидал этого. Ямагучи же, помня, видимо, самого Цукишиму в моем возрасте, не удивлялся и часто вставал между нами. Нет, мы с Цукки никогда не ссорились, я не держал на него обиды. Но вот злился частенько. Я хотел чего-то настоящего, а не этих проклятущих книжонок. Мимо меня пролетали все слова Цукки об истории нашего рода, о его ноше, о том, как я должен вести себя. Я не хотел вести себя как-то, я хотел только научиться колдовать и превзойти в этом Цукки. Мне казалось, ему жалко было делиться со мной этим, вот, что меня обижало сильнее всего. Но ему не было жаль. Он никогда не считал себя номером один и не стремился к первому месту. Тогда он обдумывал, как лучше подойти ко мне, ведь его наставник подходил к нему совершенно иначе, а другого примера не было. Конечно, Цукки терялся. — И что я делаю не так? — спросил он вдруг однажды, когда мы сидели вечером в столовой все трое. Я аж вздрогнул: он смотрел на меня в упор, но будто и сквозь меня. — Что? — переспросил я его. Он перевел уже осмысленный взгляд на Ямагучи. — Вот что мне сделать с этим ребенком? Он совершенно невыносим. Я не понимаю, что с ним не так. — Может, это с тобой что не так, — огрызнулся я, задетый этими словами. — Может, это ты ведешь себя как-то не так, не думал об этом так, так? — передразнив его, выпалил я и тут же прикусил язык, осознав, что именно ляпнул. Но своих слов назад я не забрал. Взгляд Цукки был каким-то по-детски ошарашенным, будто я ему по шалости воды ледяной за шиворот вылил. Ямагучи, посмеиваясь в кулак, добавил: — Знаешь, в чем-то ведь он и прав… — Заткнись, Ямагучи, — огрызнулся Цукки, но беззлобно. Он что-то обдумывал. Наказания я тогда избежал и, решив не испытывать судьбу, старался не попасться ему на глаза на следующий день. Но на следующий день он куда-то пропал. Не вернулся он и к вечеру, и я, который не знал, что и думать, бросился в дом Ямагучи, что был неподалеку. Ямагучи ничего про это не знал и тоже сильно забеспокоился. Цукки не вернулся и утром, хотя я всю ночь шарил вокруг по пролескам, едва не сорвав голос на пару с Ямагучи. Его не было нигде. Словно растворился. Когда ситуация становилась по-настоящему напряженной и неясной, я всегда чувствовал, что думается мне легче. Бежать уже некуда, всё, край. Поэтому я не паниковал, по крайней мере, недолго. Вспомнил, что у нас в сундуках где-то в кладовках пылятся карты, вспомнил, где лежала книга заклинаний, отыскал путеводные нити и отправился искать его. Это случилось не с первого раза, я сбивался, не зная, как прочитать то или иное слово, едва не разорвал клубок, но вот нить засветилась голубым, и я воспрял духом. Клубок покатился вперед, я, прижимая книгу к груди, пошел за ним. Цукки обнаружился на горном утесе в паре миль от дома. Внизу текла широкая-широкая река, та самая, в которой я ребенком стирал белье. Дул сильный северный ветер, до меня доносился гремящий шум течения. Цукки сидел, свесив ноги, и бросал в воду камни, что держал в руке. Потом он, даже не обернувшись, сказал мне: — Не так плохо, как я думал. Мне всегда проще давалась практика. Можно было все уши мне прожужжать про важность какой-нибудь ерунды — бесполезно, я как глох или вырубался еще до окончания речи. Зато увидев что-то и сообразив, как это используется, я быстро осваивался. Цукки больше не заставлял меня сидеть над книгами, я сам старался, только теперь он гораздо больше показывал мне, что и как делать. Я говорю показывал, потому что временами его собственных сил на что-то не хватало. Иногда прямо во время занятия он мог сесть на землю, прося передышку. Я же хотел больше, еще больше, практиковаться и практиковаться. У Цукки сил на это часто не было, и это случалось все чаще и чаще, пока даже я не начал замечать. Представьте. Вы живете в компании только одного человека, у вас нет других знакомых — да, Ямагучи был, конечно, но он в первую очередь был другом Цукки, а уже во вторую — моим. Становясь старше, я относился все нетерпимее к его постоянным перестраховкам и волнениям, которые легко сносил, будучи ребенком. Цукки был ближе. Даже в свои сто лет он будто ничем не отличался от меня, мне частенько казалось, что мы ровесники, а то и то, что я старше его. Ему вроде как не хватало друга вроде меня. Он вечно загонялся по самым тупым поводам, даже меня обставляя в этом. Его загоны казались мне такими пустяковыми и такими надуманными, что я просто порой не верил, что он это серьезно, хотя я его не переубеждал. Высказывал, что думаю, а он слушал — слушал он всегда и всё, потому что была у него такая особенность, как и у любого книжного червя — сохранять любую информацию. Я так не умел, но меня восхищала эта его способность. Прошло уже несколько лет, и я продолжал открывать в нем все новые и новые стороны. Цукки менялся вместе со мной, теперь он не прятался от меня и моей привязанности, как когда я был маленьким. Расслабившись немного, он наконец-то действительно позволил мне к себе приблизиться. То время было самым мирным в моей жизни. Мы часто и помногу практиковались, разговаривали, гуляли по округе. Мне никогда не было скучно в его компании, наоборот, я постоянно искал её, и с каждым днем количество моих вопросов только увеличивалось. Я был готов его слушать даже если бы он рассказывал мне про то, как стирать белье, а ему нравилось объяснять, когда он был в мирном настроении, а я — достаточно тих и настроен слушать. Мы были не друзьями, не родственниками, мы просто… были, наверное? Я не задумывался над этим, а он, даже если и подвергал это своему фирменному анализу, молчал и отпускал на самотек. Он во многом меня превосходил, чего ж тут удивительного. Но не в том, что касалось колдовства. Он будто избегал этого, не хотел лишний раз показывать, на что способен, не хотел тренироваться со мной, хотя и делал это. С каждым месяцем ему это давалось тяжелее и тяжелее. Я списывал все на его вредную натуру и лень, хотя дело, конечно, было совсем не в этом. Иногда я искренне не понимал, издевается он или помогает. Так было однажды утром: мне в ту пору было около тринадцати-четырнадцати лет, и я был буйным подростком во всех смыслах. Мое тело стремительно менялось, я вытягивался, набирал вес, но такого предательства от него я не ожидал. Уверен, Цукки и Ямагучи не раз смеялись надо мной между собой. Чего уж там, сейчас я не обижаюсь на них. Я бы и сам так сделал. — Почему ты еще в постели, завтрак давно гот… О, — раздраженный Цукки влетел в комнату, чтобы отчитать за разгильдяйство, но все обвинения, видать, из головы у него вылетели. Он всегда вставал ни свет ни заря, меня он будил значительно позже, уже когда готов был завтрак — единственное из готовки, за что Цукки был ответственен. Я был совой во всех смыслах, спал до победного конца, поэтому на мне обычно бывал ужин и обед. Нередко я просыпал и завтрак, но в то утро мне дважды не повезло. Послышался скрип половиц и стук дерева о дерево, и через минуту в комнату вошел и Ямагучи. — Неловко, однако, — пробормотал он себе под нос. Рос я один, и это, естественно, повлияло на мое поведение. Я не был смущен — не понимал, чего тут смущаться, даже не догадывался, что вроде как должен был бы, потому что не был знаком с иными людьми, кроме Цукки и Ямагучи, а они на такие темы не разговаривали. Это было неудобно, вот что я тогда думал. Ну, еще я думал, что, возможно, скоро умру. — Ты не умрешь, — вздохнул Цукки, прикрыв глаза рукой, пока я, хватившись за грудь, громко выдохнул. — Есть несколько способов это предотвратить, — добавил он злорадно. Я ж с чистой душой к нему. Ну, думаю, не жизнью же рисковать, чего б и не попробовать смочить тряпку в женьшеневой воде, обернуть крапивой, хотя в последнем я все же сомневался, ну и… Ямагучи меня остановил, за что ему вечный поклон и моя благодарность: прям из рук вырвал, когда я, красный наполовину от крапивных ожогов, наполовину от стыда за то, что меня так легко развели, уже процеживал тряпку. Объяснил мне все, хотя сам не мог перестать смеяться. А вот Цукки, кажется, после был на него за это обижен, хотя все равно хохотал так, что аж слезы текли. После этого меня снова выдворили в гостиную под предлогом, что слишком большим я вырос. Больше мы на одной кровати не спали. Кажется, ерунда, но тогда я толком не понял, что произошло и почему Цукки снова отталкивает меня. У меня не было никого, кроме него, конечно, я проводил с ним все свое время, ничего никогда от него не скрывал. Я не любил скрывать, не любил притворяться. Зачем? Кому от этого лучше? Что такого в том, что я любил его — нет, действительно, что такого? Он был единственным человеком, которому я был важен, это чувство я пронес через столько лет, я вырос с ним, оно было частью меня. Конечно, я его любил, и не понимал, почему он вдруг начал страшиться меня пуще прежнего. Мне казалось, что теперь-то все наладилось, как вдруг все откатилось еще дальше, чем было до. Он все еще тренировался со мной, учил меня, гонял работать, но больше не гулял со мной по окрестностям, не рассказывал ничего и на мои вопросы хоть и отвечал, но как-то… Как давал справку из книги. Меня это глубоко ранило. Находясь с ним в одной комнате, я был от него очень далеко и не мог подобраться ближе. Тогда-то я и вспомнил про людей. Гуляя по окрестностям, мы часто натыкались на мелкие деревушки, рассыпанные по разным сторонам леса. В них жили люди. Разные люди, и туда меня потянуло — от одиночества и обиды. Я вознамерился найти себе новых друзей, о чем как-то и проболтался Ямагучи, когда мы вместе замешивали