ID работы: 6537327

Рассветы

Смешанная
PG-13
Завершён
90
Размер:
37 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
90 Нравится 18 Отзывы 21 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Сальери. Имя жжётся, как резкий удар. Флоран (Флоран, слышишь ты!) останавливается, но не поворачивает головы. В коридоре, ведущем к чёрному входу театра, где недавно закончился его концерт, темно, часть ламп не горит. Флоран не успевает дойти до двери несколько шагов, когда его окликают мёртвым именем, и он не может не остановится. Хотя совсем не хочет. Он непроизвольно касается шеи; кожа ровная, на ней нет грубых белых шрамов, но он проводит пальцами ровно по тем местам, где они были двести лет назад на другом теле. — Как вы меня узнали? Моцарт (кто же ещё?), который сейчас выглядит как худой растрёпанный итальянец (какая ирония), останавливается перед ним. Меньше чем на секунду он приподнимает уголки губ. — Я услышал вашу музыку и сразу узнал автора. — Неужели она ничуть не изменилась за прошедшее время? — голос Флорана звучит ровно, не выражает ничего и сливается к окружающим полумраком. — Она стала ещё лучше, но я всё равно чувствую, что она ваша. Моцарт говорит с теплотой в голосе, и Флоран морщится, поправляя ремень сумки на плече. Ответить ему на это нечего и не хочется. Поэтому он просто кивает и, обходя Моцарта так далеко, как только позволяет коридор, уходит. Тяжёлая дверь глухо закрывается за ним, шагов не слышно, и он спешит к парковке. Тёплый солнечный день растекается по небу жёлто-розовым закатом, и у Флорана появляется мимолётное желание прогуляться, но ощущение, что кто-то преследует его, прогоняет эту мысль и заставляет быстрее садиться в машину и уезжать от внезапно опостылевшего театра. Всего полчаса назад ему рукоплескал весь зал, люди покупали сборники сочинённых им композиций для фортепиано и скрипки, брали у него автографы. Он был доволен своей жизнью, и, конечно, только в этот момент мог появиться Моцарт. А то, что он появится, он знал с того самого момента, когда Флоран Мот вспомнил, что он — Антонио Сальери и уже однажды жил. Или когда Антонио Сальери понял, что его зовут Флоран Мот и он живёт снова. Он не знал. Сначала он решил, что сошёл с ума, потом захотел умереть обратно. (Перерождение? Серьёзно? Чего ради?) С тех пор на краю его сознания висела зафиксированная мысль, что Моцарт появится тоже, она была с ним всё время, оттеняя все его успехи в музыке. Он научился с ней жить, а теперь она преобразовалась в мысль «Моцарт появился» и стала из полупрозрачной тени огромным гадко-серым пятном. Он не спросил, как его теперь зовут, что он делает и почему его голос, произносящий французские слова с сильным итальянским акцентом, звучал так, будто Моцарт был рад его видеть. Он не хотел ничего этого знать и уже чувствовал, что знает. Это был второй раз, когда всё пошло наперекосяк.

***

— Сальери! Композитор нехотя остановился, но не обернулся полностью. От звонкого голоса, окликнувшего его, пульсирующая в висках головная боль ударила с новой силой, и Сальери скривился. Ему хотелось прийти домой, налить себе вина, упасть в мягкое кресло и перестать думать на некоторое время. И, может быть, тогда раз услышанная и прочно засевшая в его голове прекрасная музыка оставит его. — Мне важно знать, что вы думаете, — обегая его, Моцарт загородил ему путь к выходу. Сальери видел его в первый раз, и он совсем не выглядел так, будто ему важно чьё-то мнение: слишком яркий, гордый, нахальный. —Оставайтесь на своём месте, и мы будем друзьями. Он обошёл Моцарта, как бы случайно отведя руку в сторону и не позволив себя коснуться, и быстрым шагом вышел из театра. Он спешил домой, ему казалось, что австриец побежит за ним следом, хотя у того явно не было такого желания, да и зачем бы? Но, тем не менее, за лёгкими облаками на солнечном небе мерещилась скрытая опасность, и Сальери стремился домой, чтобы скрыться от неё и от преследующей, казалось, его мелодии. До ночи он просидел за инструментом, наигрывая обрывки нот, но каждый раз, когда он собирался уже взяться за перо и записать их, что-то останавливало его руку, и он разочарованно отбрасывал его в сторону. Было совсем поздно, когда Сальери понял, в чём было дело, и от осознания этого захотелось упасть всем телом на клавиатуру, диким воем инструмента будя всех домашних. Это была музыка Моцарта — он пытался повторить её, уловить, вынуть из своей головы и перенести на бумагу, но она крутилась среди спутанных мыслей и ускользала. Сальери устало опустил крышку фортепиано и потушил свечку, на ощупь перебираясь из кабинета в спальню. Он был измотан. Он надеялся, что этот день исчезнет.