тесто к ужину. Ямагучи аж ложку выронил. — Тебе что, Цукки никогда не говорил, что к людям ходить нельзя? — я красноречиво округлил глаза. А Ямагучи тогда кто? — Все уши прожужжал, — буркнул я недовольно. — Ну и что с того? Ему же не нужна такая бестолочь как я. — Ты сейчас бестолочь, — неожиданно жестко отрезал Ямагучи, — что такое говоришь. Когда он тебе плохого желал? Сказал нельзя, значит, нельзя. — Да ладно, ладно, как скажешь, — согласился я. Про себя я уже все решил, а потому заведомо пропускал все запреты мимо ушей. На часах было уже шесть вечера, а в конце дня Ямагучи любил вздремнуть. Дождавшись пока он захрапит, я, никем не замеченный, выскользнул на улицу и по уже заранее намеченной тропинке бросился в деревню. Да… Времени-то прошло порядком, а все равно их смех у меня в ушах стоит. Я ведь от людей отличался так же, как Цукки когда-то отличался от меня. Люди не любят то, что на них не похоже. И иногда они бывают жестоки, хотя я тогда смеялся и вместе с ними, когда меня мои первые знакомые мальчишки просили взлететь или ухнуть, как сова. Тогда я еще не умел контролировать себя и представать перед людьми таким, каким я бы хотел, чтобы они меня видели. Смеялся и всё, потому что смеяться было проще, чем разбираться в таких глупостях. Да я на них и сейчас не злюсь. Дети же были, что тут такого? Мы были совсем рядом с лесом, и конечно, ему не составило большого труда найти нас. За нашими развлечениями я и не заметил, как пролетело время и уже давно стемнело. Под очередной раскат детского смеха на полянке наземь попадали все, кроме меня. Как подкошенные, точно им под колени топором вдарили. Цукки, сверкая своими желтыми глазищами, стоял в тени деревьев, невидимый для остальных, но прекрасно видимый для меня. — Живо домой, — процедил он сквозь сжатые зубы так взбешенно, что я даже не посмел возразить. Мое веселое знакомство с окружающим меня народом закончилось, толком не начавшись. Цукки шел впереди, я, опустив голову, плелся позади, даже не обращая внимания на цеплявшие меня ветки. Я поверить не мог, что Ямагучи сдаст меня, но он сделал это. И вот, к чему это привело: я реально боялся вдохнуть. Аура от Цукки шла такая, словно он готов исполнить свою давнюю угрозу и сварить меня в котле. А потом он повернулся ко мне. Я не очень много нового про себя услышал, но то, как он все это говорил, этот его тон хлестал меня как плетью. Он был взбешен, в такой ярости, которой я в нем даже не подозревал, я не знал, что мне делать, то ли насупиться и попытаться защищаться, то ли спрятать голову в землю, а то и вообще уйти жить в какую-нибудь нору, где он меня не найдет. В итоге я просто стоял, отвернувшись, пока слезы кололи мне глаза, а Цукки, который в жизни при мне не ругнулся, честил меня так, что у меня уши замозатыкались. С ругательствами у него было все очень плохо, но сам факт. Он действительно был зол на меня. Мне было так обидно, так стыдно, да я еще и понимал, что фигу мне, а не жалость, так что нужно было быть сильным и не плакать. И я был близок к провалу. — Чем ты вообще думал, черт побери?! — я сглотнул, кося глазами в сторону, чтобы он не видел, что я вот-вот разревусь. — Пойти к людям! К людям! Да тебе в детстве, наверное, голову прострелили, потому ты и такой тупой! Кем надо быть, чтобы заявиться к ним назад?! Господи, да за что мне это всё, почему опять?! — Мы просто играли! — не выдержал я от обиды. — Что ты на меня орешь! Сам не хочешь со мной играть и другим не даешь, бесишься только! — А, так это игры теперь такие? — каплей яда в его голосе можно было убить медведя, но мы с медведем решили, что этот удар доблестно приму именно я. — Над тобой насмехались, как над идиотом, но я их не осуждаю. Знаешь, почему, Бокуто? Потому что ты и есть идиот! Ведь ты даже не понял этого! Я не выдержал. Я столько лет держался, считаю, меня можно за это уважать. Плакал я, несмотря на всю свою эмоциональность, редко и чаще по куда более радостным поводам. Сейчас во мне накопилось столько обиды, столько боли, что я буквально почувствовал, как внутренняя плотина разваливается и ее сносит моим неудержимым рёвом. Я плакал, совсем не поэтично размазывая липкие сопли по лицу, почти ничего не видя из-за слёз. Меня всего трясло, я не мог и слова выдавить, хотя, помню, хотел что-то объяснить, пытался остановиться, не желал терять лицо перед Цукки. Меня подтолкнули со спины, и я, вцепившись в край рукава, пошел за ним дальше, до самого дома, по-прежнему ничего не видя, только продолжая лить слёзы. Уже там я услышал, как Цукки просит Ямагучи оставить нас. Почувствовал что-то холодное, слёзы резко остановились. Цукки приложил к моим глазам мокрое полотенце. — Успокойся, — совсем другим, почти нормальным тоном сказал он мне, — хватит реветь. Когда я смог разлепить глаза и узреть толковую картинку, то увидел, что Цукки привел меня в свою комнату. В последний раз шмыгнув носом, я отложил полотенце. — Ну? — спросил Цукки. — Ты всё, или мне еще подождать? Честное слово, он бывал таким мировым засранцем, каких свет не видывал. — Всё, — огрызнулся я. Цукки тяжело вздохнул. Снял очки, надавил на закрытые глаза, словно смертельно устал. — Может, это звучало грубо, — начал он, не открывая глаз, — но… Мне жаль, что я сорвался на тебе, это моя вина. Я не должен был так поступать. Но от этого ты виноват ничуть не меньше, — я открыл было рот, чтобы возразить, но он поднял руку, прося закончить. — Я понимаю, ты хочешь общаться с новыми людьми. В твоем возрасте это естественное желание. Но люди жестоки, Бокуто, и к тебе они будут особенно жестоки. Они всегда так, если ты отличаешься от них хоть немного, — голос Цукки сломался на последнем слове, он судорожно вдохнул и, по-прежнему стараясь контролировать голос, продолжил: — Они смеялись над тобой, понимаешь ты это или нет? Знаешь, даже не так. В это трудно поверить, но это даже хорошо, что смеялись. Теперь ты это увидел. Это был просто смех, а я уже… Бокуто, не ходи к людям. Не верь им. Они тебе никогда не поверят. — Да почему? — спросил я обиженно. — Что в них такого? — Люди не верят тем, кого боятся. А боятся они тех, кто от них отличается. Я ведь говорил тебе когда-то, — напомнил он мне, — колдовство — это клеймо на всю жизнь. Люди всегда будут бояться тебя, будут пытаться использовать тебя, но никогда не захотят узнать, кто ты на самом деле. А это всегда ведет к опасности. — Я не боюсь их! — Бокуто, — выражение его лица смягчилось, — быть смелым не значит быть безрассудным. Я замялся. Вцепился руками в волосы, будто это могло помочь мне решить эту трудную задачу. — А-а! Понятия не имею! Я не знаю! — воскликнул я в отчаяньи. Цукки моим вскриком не впечатлился. — Не страдай ерундой, — посоветовал он напоследок, — пошли лучше спать. Хотя он и пытался меня выдворить, я все равно тогда остался ночевать у него под боком. Мне было страшно одиноко, я запутался и испугался. Цукки, чего от него можно было дождаться разве что на смертном одре, гладил меня по голове и очень тихо, очень спокойно говорил со мной, пока я не уснул, обхватив его для надежности обеими руками. Спалось мне спокойно. Есть моменты, которые ты всегда будешь хранить в своей памяти. Они только твои, под замком. Что бы я ни рассказывал, вам никогда не понять, что я тогда чувствовал и что тогда видел. А видел я, как Цукки впервые в открытую показал свою любовь ко мне, пусть она у него, как и он сам, была странноватая и с какими-то местами дикими понятиями. Почему я так решил?.. Ну, он никогда не был в открытую добр со мной. Мне нравилось, ясное дело, угадывать эту похвалу в его тоне или между строк, но мне становилось этого мало. Цукки часто говорил, что, если мне начать потакать, я могу сорваться с цепи, сесть на шею, свесив ножки, и стать абсолютно безответственным. Это правда, я не раз убеждался в таком, прекрасно сознавал при этом, что именно я творю. Я мог пасть духом из-за любого пустяка, Ямагучи бросался меня утешать, а мне, чувствуя такую редкую нежность и поддержку, ясное дело, не хотелось этим духом вставать. Цукки делал не так. Он, что называется, шел от обратного. Он мог сказать: — Это пустяк. Что будет с тобой, встреть ты что посерьезнее? Или: — Мне казалось, ты способен на большее. Или: — Ты выставляешь меня дураком, — намекая на то, что, раз он уж выучил меня, то я-то точно должен с этим справиться. Я справлялся. Потому что кто, если не я? Так прошло еще несколько лет. Я менялся с каждым днем, пока однажды, в один прекрасный — поистине прекрасный день — Цукки не посмотрел на меня удивленно. Его глаза были почти — я все еще не дотягивал — на уровне моих. Я уже был шире и крепче его, моя сила росла день ото дня, и ни он, ни я сам этого почти не замечали. Просто я чувствовал, что день ото дня становлюсь все сильнее и сильнее, я был как губка, которая впитывала эту энергию как из воздуха. Я мог найти не только Цукки на его обрыве у реки, но и чувствовать зарытые под главной площадью в столице клады, мог подниматься над землей. Я все дальше уходил от чтения книг, занимаясь исключительно колдовством, и мне так это нравилось, что я не заметил, как Цукки совершенно перестал колдовать, уступив это мне целиком и полностью. Нет, он мог что-нибудь наколдовать, конечно, просто он будто отступил. Оставил главную роль мне. Теперь я был неоспоримо лучше, сильнее его, и как же я любил ему этим хвастаться, словами не передать. Будто возвращал должок за все его насмешки надо мною за все эти годы. Теперь настал его черед не обижаться. Думается мне, ему все же было больно. Где-то там, где я не мог понять, ему было больно смотреть на меня, обладавшего почти его силой. Хотя он никогда не был сильнее меня, разве что в самом начале. Я уверен, что превзошел бы его тогда даже в его лучшие годы, потому что он никогда не давал себе воли, боясь чего-то, ему одному известного, а я никогда не давал себе труда сдерживаться, отдавая всего себя ведовству. Я, может, и не знал ни древних языков и не всегда мог что-то прочитать, зато я мог вызвать настоящий шторм, способный снести город, мог призвать пожары, обрушить волны на мирные поселения — словом, расширял свои границы по своим возможностям. Теперь это было полноценным смыслом моей жизни, и я хотел использовать свою силу по максимуму. Одно мне не удавалось. Я не умел заглядывать в будущее. Цукки говорил, потому я и влипаю в неприятности, что не умею смотреть дальше. Мне не хватало терпения, не хватало внутреннего спокойствия. Я не боялся увидеть, что со мной будет, мне было интересно, куда заведет меня судьба. А судьба не любит спешки. Я вечно спешил. — Тебе просто нужно сделать это, — спокойно, не насмехаясь надо мной, сказал Цукки, когда мы практиковались, сидя на ивовой поляне рядом с костром, — и ты либо делаешь это, либо нет. Ну же. Или ты вовсе не так хорош, как считаешь? Я считал, что очень даже хорош. У меня были все основания так полагать. Я уже обошел Цукки, и сейчас я, сосредоточившись и постаравшись отодвинуть от себя все эмоции, попробовал представить свое будущее. Без эмоций оно выглядело каким-то так себе, но упорства мне было не занимать. Если бы он не помог мне, я бы, конечно, фиг что увидел. Мне не удается это по сей день, это — только его, то, что он знал в совершенстве. Я уступил ему это знание, струхнул, дал назад. Хорошо, Цукки, здесь я без тебя никак, так и быть, помоги мне. Мы оба задержали дыхание. Я осторожно, стараясь не обжечься, протянул руки ближе к костру. Цукки дернулся было, будто пытаясь остановить и предостеречь, но оборвал сам себя и ободряюще кивнул. Пламени было плевать, оно лизнуло мою кожу, потянулось вверх, до предплечья — это было горячо, но не так, чтобы моя кожа хотя бы покраснела. Это было так, словно у меня самого вместо крови по жилам бежало пламя. Мне не было больно. Я только обернулся к Цукки: он тоже наблюдал за тем, как огонь пляшет по моей руке, но из-за бликовавших очков я не мог угадать его выражение. Он не улыбался, но мне все равно казалось, что он гордится мной. Я щелкнул пальцами: горстка сияющих рыжих искр взорвалась в моей ладони, образовывая причудливый силуэт то ли корабля, то ли еловой лапки. «Что это?» — спросил я Цукки. Пламя, закачавшись от моего голоса, погасло. Цукки пожал плечами. «Понятия не имею», — ответил он мне. Врал, конечно. Понятие он имел с самого начала. Я проводил с ним очень много времени, но я упускал главное. Думал о себе — я, я, я — и даже не вспоминал, что у Цукки, помимо меня, была своя семья и своя история. Мой мир замыкался на нем, все мои мысли, что были не обо мне самом, были о нем, и я не сомневался, что так было и с ним. Самое интересное, если хотите знать, это то, что он никогда не сказал мне, типа, ты похож на него. Или что-то в таком духе. Для него я — это я, а прошлая его жизнь — его прошлая жизнь, и он четко понимал, где и кто. Но он имел дело с несколькими людьми, не мог не переносить свое отношение к нему на меня, потому что это было все, что он знал, как тогда знал и я. Он словно замер в ожидании чего-то, наблюдал за мной, потихоньку, шаг за шагом, не уходя от меня, но наворачивая круги, как какая-нибудь кошка. В нашем роду без связей никак, отношения — то, что их строит, ведь я не был ему сыном или братом. Я был мальчишкой, которого он достал из лужи, приютил, вырастил, отдал свои знания. Хэй, да вы, как я погляжу, считаете это жестоким. Но ведь женщина, которая родила меня, поступила точно так же. Каждый родитель поступает так, обрекая ребенка наблюдать, как то, что было его жизнью, постепенно умирает. Родовое проклятие меня не пугало, меня хранила железная уверенность в крепость нашей семьи и в то, что Цукки еще и меня переживет — за все годы на его лице не появилось ни морщинки, в то время как Ямагучи уже едва мог передвигаться даже с палочкой. Однажды Цукки и я расстанемся, но у нас было одно преимущество — бессмертие. Даже если я его покину, он останется в этом мире, как остался в нем его собственный наставник. Вечность длинная, у них еще был шанс увидеться, да я и сам бы хотел познакомиться с остальными. Я в нас не сомневался ни минуты. Ему же было тяжело. Однажды он уже наблюдал это, и это мучило его. Он, конечно, не хотел, чтобы я догадывался о его терзаниях, но скрывать что-то от меня он не умел, а в ту пору ему не хватало для этого сил и бдительности. Я хотел помочь ему, вызывал на разговор, шутил, смеялся, просил рассказать про наш род, но он отделывался короткими ответами. Я не отличался кротостью или терпением, поэтому однажды попер прямо в лоб, считая это самым надежным способом. Мы тогда мирно гуляли среди ив, беседуя на какие-то отвлеченные темы, как я, выгадав момент, все же решился. — А что произошло с твоим наставником, Цукки? — спросил я его, невольно понижая голос. Цукки словно окаменел. Мне стало страшно. Знаете, прежде, чем совершить глупость, у вас бывает ощущение, что вам все ни по чем и как-нибудь выкрутитесь? Это в точности то, что испытал я. Я тут же пожалел, что вообще спросил об этом. Цукки же, собравшись, вновь двинулся вперед, я — следом, опустив голову. — Умер. Разве не очевидно? — усмехнулся он. — Рано или поздно это происходит со всеми. — Что? — переспросил я, не поверив своим ушам. — Что ты сказал? — Умер он, Бокуто. Очень много лет назад, — Цукки подопнул какой-то коренёк и цыкнул. — Люди постарались, хотя это уже не так важно… Смерть все равно придет, от нее не сбежать. — Но ты бессмертен, — от потрясения я заикался, — ты м-можешь жить вечно. Ты, конечно, дохлый, но ты же колдун! Ты можешь заколдовать кого-угодно, никто не может достать до тебя. Я не понимаю… Как это ты можешь умереть? — Нет бессмертных существ на этой земле, — сказал он мне, — и мои силы не безграничны. Конец придет и мне, и, однажды, — он повернулся ко мне, — тебе. Но значительно позже. Таково для нас с тобой положение вещей в этом мире. Родитель не переживет своего ребенка, потому что ребенок забирает у него все силы. Это новая кровь, новое поколение. Кто-то наступает тебе на пятки. И наступит время, когда не я тебя, а ты будешь защищать меня, Бокуто. Наступит время, когда мне придется оставить тебя. В тот момент мой мир разрушался на глазах. Как хорошо все складывалось, когда я не знал этого. Я исключил смерть из нашего уравнения, как исключал все, что мне не нравилось, но с арифметикой, как я уже говорил, у меня все равно были проблемы. Цукки был неприступной крепостью: его не мог взять я, а значит, не мог взять весь остальной мир. Его речь всегда была логичной, сухой и безэмоциональной, однако сейчас со мной говорил будто не он. Мне не нравилось, как он говорил, я хотел сказать: «Хэй, вернись назад, колючка», потому что внезапно эти колючки оказались безопаснее, чем открытый Цукки. Какая-то его часть, которую я не знал, только подозревал в нем, вдруг приоткрылась мне: живая его часть, а значит, способная умереть. Не будучи светилом в темном царстве, я понимал, что, умри та часть, и Цукки умрет тоже. А с ним и весь мой мир. — Не-ет, — возразил я, пытаясь тем самым будто поспорить с самой смертью, — нет, ты не можешь умереть, я же знаю, — в носу засвербило, и я сердито шмыгнул, прогоняя злостью грусть, — ты же колдун из леса! Ты наводил страх на деревню! Нет, ты не умрешь! — Ты так говоришь, будто я собрался умирать прямо завтра, Бокуто, — посмеиваясь, ответил он, — пока что у нас много времени. Даже слишком много. — Я думал, что у нас вечность, — при мысли, что Цукки хоть когда-то оставит меня, хоть однажды, меня будто окунало с головой в мерзостную болотную жижу. Перспектива быть одному приводила меня в ужас. Вечность казалась самым приемлемым вариантом. В вечности Цукки не уйдет от меня, да он, к его чести, и не собирался меня оставлять. — Вечность — это очень много, — мягко сказал он мне, присаживаясь на ивовый корень. — Это очень, очень много, Бокуто. Я не хочу жить вечно. — Почему?! — А зачем? Что я буду делать вечность? — Жить со мной! Я тебя не оставлю, значит, твои силы никогда тебя не покинут! — я обнял его — он был будто каменный в моих руках, холодный, как статуя. В моей голове все было действительно просто. Гораздо проще, чем дурацкие руны, которые он заставлял меня зубрить, так что я знаю, с чем сравниваю. Но для него это не было так просто, как не было бы просто для меня, проживи я больше сотни лет. — Не говори так, — оборвал он меня, попытавшись расцепить мои руки, но я был гораздо сильнее его. — Ты не понимаешь, что ты говоришь. Ты все еще бестолковый ребенок, — он цыкнул и пробормотал уже в сторону: -…Черт, неужели я тоже попадусь в эту ловушку? Как же жалко… Я не понял ничего, кроме обвинения в ребячестве. — Честное слово. Я клянусь тебе. Я… — Я не просил твоих клятв, Бокуто. Не обещай то, что не можешь выполнить. И вообще, прекращай трепаться почем зря. — Когда я нарушал свои обещания? — справедливо оскорбился я. Лицо Цукки скривилось, словно он испытывал невыносимую боль, словно ему в открытой ране ковырялись раскаленным гвоздем. Я отпустил руки: он тут же отвернулся от меня. Стало тошно. Это я причинил ему эту боль. Но я не хотел. Я никогда не хотел причинять ему боль, не желал ему ничего плохого. — Разговор окончен, — сказал он, вставая. По его тону было понятно, что тему он развивать не намерен. Я, хотя и был прав, чувствовал себя проигравшим, когда он двинулся в сторону дома. Что я сказал не так? Что ему не понравилось на этот раз: то, что я хочу жить с ним вечно, или то, что я любил его как самого се6я, хотя бы и потому что не знал никого, кроме него? Да, был Ямагучи, но Цукки, хотя и был резок, вместе с тем был интереснее: я любил соревноваться с ним, я любил слушать его рассказы, любил наблюдать, как он мгновенно превращается из безобидного очкарика в жуткого чародея, стоит только разозлить его по-настоящему. Я знал, что он тоже любит меня, хотя он ни разу, никогда этого не сказал, но иначе просто быть не могло. Чего он боялся? Здесь было что-то совершенно иное, и я не мог понять, что вообще происходит, что изменилось в наших с ним отношениях. Я не хотел, чтобы он считал меня своим врагом, не хотел, чтобы он сдавался заранее. Мы никогда не ссорились с ним по-настоящему, ведь я никогда не обижался на него. — Почему ты меня отталкиваешь?! — требовательно спрашивал я его, ходя за ним из комнаты в комнату, чуть ли не вынося двери. — Да что я тебе сделал?! Он не отвечал мне. Мы не разговаривали долго. Очень долго. Хотя я пытался помириться с ним, но он будто не был заинтересован. Ему было плевать, что я чувствую, даже плевать, есть я или нет. Ямагучи, заглянув к нам, к моему удивлению, встал на его сторону. Он попросил оставить Цукишиму в покое. Впервые в своей жизни я потерпел полное поражение. Я не нужен ему, думал я, он только хочет избавиться от меня. Нас помирило горе. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Ямагучи оставил нас совсем скоро после нашей ссоры. Я совершенно забыл, что он, по человеческим меркам, уже страшно стар. Люди вообще столько не живут, вот пришел и его час. Я понял это, когда однажды Цукки вернулся от него: смертельно бледный, глаза опухшие, красные. И сразу к себе в комнату, поминай как звали. Но я все равно влетел к нему и бросился прямо на кровать, так что он, пока я ревел за нас двоих, гладил меня по волосам, хотя ничего и не говорил. Наревев ему целое озеро, я поднял глаза. Он тут же постарался улыбнуться, хотя было видно, как ему тяжело и больно, как эта улыбка ему противна, но он должен был улыбаться ради меня, чтобы я забыл об этом горе как можно скорее. Меня улыбка Цукки никогда не успокаивала. Никогда. Он, кажется, и сам понимал это, но слишком уж привык к тому, что его собственный учитель когда-то так защищал его. Забавно, как привычки наших близких отражаются в нас все-таки. Со временем я даже перенял у него эту черту, не полностью, конечно, но в своей манере — это у нас теперь семейное. Но тогда меня это ничерта не защищало. Меня защищала его язвительность, уверенность в завтрашнем дне, вечный его пессимизм, что все пойдет еще хуже, старческое брюзжание, занудство… Вы поймете, о чем я, если вы знали людей, ему подобных, которые никогда не стараются быть дружелюбными, если только все не совсем плохо. Что-то переключилось в нем, он словно вспоминал в такие моменты, что он не один, что у него на руках я — орущий и требующий внимания комок нервов и проблем, и он словно следовал инструкции из одной из своих тупых книжонок. Улыбнитесь ребенку своему или как там оно. Понятия не имею. Я считал это таким тупым. Если тебе грустно — почему ты должен притворяться, что все нормально? Я так не хотел, чтобы ему, хоть когда-нибудь, снова было больно. Гладил его так, что на нем едва не загорелась одежда, плакал за себя, за него, за Ямагучи. Так ревел, что аж охрип. — Тише, Бокуто, — сказал он наконец, убрав назад мою челку, — иначе ты нас утопишь. Я пока еще не планирую умирать. Что за странный ребенок… А потом на берегу выросла новая ива: я, увидев ее побег, помчался звать Цукки. Он посмотрел на нее без энтузиазма, но и без злости. Почувствовав его настроение, я сразу притих. — Ты был прав, — вдруг сказал он мне. Я удивленно вытаращился на него: что-что? Я? Не Цукки? — Мой личный опыт не имеет ничего общего с твоим, а я переносил его на тебя. Разумеется, ты все еще не понимаешь, что ты нёс, но я должен был объяснить тебе, а не сбегать. Так что извини меня. — Ты серьезно сейчас? — переспросил я его для верности. Он закатил глаза. — Слушай, я не буду повторять это дважды. — Я все равно все запомнил! — И тебе все равно никто не поверит. Есть такой сорт людей. Непостигаемый сорт, хотя мне нравится копаться в людях. Меня вообще люди очень интересуют… Да-да, я считаю их удивительными созданиями. У каждого есть внутри своя история. Свои причины, и то, как они мыслят — вообще по-разному, никогда не повторяются — мне это интересно. Цукки из того сорта людей, которые все предусматривают наперед: мне, с моей жаждой жить прямо здесь и сейчас, это кажется непостижимым. Конечно, он извинился передо мной, но этот сукин сын просчитал каждую мою реакцию: от недоверия и радости до того, что я все же решусь снова спросить у него про прошлое. И знал, что в тот момент сможет откупиться малым, после имея право окончательно захлопнуть передо мной двери. Несмотря на примирение, на самом деле он оттолкнул меня еще дальше. Он снова обвел меня вокруг пальца, но понял я это очень, очень нескоро. Зато теперь я мог еще больше приблизиться к его пониманию — это был один из самых значительных шагов, наверное. Я узнал про то, как он рос и попал сюда, про его наставника — судя по всему, он был классным, и я был бы не прочь узнать его, а потом и про наставника его наставника… Своим ответом он намекнул мне тогда: сам он никогда от меня не отвернется, что бы ни случилось. Я понял это, потому что со своим наставником он расстался как раз после страшной ссоры. Он не передавал дословно, но больно хорошо я знал Цукки и аж весь сжался, представив, что такого он мог наговорить, что даже его наставник не выдержал. Они рассорились насмерть, и Цукки ушел из дому на много лет, познавал мир и самого себя, практиковал чародейское искусство, пока однажды — он говорил, это было жарким летом — он не зашел в воду с камнями в карманах. Те камни были гадальные, передаваемые от учителя к ученику — у нас тоже такие лежали на полках, я на них никогда внимания не обращал. Камни и камни, чего взять-то с них. Но, когда Цукки зашел в воду, совершенно даже не помня, что один из таких камней завалялся в его кармане, вода стала красной. Позабыв про свою гордость и обещание больше никогда не ступать на эту землю, он помчался домой. — Дикий был век, — тихо рассказывал мне Цукки, — и мне все чаще кажется, что с каждым годом становится только хуже. Я же по крайней мере начал понимать, почему он так сильно ненавидит людей. Не знаю, как бы жил я, зная, что мог этот суд предотвратить, но опоздал. Его наставник не сообщил ему, что сам он находится в опасности, даже письма не прислал. У меня волосы встали дыбом, когда я слушал о таком. Даже не попрощаться, не получить полслова от члена своей семьи. Потому что гордость была важнее. Это полный бред. Даже если бы мы с Цукки поссорились, да так, чтобы он проклял меня и всех моих будущих потомков, я бы все равно примчался, чтобы помочь ему. — Не говори глупости, — резко одернул меня Цукки, когда я сказал это ему, — если бы он сообщил мне, он бы подверг меня опасности. Ни о какой гордости речи не идет. Я все равно так и не понял, что именно он хотел донести до меня. Что бы он ни имел в виду, это нам не помогло. Помогло, но ненадолго. Дела становились все хуже и хуже. Я взрослел, и он, видя, что я меняюсь и не собираюсь сбавлять обороты, совсем отдалился от меня. Мои мольбы не отталкивать меня были проигнорированы, он посчитал, что сказал мне достаточно. Нет, мы не ссорились, но на то были причины. Он уже решил для себя, что я сбегу от него, за нас двоих решил и это решение на меня насаждал, да и для надежности сам на меня за него же и обиделся. Я тогда не хотел сбегать от него, но что мне было делать? Он не слышал меня, выворачивался, когда я хотел обнять его и поговорить, пропадал на целый день, а вечером сразу шел спать. Больше он мне себя не открывал, не подпускал, а мои чувства, которые вообще не находили никакой ответной реакции, хоть редкой, начали душить меня, я будто перегорел в свои юные годы. Это то, за что я не могу его простить. Не могу и все. Я ведь любил его, зачем он это сделал? Может, он хотел, чтобы я продолжил бегать за ним как в детстве. Я бы, как знать, и побежал бы, но не видел в этом смысла. Не видел, чего мне ждать в конце. Ради чего я побегу, если в этом доме мне больше не рады? Как вода точит камень, так меня мало помалу убивали его насмешки. С годами они ничуть не смягчились, наоборот, становились острее, изощреннее, словно он поставил себе цель извести меня. Я же будто оглох и начинал все чаще отлучаться ради изучения окрестностей: теперь я имел на это право. Я вновь начал общаться с людьми, теперь скрываясь тщательнее и лучше подстраиваясь, чтобы они хотя бы по моему лицу не поняли, кто я на самом деле. Они мне понравились: парни, с которыми я познакомился в соседней, не моей деревне, были веселыми, шумными, они научили меня танцевать и пить, и, кстати, не острили в мою сторону. Я, может, и казался дураком со стороны, но Цукки порой будто забывал, что это он меня вырастил. Даже не слушая его, я его слышал. Даже говоря себе: ерунда, он просто в плохом настроении, скоро подобреет, я все равно не мог игнорировать то, как больно порой мне было слышать, что я глупый, никчемный, наивный, беспечный, то я делал не так, это я делал не эдак. Дальше еще больше: чтобы избежать этого, я перестал рассказывать ему, чем занимаюсь. Я исправно исполнял свою часть работы по дому, но, как только завершал ее, тут же уходил. Дома я даже не осознавал, как выгляжу. Недаром Цукки в свое время поимел немало шуток на эту тему. Зато в компании ровесников, я это увидел очень отчетливо. Цукки всегда был худющей высокой шваброй, ни мышц, ни жира — кожа да кости, жилистый, конечно, но до меня ему было далеко. А я? Я в свои семнадцать лет уступал ему только в росте, да и мало кто бы переплюнул эту двухметровую башню, которая макушкой собирала все косяки. Я выглядел старше и крепче его, а между тем это ему перевалило за век, а не мне. Он постоянно сваливал на меня всю тяжелую работу, мне было не впервой тягать тяжеленные мешки, зато впервой понимать, что я один такой. Очень даже выгодно один — парни все спрашивали, что для этого нужно делать, девушки — первые в моей жизни девушки! — сами подходили ко мне, и я видел восхищение и интерес в их горящих глазах. Я дебоширил и помогал, бесился и успокаивал, общался с каждым, кто подходил ко мне, буквально упивался комплиментами — они были как хорошее вино, по крайней мере, в голову давали ровно точно так же. Наконец-то я получал то, чего я, как мне казалось, заслуживал. Когда я осветлил волосы, друзья единогласно сказали, что так гораздо круче — теперь я точно выглядел как какой-нибудь крутой колдун или маг. Цукки, увидев это, сказал, что внешнее, наконец, соответствует внутреннему. В своей неизменной манере он назвал меня придурком, даже не произнеся этого вслух. Я тогда страшно обиделся и дома не появлялся два дня. Меня хорошо утешили в таверне, да так, что я позабыл, откуда я вообще пришел и почему был обижен, и я вернулся домой, чтобы очень быстро это вспомнить. Так и скакал зайцем от одного к другому. Присутствие Цукки начало тяготить меня, каждый раз, когда он открывал рот, я представлял, как на меня сыплются оскорбления, одно за другим. Чтобы не разозлить его, я был веселым, но старался вести себя как можно тише — как же сложно мне было! Когда вся моя натура кричала и требовала хорошего мордобоя и разговора по душам, я сам, решив последовать примеру Цукки, попытался взять свои чувства и эмоции под контроль. Поначалу было очень плохо, я все равно взрывался по любому поводу, обижался, потом, уже лежа в постели и обдумывая, все же прощал его. Кто-то же должен был прощать. Я всеми силами сглаживал острые углы между нами, стремясь не повторить ошибок Цукки — никаких ссор, никаких расставаний. Только не со мной. Я все еще любил его, он все еще был самым близким мне человеком, пусть я и не проводил с ним столько времени, сколько раньше. Все, что я делал, я делал прежде всего для него — для того, чтобы у него не было повода поругаться со мной. Но кто ищет, тот всегда найдет. Я теперь хотел увидеть море. И пустыни. И горы. И леса. Умирал, как хотел этого, а потому прилагал много усилий для своей мечты. Нашел парней в деревне, которые были согласны идти под предводительством колдуна. О, как я обожал красоваться своим знанием магии: хлебом не корми, дай только силушку показать. Сейчас-то я уже едва ли смогу зажечь свечу без рук, а тогда — ха! Да тогда не только свеча — вся деревня могла сгореть, как спичка, стоило мне только пожелать. И люди не желали мне смерти: ни один из этих людей, что я знал, ни разу не заикнулись об этом. Мир меняется, понял я тогда, мир сильно меняется, как меняются и устои. Я вообразил, что вот этот мир уже принадлежит мне — хотя, не вообразил. Был уверен. Тот мир, в котором вырос Цукки, быть может, был жесток к колдунам, но тот мир давно исчез. А новый ждал меня. Он ждал моих возможностей, моих сил, и я был готов и рад им все это дать — если бы мне только позволили помогать им. Но Цукки меня не услышал. — Мир, конечно, меняется, — ядовито заметил он, запирая меня на ключ, не обращая внимания на то, как я барабанил в дверь, — только вот люди — никогда. Он сжег все, что я заготовил для путешествия, и я, хотя и не мог высунуть носу из комнаты, понимал, что друзей у меня тоже больше нет. Наверняка всем мозги позапудривал. Я его так тогда ненавидел, что сам себя испугался. Чуть ли не зубами стены грыз — и прогрыз бы путь наружу, если бы не знал, что он и это наверняка предусмотрел. Но даже несмотря на это, несмотря на все его скотство, я все равно не смог бросить ему в лицо самое страшное обвинение. Не смог сказать ему, что он просто боится отпустить меня на волю — кажется, я все на свете ему орал, кроме этого. И я тоже все равно боялся его потерять и ненавидел себя заодно еще и за это. Но я хотел, чтобы он гордился мной, я не хотел оставлять его насовсем. Пусть я уже так давно не слышал, как он хвалит меня, но я же знал, что он может. Ничто так не прибавляло мне сил, как его похвала. Потому что она была такой редкой, ее нужно было заслужить. Здесь я знал, что прав. Я не задумывал ничего дурного. Я не понимал, что им руководило: ненависть к людям? Он никогда не позволял себе вмешиваться в мои дела так явно. Это была моя жизнь, мои шишки, как он любил говорить. И тут такой резкий порыв, которого я вообще не ожидал от него, и он сам от себя, вроде как, тоже. Естественно, он выпустил меня, и мир между нами будто застыл. Мы передвигались словно тени, как мыши, старались не сталкиваться в комнатах. Ему будто было стыдно за то, что он сделал. Что-то будто съедало его изнутри, он почти не общался со мной, хотя я и всеми силами снова и снова пытался помириться с ним. Бесполезно. Это была не ссора. Ссора была раньше, когда я был заперт в той темной комнатушке. Сейчас было нечто иное, и я не понимал, с чем я столкнулся. Мысли о поездке все еще не отпускали меня, хотя и отступили на второй план. Цукки перестал срываться на меня, перестал насмехаться, общался со мной вежливо и по-доброму. Стремился загладить вину? Не знаю. Я не понимал его тогда, но, заткнув свою обиду подальше, не портил момент. Мы снова начали проводить больше времени вместе, я не сбегал в деревню, заслуживая его доверие. Я решил все сделать иначе в этот раз, я решил поговорить с ним, однако, для себя точно понял, что приму только один ответ. А на нет и суда нет. Я тот разговор помню очень точно. Так, словно только пять минут назад я вернулся с улицы: сел за стол, пока он выставлял еду и заканчивал ужин. Начинать было тяжело. Сам не мог понять, что мне мешает сказать, с чего начать. Я ведь видел эту картину каждый день, и понимать, что я от нее отказываюсь, было все равно тяжко. Где-то в глубине души я даже надеялся уговорить его поехать со мной, но это был настолько пропащий план, что на тот момент я о нем просто позабыл. Цукки поставил передо мной тарелку. — Я уезжаю, — сказал я ему без обиняков. В этот раз я не готовил ничего. Просто сообщал, но все равно, как и каждый раз, когда я волновался, я затараторил: — Не знаю, на сколько. Не злись, я не хочу оставлять тебя, просто посмотрю мир и вернусь, я обещаю, пожалуйста, не останавливай меня, я не хочу обижать тебя, ты можешь поехать со мной, если хочешь, тогда мы бы… — Волосы приведи в порядок, — сказал он. Я поднял на него глаза: он улыбался мне. Не этой своей ехидной улыбкой, а почти по-нормальному. Понимаете? Хотя вам-то откуда знать… Или она мне показалась нормальной, потому что я успел забыть, как выглядела его нормальная улыбка? Я был так оглушен своим счастьем, что не разбирался в таких деталях. Я уже готовился выслушать очередную лекцию на тему, как люди воспользуются мной и моим доверием, но он отпустил меня. Вот так вот просто. На некоторое время я завис, а потом он побежал спасаться от меня в соседней комнате, но куда ему было до меня, этой дохлой канцелярской мыши. Я едва не задушил его, что он и пытался мне сказать, пока я сжимал его в объятьях. Отпустил, только когда руками почувствовал, как хрустнули его ребра под моим напором, но я не чувствовал никакой вины. В ту ночь мы спали в одной комнате, как когда я был маленьким: я перебрался на его кровать, за что меня едва не выгнали из дому прямо ночью, но мне было плевать. Мы проговорили полночи, ну, я проговорил, а он слушал меня с этой своей странной улыбкой, иногда вставляя свои советы или комментарии, что вызывали у меня взрывы смеха — я был так рад, так по-дурацки рад, что каждое его слово вызывало у меня радость и огромную нежность. Я был благодарен ему как никогда прежде, несколько раз предложил поехать со мной, но он отказался, сказав, что его место здесь и больше он его не покинет. Мне стало немного грустно, потому что мне казалось, я верно уловил его настроение. — Не думай об этом, — сказал он мне тихо, поправляя одеяло. — Я отсюда никуда не денусь. Во мне еще много сил, понадобится предостаточно лет, чтобы исчерпать их до конца. Главное, что мы расстаемся миром, — закончил он едва слышно. — Мы не расстаемся, — твердо ответил я, внезапно чувствуя себя старшим. Когда-то давно он сказал мне, что придет мой черед следить за ним. Он не сводил с меня глаз, вроде как даже моргал через раз. Как в первую нашу встречу, его глаза ловили лунный свет — было полнолуние — и он отражался уже в моих, точно таких же неестественно желтых, каких у обычных людей не бывает. Цукки мягко перебирал мне волосы на затылке и мурлыкал что-то себе под нос. Так я и заснул незаметно, уткнувшись ему в шею, чувствуя тот же запах, что успокаивал меня в детстве: дегтярного мыла, немного капусты, потому что она была на ужин, и мёда. Мне снилось что-то непонятное: словно меня качает на волнах беспокойного моря, и волны накрывают меня с головой. Чувствовал даже во сне, как меня трясет от этого непонятного кошмара, так что я был рад, когда проснулся. Чуть-чуть отодвинулся — было душно, и замер. Подушка выше моей головы была чуть влажной. Вряд ли он плакал. Я даже представить такого не мог. Зачем ему? Наверняка просто от дыхания или жары. Цукки беспокойно спал, во сне ресницы его чуть подрагивали, в лунном свете казавшиеся совершенно белыми. И все та же странная, будто покорная улыбка все еще была на его лице, словно даже во сне он не хотел тревожить меня. От чувства вины я не знал, как мне хотя бы вдохнуть, поэтому, как и всегда, когда не знал, что мне делать, обратился к нему. Обхватил руками и ногами, так крепко, как хватило моих сил, чтобы он почувствовал, что я держу его, я никогда его не оставлю, что бы он себе ни придумал. Я знал, что он почувствует, и я не пожалел слов, хотя он и не мог меня слышать. Он не проснулся, но его сердце слегка успокоилось. Я, прижавшись к нему, опять заснул — на этот раз без сновидений. Утром чувство вины меня отпустило, когда я снова увидел Цукки прежним: ехидным, собранным, помогающим. Мы вместе решили, что мне лучше взять с собой, и тщательно готовили мой отъезд много дней. Я не составлял точного маршрута: даже не знал, куда мне податься поначалу. Он хотел меня за это упрекнуть, но махнул рукой. «Выкрутишься как-нибудь», — только и сказал он. Я знал, что выкручусь в любой ситуации. В утро отъезда стоял густой-густой туман. Над болотом создавалась легкая желтоватая дымка. В ней ивовые заросли казались чем-то волшебным. Реально волшебным. Настоящее ведьмино место будто само просило меня не уезжать, но вот Цукишима вынес последние мои вещи — я решил ехать налегке — и мой отъезд вдруг стал очень настоящим. Давяще правдивым, не сказочным. «Я действительно это делаю, — подумал я, — я, черт возьми, сваливаю. А зачем? Кому я нужен? Только Цукки.» Я посмотрел на него с мольбой, а он только закатил глаза. — Ты уж держи свое слово, — упрекнул он меня и добавил негромко, — ты выбрал этот путь, имей смелость пойти по нему. Или ты боишься? — Нет, — без колебаний ответил я. Я действительно не боялся. Точнее, не этого. Я что-то упускал, что висело в воздухе. Знаете, как комар гудит в закрытом помещении в полной темноте, гудит то совсем близко, то исчезает, но вы точно знаете, что он здесь, и только раз за разом пытаетесь прихлопнуть его и вечно промахиваетесь? Вот это я, Цукки и молчание между нами. Я не мог разобрать. Не знал, с чего начать. Если вернуться к комарам, то я предпочел выйти из комнаты, а не прихлопывать его. Я вспомнил, что привело к такому решению, и успокоился. Ничего плохого я не делал, все равно собираясь вернуться домой в скором времени. Мне показалось, Цукки хотел что-то мне сказать, но, видимо, загордившись, смолчал, только обнял на прощание и скрылся в доме. Я не стал настаивать на откровении: я больше не был ребенком, и Цукки, хотя я все еще любил его всем своим сердцем, все же мало помалу начал уступать свое место чему-то неизведанному. То, чего я так ждал, теперь было так близко ко мне!.. Он утаивал от меня слишком много, слишком часто использовал мое доверие, чтобы оградить меня от мнимой опасности или даже просто посмеяться. И я, став взрослым, начал осознавать это. Не обижался на него — за что тут обижаться? натура у него была такая, а себя не переделать, — только вот верить ему, как верил, будучи ребенком или уже даже подростком, больше не мог. Можно было, конечно, научиться отделять…как это говорят? Просо от песка?.. Но зачем мне это делать, думал я тогда, если Цукки сам ничуть не лучше тех людей, от которых якобы пытался меня спасти? Я больше не слушал его, развесив уши. Мне казалось, я услышал все, что должен был. Он дал мне с собою камень. Я сунул его в карман, тут же выбросив из головы его слова: если почувствуешь неладное, брось камень в воду. Я знал, что ничего неладного случиться не может, а потому был спокоен. Временами, когда я бывал напряжен или раздражен, я перебирал его в руках, перекидывал, крутил. Но никогда не бросал. Держал ближе к себе. Как никак, память о доме. …Где я только не бывал! Ходил с караванами на юге, побывал в восточных храмах с их витражами, полюбовался на льдистый колючий север и работал, как обычный рабочий, на западе. Я чувствовал себя так, как никогда раньше: полный сил, энергии, весь мир лежал у моих ног, и меня не нужно было просить дважды, чтобы я брал все, что мне предлагали. Как бы часто меня не мотала судьба, в какие бы передряги я не попадал, я все равно точно чувствовал в себе какой-то странный, чуждый мне до этого подъем — нет, я всегда был активным, но это чувствовалось так, будто вся сила моего молодого тогда тела только росла и росла изо дня в день — даже спустя несколько лет. Как часто я слышал слова восхищения в свою сторону — меня обожали за мою силу, мой смех, мою любовь к общению, за мной, блин, целый мир ухаживал, я стал его полноправным центром. Я стал так зависим от этого, что совершенно позабыл, что бывало иначе. Люди обожали меня, люди готовы были отвечать мне на все мои эмоции, и я делал все, чтобы заслужить их поощрение. Я влюбился в людей без оглядки, влюбился в это будоражащее чувство эйфории, когда ты завоевываешь очередное сердце — не только женщины, но и мужчины. Вообще не видел смысла делать что-то, если мне не рукоплескала толпа. Впервые мне захотелось поделиться этим с кем-то, и тогда же я написал первое в своей жизни письмо и отправил его по единственному адресу, который знал. Я не был уверен, что Цукки получит его, но я должен был спросить, это ли он чувствовал, когда покинул родной дом? Стоило ли оно того? Потому что я находил это странным и чарующим. Я не хотел останавливаться. Сам дьявол бы не остановил меня. Ответа от него я не дождался. Вероятно, он все еще был обижен на меня за мой уход. В письме я все равно указал ему свой новый адрес: непостоянный, конечно, но, если уж мое письмо до него дойдет, то мой корабль он как-нибудь обнаружит. Мой путь все равно привел меня к ней: к самой первой реке — я и не знал, что это она — широкая настолько, что другого его берега не было видно, и идущие по ней корабли взбудоражили мое воображение. Я должен был узнать этот мир еще лучше. Я проходил на этой реке тридцать лет, и это ощущалось не дольше, чем минута. Моя команда — лучшие из лучших, все, начиная с матросов и заканчивая картоведами, вышколенные, бесстрашные — следовали за мной в любое из моих путешествий, не задавая вопросов и без слов принимая на себя все обязанности, когда мой нрав выходил из-под контроля. Не было того, кто был способен его обуздать, да и надо полагать, не слишком они этого хотели: проходив со мной все годы, мое влияние оставило на них отпечаток: они выглядели все теми же юношами, как и много лет назад, и вроде как не возражали против этого. Все знали, что я явно не так прост, как кажусь с виду, ни для кого не было секретом, почему шли ко дну корабли наших соперников и почему так легко сдавали нам свой груз мимоидущие мирные каравеллы. Слова Цукишимы окончательно перестали казаться чем-то незыблемым: с людьми превосходно можно было иметь дело — ты им, они тебе. Просто сделка, тем более, я был колдуном. Сильным колдуном, что еще важнее, и не стеснялся использовать это свое преимущество всякий раз, когда считал нужным. Да, я предпочитал жить честным путем, но тот, кто не познал прелесть обмана соперника, который даже не подозревает о всей твоей силе, просто не жил эту жизнь во всей ее полноте. Эту мудрость я почерпнул как раз от очкарика. Можно быть славным парнем, но куда лучше, когда ты славный парень, которого боятся и уважают. Слава о моих победах прокатилась далеко за пределами реки, по которой я ходил. Никто не смел соперничать со мной и моими людьми, которым единственным дозволялось отпускать в мою сторону шутки. Надо сказать, тогда я, хотя мне и казалось другое, полностью расслабился. Тридцать лет потери бдительности. Тридцать, да. Однако же, счастливая моя такая жизнь оборвалась очень неожиданным образом. Я не переставал писать Цукки: решил быть добрее и писал ему о всех своих приключениях. Я действительно хотел бы, чтобы он разделил их со мной, хотя бы так. И в каждом письме спрашивал, хочет ли он, чтобы я вернулся — если бы он позвал, я бы тут же прилетел, но он не звал. Никаких ответов до меня не доходило. Я не знал, доходили ли они и до Цукки, получал ли он их вообще, но писать не переставал. Пока однажды Коноха, чистивший мою кожаную куртку, не встряхнул ее как следует. Стоял ясный солнечный день, вся команда расположилась на палубе, занятая своим делом. Я в тот момент сверял маршрут, как вдруг корабль мой покачнулся. Я смог удержаться на ногах, команда же, включая Коноху, рухнула на доски. — Какого черта? — только и успел спросить я, подойдя к краю, и тут же понял причину. Речная вода, знакомая мне вплоть до ее вкуса в период весеннего таяния, серая, прозрачная, сейчас была темно-красной, цвета выдержанного вина — на десятки миль от нас. Только под солнечными лучами совсем рядом с бортом блестел выпавший из кармана куртки подаренный Цукки камень. Булькнув в последний раз, он стремительно пошел ко дну. Успев попрощаться с шестилетним собой уже много-много лет назад, я снова увидел его воочию: тонущего в вонючей трясине, только никакой кудесник ему больше не поможет. Я сам должен был спасти этого мальчика. Я тут же скомандовал: «Идем домой!» Но моя идеально вышколенная команда, которая часто привыкла иметь дело с переменами настроения, впервые допустила ошибку. Они не двинулись с места, подумав, очевидно, что это один из очередных моих капризов. Я повторил приказ: тот же результат. — В чем причина? — едва контролируя себя, спросил их я. Каждая секунда была дорога. Мне ответил Коноха. — Оттуда ты уже не вернешься, — сказал он так же спокойно, как если бы сообщал утреннюю погоду, — а мы не можем без капитана, — добавил он вкрадчиво, надеясь умаслить меня. — Чем же мы будем тогда, без твоей силы? Быть может, ты все же успокоишься, капитан? К чему тебе это захолустье… — Мы должны там быть, черт побери, это приказ! — крикнул я в ярости. И моя команда дрогнула. Мне казалось, хуже быть уже не может, однако, я и так уже был слишком беспечен. Я не отмахнулся от этой детали. Почему и откуда они знают, где лежит мой дом? Я не говорил им о нем. Я не называл точных координат. Даже будучи пьяным, не говорил, я знал это точно. Коноха, старый лис, мгновенно понял, какую ошибку он допустил. Я бросился в каюты: вылетали ящики один за другим, взрывались подушки, рвались одеяла. Никто не мог бы остановить меня в тот момент. Я нашел все письма Цукишимы ко мне. Начиная с первого и заканчивая, как оказалось, его последним — оно было послано мне больше десяти лет назад. Больше ответов не было. В первом он пенял мне за мою беспечность, называл идиотом, желал мне морской болезни и явно не нуждался в моем ответе. Вероятно, следующее мое письмо изрядно его удивило, он ответил и на него, и на следующее, и снова, и снова. Поначалу он укорял меня за невнимательность, за мою глухоту к его советам — он не уставал править мое поведение даже находясь так далеко — за то, что я скачу от темы к теме и совершенно не слушаю того, что он говорит мне. С каждым годом эти упреки звучали все тише и тише, как будто через силу, очень устало. Не раз и не два прозвучало косвенное требование вернуться домой и оставить плавание, но я был глух — конечно, я был глух, ведь я в глаза их не видел! Даже до Цукки это дошло отнюдь не сразу, видно, сыграла роль моя собственная личность: это действительно было в моем духе — не слышать того, что он говорит мне. Но, когда он понял, что я пишу ему, а он — кому-то другому, он начал изобретать хитрости, чтобы письмо дошло до меня: отправлял их с других адресов, отправлял другим почерком, кодировал так, чтобы даже я мог разгадать — не церемонясь, моя команда прятала все, что попадало им в руки. По его письмам было понятно, что он болен. Даже не болен, а годы стремительно настигают его, догоняют, потому что силы-то свои он, согласно проклятию рода, передавал мне, своему воспитаннику. Он знал, что так и будет — вот, вот что он скрывал от меня в ту ночь! — и отпустил меня, как отпустил его когда-то его собственный наставник. Каково было смириться с тем, что он будет по капле терять самого себя, позволив мне исполнить свой детский каприз! Но он-то думал, что у него есть еще столько лет впереди. Я думал пустить этот проклятый корабль ко дну. Я так много всего думал в тот момент… Последние его письма были не ко мне, а к ним. Я представлял, чего стоило гордому как сатана Цукишиме просить их отпустить меня увидеться с ним хотя бы в последний раз, чего ему стоило это унижение — умолять их хотя бы передать мне весточку, хотя бы отпустить меня, чтобы я мог похоронить его по-человечески, и гнев, который почти исчезал, притупленный болью, вновь грозил сжечь меня изнутри. Он писал мне до самой своей смерти, в каждом повторяя, что я полный придурок, который все провалил, но он все равно любит меня и рад получать каждое из моих бессвязных писем. Все остатки его сил уходили на необходимость держать перо и дать мне ответ. Последнее мое дошедшее до него письмо заканчивалось, если я помню верно: «сегодня я ложусь спать в южном городе N, откуда рванем на восток, где алмазы подают вместе с картошкой к утреннему столу; хотел бы, чтобы ты был здесь, Цукки.» Последнее его письмо состояло из короткого «я тоже». …Я сказал им, что у них два выбора. Мы идем домой или я прямо сейчас отправляю корабль на дно речное. Моя безупречно вышколенная, способная справляться с моими капризами, а потому чересчур своевольная и эгоистичная команда послушала меня беспрекословно. К вечеру моими стараниями мы уже были в знакомом мне порту. Я забрал все письма Цукки, свою куртку, свой сундук, ружье и, не попрощавшись, ушел от них. Меня никто не остановил. От дома остались одни развалины. Камень зарос мхом, сад превратился в нечто бурноцветущее. У меня ушло несколько дней на то, чтобы привести это в порядок, и Цукки, если бы это увидел, явно не поверил своим глазам — я, да еще и уборка. Да еще и дома. М-да. Останки Цукишимы я захоронил где и обычно хоронили всех наших, и уже на следующий год я увидел маленький росточек ивы. Она быстро поднималась: тощая, высокая, хлесткая — ей будто нравилось, когда был ветер, хлестать меня своими тонюсенькими ветками по лицу. Ива постарше, что росла рядом, служила мне защитой, в ее ветвях я прятался от порывов ветра. Я бы хотел сказать, что почти никакой разницы, но кто здесь будет дураком, если это скажет или хотя бы подумает? Глупое дерево никогда не заменит то, что у меня было. Моя жизнь стала тихой и монотонной. Жил как жилось, временами ходил по окрестностям, бросал в речную воду камни с того самого утеса. Хотя вода и не становилась красной, моя душа все равно была разорвана на части. Я не знал, зачем я живу, но я жил так не один десяток лет, почти позабыв человеческую речь, позабыв, как улыбаться. Я всегда был окружен людьми, всегда чувствовал, что мне есть куда пойти, но в конце я все равно остался совсем один, чего боялся всю свою жизнь. Когда он появился у меня, я был напуган до полусмерти. Не только тем, что он бросился на меня с ножом — мальчишка шестилетка, совсем ребенок, — но, скорее, тем, что мне предстояло многому его научить. Я взмолился: что мне делать? С чего начать, что дать, как вытащить? Мальчишку, как и меня когда-то, прислали в жертву, но он отказался ей быть, да настолько, что едва не продырявил мне руку, когда я полез помочь ему. Никогда мне не стереть из памяти этого его взгляда: затравленного, но решительного, он мог обдурить кого угодно своим покорным видом, кроме меня. Я помнил, кого я спас. Я знал, кто будет жить со мной бок о бок. Он так верил мне. Это было лучшее чувство в моей жизни, и одновременно самое страшное. Жизнь этого мальчика теперь была в моих руках, он безропотно и без страха отдал ее на мой суд, когда увидел, что я не собираюсь причинять ему боль. Я напоил его горячим молоком, уложил спать и всю ночь глаз не сомкнул, сверля луну взглядом. «Ну и что дальше?» — спрашивал я мысленно. Проще было пустить на морское дно королевскую флотилию, чем разобраться с воспитанием ребенка. А столько всего нужно было обдумать. За одно себя хвалю: я даже не подумал выгнать его. Можно ли вообще себя за такое хвалить? Но вы уж простите… Поутру он спросил меня, можно ли ему остаться здесь. Я сказал, что можно, только его нужно привести в порядок. Вспомнив, что Цукки в свое время едва не убил меня в ванной, я сам взялся за его купание, сам переодел, достав вещи из своих старых, и подивился только, что Цукки сохранил их все. Они были ему великоваты, но все было лучше чем его драные лохмотья. Мы смотрели друг на друга: я на него растерянно, он на меня — своим не по-детски серьезным взглядом. Мне нередко казалось, что старшим был именно он, так уж он себя вел. Ладно, что было делать дальше? Решил начать с простого: с разговора. Почти позабыв, каково это — общаться с человеком, а не деревом, я все же постоянно говорил с ним, развлекал, и мальчик постепенно раскрылся, как раскрывались раковины устриц, являя жемчужину. Он был дороже любой драгоценности, дороже того самого жемчуга, а в нем я знал толк. Он таил в себе так много всего, чему я не мог подобрать слов. Не могу до сих пор. Отношения это всегда палка о двух концах. Не работает по другому, хоть убей. И мальчишка шести лет менял меня так же, как меняли все люди, встречавшиеся на моем пути. Я бы уже никогда не стал прежним, но я мог стать другим человеком, мог открыть в себе что-то новое — и я находил это, потому что мне нужно было радовать его. Никогда не скупился на похвалу ему, никогда не боялся сказать ему, какой он замечательный. Нет, я не льстил — он правда был удивительным. Я больше мог не быть серьезным, и вместе с тем — только таким быть и мог, но так, чтобы он никогда не узнал об этом. Теперь у меня на руках был шестилетка, которого я должен был держать в тепле и обеспечить покой, дать ему все, что у меня было, чтобы он смог выжить в этом мире, когда придет время и он меня покинет. Я никогда не знал, в безопасности ли он на самом деле, я видел угрозу даже в крысах, которых я, когда сам был маленьким, гонял, в ус не дуя. Я укрывал его тремя одеялами и укладывал себе под бок, частенько не спал по несколько ночей. К счастью, мои силы позволяли мне это. Я хотел, чтобы его жизнь не была ни в чем похожа на мою, чтобы она была лучше. Он был таким умным. Очень смышленым, гораздо умнее меня. Я не прочитал и трети книг библиотеки, хотя у меня были десятки лет, а он их проглотил в первые пять. Хвала небесам, мне не нужно было учить его грамоте, он все знал и узнавал самостоятельно. Об этой моей слабости он быстро узнал, но это не повлияло на его отношение ко мне. Его обожание, которое, хотя с годами и стало более сдержанным, я чувствовал всегда. Он лучше меня умел отличить ложь от правды, хотя я никогда не лгал ему. Не терпел бардака — в этом мы были схожи, хотя у меня это уже стало скорее привычкой. Нет, главным, что он ценил во мне, была, наверное, храбрость. Я хотел быть храбрым для него. Хотел, чтобы он всегда смотрел так на меня. Он ведь… он никогда не сомневался, что нет ничего, что мне не по плечу. Когда в тебя верят настолько, понятие невозможного просто исчезает. Тем более, что он посильно помогал мне, и с каждым годом я все больше замечал его влияние, хотя и виду не подавал. Ему нравилось видеть, как я горжусь собой, подавая ему пример, нравилось думать, что он будто незаметен для меня. Такой вот был мальчик. В детстве ходил за мной по пятам, цеплялся за мою ногу и страшно не любил, когда я оставлял его одного. Ему очень нравилось слушать мои байки на ночь, а мне было, что ему рассказать, ведь я много где побывал и много чего видел. А как горели его глаза, когда я показывал ему, на что способен! Хотя он и называл мой клич «Хэй-хэй-хэй!» дурацким, он сам потом подхватывал его. «Странный ребенок», — думал я. Он вечно сидел дома, а я все время звал его на улицу, помня, как сам вечно рвался на волю. Но ему это было не нужно. Очень уж домашним он был. Слишком привязчивый, хотя думал, что я не замечаю — что я, дурак, не помню, как сам вел себя в его годы? Но он все же отличался от меня. Очень сильно отличался. Ему будто не было важно внимание, главное, чтобы он сам мог это внимание уделять другим. Предпочитал всегда оставаться в тени, хотя был талантливым и умным, любил тишину. Он был скорее похож на Цукки, но все же был другим. Он не боялся и не стеснялся своих чувств, считал меня семьей и самым главным в его жизни человеком. Потому и я не душил в себе ничего, зная, что для него каждая моя похвала действительно важна: он ее отложит в своей памяти, как запоминал все, что касалось меня, и будет время от времени любоваться. Я опять расслабился, снова. Он не доставлял проблем, ни разу — прекрасное, послушное дитя, он будто опережал время для меня. Честное слово, даже я порой творил глупости чаще, чем он, потому что кто-то должен был. Он мне после выговаривал, даже когда был совсем юн — да так выговаривал, что мне и правда становилось стыдно. Но творить ерунду я не прекращал: видел же, что у него словно в душе барьер стоял, ему нужно было видеть, что его не обидят. Он был очень самостоятельным и очень сдержанным, но не как Цукки, который просто скрывал свои эмоции. У него они будто постоянно были в состоянии покоя, если же он был в хорошем настроении, он ничуть не стремился строить из себя ледяную глыбу. Для него не было проблемой сказать мне, как сильно он мной восхищается, и то, как он говорил это, приводило меня в восторг: будто походя, как само собой разумеющееся. Конечно, вы были невероятны там, Бокуто-сан, разве могло быть иначе? Он всегда звал меня на «вы». А я всегда просил звать меня по имени. Замечательный ребенок. Он подарил мне мое счастливейшее время, когда я полностью забыл о своих невзгодах, когда я мог только быть самим собой. Когда он вырос, я уже и забыл, что у этой жизни, конечно, всегда найдется ложка дегтя на бочку меда. Не знаю, как решился на это. Но пришлось идти до конца, раз уж оставил его еще тогда. Он, естественно, не имел со мной тут ничего общего, и это давило на него. Очень он хотел быть похожим на меня в этом: таким же сильным, непобедимым колдуном, и очень его расстраивало, что нет в нем такого. Расстраивался и я: это было тем, чего я не мог дать ему при всем своем желании, как бы ни старался. Он никогда не отказывался потренироваться со мной, но я видел, как тяжело ему это дается, как он перебирает свои пальцы после, сидя на своей кровати. Я помогал ему заматывать руки в прохладные тряпицы, и рукам становилось легче, но не ему. Он не считал себя достойным компаньоном мне, и это разбивало мне сердце. Я-то считал его лучшим, что этот мир мог подарить мне за это долгое время, он был так достоин этого, но не мог получить, а я был бессилен. Начал жалеть, что поддался на его уговоры — еще один дурак — и принял в семью. И в первый раз за долгое время мне будто померещился смех Цукки, словно он по-прежнему сидел за тем столом, положив подбородок на руки, и спрашивал Ямагучи, что же ему делать с этой бестолочью, бишь, со мной. Небо не прогремело язвительным «не будь идиотом, Бокуто», но я и без него ощутил всю свою тупость в полной мере. Я вырастил лучшего. Можете спорить со мной, я не отступлюсь от своих слов: он — лучшее, что видел мой род, что видел этот мир. Он сильнейший из чародеев, и это моя заслуга. Я дал ему все, что смог отобрать у этого мира, каждый кусок вырывал с боем, и научил его тому же. Он превзошел меня в этом искусстве: как когда-то мир сам кланялся мне в ноги, теперь он падал в ноги к нему, но он не желал его. Он принадлежал мне больше, чем принадлежал бы мой собственный сын, только за него я был готов сровнять с землей города и поселения, шел на обман, который сейчас и не знаю, был ли во благо. Но как бы он покинул меня иначе? Тогда, когда он, наконец, узнал, как использовать свою силу, он ни в какую не хотел покидать меня. Он нашел свое призвание, свое место рядом со мной, а я уже чувствовал, что больше не могу — силы по капле исчезали, а он с каждым днем становился сильнее. Теперь он требовательно звал меня на тренировки, считая, что это со мной из-за моего настроения, указывал на ошибки, давил, но не мог понять, откуда они берутся. Конечно, ведь я ничего ему не рассказал. Он не должен был чувствовать себя виноватым, он этого не заслужил. Попрыгав так за ним еще немного, я отправил его в университет. Он не понимал, что ему даст этот университет, но не посмел ослушаться меня, тем более, что я был очень настойчив. Он с неохотой покинул меня, пообещав вернуться через год. Но не вернулся. Этот год вернулся мне десятком, но я был готов. Я не жалел. Не жалею и сейчас. Что ж, наверное, на этом я могу завершить свой рассказ. Ни больше, ни меньше, вся жизнь как есть, её не изменить и не пережить заново. Хотел ли бы я? Нет. Я люблю её, каждую ее минуту. Люблю свою жизнь, люблю каждое ее мгновение и все ее поступки, которые после меня могут не значить ничего. Раньше я не понимал этого. Сейчас я понимаю, но мне все еще плевать. Да, я все сделал бы так же. Не смог бы пройти мимо, как не прошел мимо меня Цукишима. Как не прошел мимо него его наставник, а мимо того — старейшина. Это родовое проклятие только для тех, кто не является частью рода. Я горжусь им. Даже сейчас, вы, пришедшие за мной, неспособны ничего с этим сделать. Я не боюсь умирать, а для вас это кажется единственным верным для меня наказанием. Наказание? Ха! Явись вы тридцать лет назад, и это я наказал бы вас, каждого!.. Но мое время подошло к концу. Моё, но не его. …Орите-орите, вам полезно. Вы никогда не узнаете, где он. Он слишком хитер, слишком умен — вам никогда не достать его. Вы никогда не причините ему боль. Никогда, ни один из вас! Его жизнь будет продолжаться так долго, что дети ваших внуков уже трижды спляшут в своих ящиках, а он все так же будет ходить по этой земле — живой и невредимый. Я позаботился об этом. Я бы все сделал так же, я уверен в этом, даже если и закончил бы так же — с камнями в карманах, связанными руками и ногами. О, не бойтесь. Я совершенно безопасен сейчас, а еще через несколько минут меня отправят на речное дно. Родная земля, родной утес. Каждого второго из моей семьи казнили здесь, вы и тут не можете разлучить меня с ними. Мне так тяжело стоять. Нет, это кости ноют, а не грехи, нечего путать мои слова, щенки. Засуньте себе такие булыжники во все дыры, и я посмотрю, кто здесь достоин жизни. Ну-ну, не пугайтесь. Что вам может сделать старик-колдун из темного леса? А… Все одно. Бегите-бегите. Тебе, оставшемуся здесь в мою последнюю минуту, я скажу больше. Если ты обещаешь выполнить мою просьбу. Уверен? Точно сможешь? Смотри же. Придется действовать быстро. Сейчас, я отойду к краю. Вот так. Что уж теперь, бывало и пострашнее. Не было ничего, с чем бы я не справился, верно? Я всегда был сорвиголовой. Мне нужно было им быть, но это дало свои плоды, как считаешь? Я ведь первый, кто избежал родового проклятия. Ты понял, да? Каждый из нас был обречен умирать в одиночестве. Каждый из нас загинался, передавая свою силу ребенку, и в итоге сдыхал один, но я это изменил. Ты это изменил. Я сделал все правильно, но они никогда не поймут этого. Плевать на них. Важно, чтобы это понял ты. Для меня это самое главное. Я тоже рад, что ты здесь. Конечно, я тебя сразу узнал. Думаешь, для кого все это было. Должен же я был рассказать тебе правду. Ты уж прости меня. Они уже начинают смотреть на тебя странно, эти люди. Все им камней мало, ты посмотри… Нет, я запрещаю тебе это делать. Всё, тихо. Всё нормально, чш-ш, переставай давай. Ты что, хочешь, чтобы я это запомнил? И не стыдно? Вот. Молодец. Неправильно это все-таки. Не должно быть так…Точно не хочешь уйти? Ох и упрямец же. Мстишь мне так, да? Ну вот, смеешься. Это хорошо. А вот и они. Я выиграл нам немного времени, но и оно подошло к концу. Даже не верится. Тебе не обязательно что-то отвечать мне. Уходи сразу же после этого. Уходи и не оглядывайся. И напоследок толкни посильнее, Акааш-
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.