***

У Флорана небольшая квартира почти в центре Парижа. Он мог бы позволить себе больше, но здесь хватает места для пианино, и ему достаточно. Помимо инструмента в комнате умещаются стол и диван, а в другой, такой же маленькой, с выходом на балкончик, — кровать, книжный шкаф и забитая хламом тумбочка, а на подоконнике стоят два горшка с фиалками. Это создаёт иллюзию жизни и позволяет думать, что здесь не живёт человек, который однажды умер. Флоран бросает сумку в прихожей, и у него даже нет сил убрать её с дороги, хотя обычно он довольно аккуратен. Беспорядок позволителен только в оставленных с ночи нотах на фортепиано, но сейчас он даже не обращает на это внимания. Он идёт на кухню и наливает себе вина. Флоран смотрит на размытый фиолетовый закат за тонкой белой шторкой и надеется, что Моцарт не знает и не узнает, где он живёт, и после их прохладной встречи не станет его искать. На следующий день Флорана от написания письма его продюсеру отвлекает звонок в дверь. Он медленно сползает с кровати — против обыкновения он работает сегодня там — и идёт открывать. На пороге стоит вчерашний итальянец и быстро поворачивает браслеты, покрывающие запястье. — Можно? — спрашивает он, пока хозяин квартиры, как загипнотизированный, смотрит за этим движением. Флоран хочет захлопнуть дверь у него перед носом. Он его не ненавидит, просто, по прошлому опыту, знает, что будет потом, а это неприятно. Тогда он в захвативших его чувствах, настолько противоречивых, что выносить их и сохранять рассудок было невозможно, потерял самого себя. Или, наоборот, стал самим собой, если, конечно, тот горящий от злости и зависти отвратительный человек и есть то, чем он на самом деле является. Так или иначе, он не хочет снова им становиться. Он хочет всего лишь, чтобы люди услышали Флорана Мота, раз уж Антонио Сальери они забыли, но теперь они снова предпочтут… как бы Моцарта сейчас ни звали. Флоран отходит в сторону, пропуская его в квартиру. — Зачем ты пришёл? — спрашивает Флоран, когда они устраиваются на кухне друг напротив друга. Говорить «ты» в двадцать первом веке проще. Он рассматривает его при солнечном свете, не стесняясь. У него русые волосы, броский макияж на глазах (Флорана это наблюдение забавляет, он явно не утратил своей тяги к яркости), множество самых разных браслетов на руках и острые ключицы, впадинки над которыми, наверное, так приятно целовать. Ну вот, началось. — Кажется, я прожил без тебя меньше времени, а соскучился гораздо сильнее. Ведь для тебя с моей смерти прошло тридцать лет, а я только в этом веке… «Господи, он ведь действительно скучал!» — думает Флоран почти с ужасом, видя едва сдерживаемую улыбку. «Он знает, что я его ненавидел, и всё равно рад меня видеть». И ему хочется броситься к Моцарту, обнять его и никогда не отпускать, но он одёргивает себя и касается отсутствующих шрамов на шее. — Как тебя зовут? — спрашивает Флоран. — Сейчас?— он как будто задумывается. — Микеле Локонте. Он узнает, что Микеле играет альтернативный рок (это вполне в его стиле) в каких-то рок-клубах и ещё не очень известен, но у него уже есть публика и однажды он планирует покорить мировую сцену. Флоран ломано ухмыляется. На его концерт он попал случайно, можно сказать, мимо проходил, но музыку действительно узнал сразу. — Ты знаешь, тогда… — Не будем, — прерывает его Флоран. Он не хочет слышать ни осуждения, ни прощения и поддержки. Он этого не вынесет. — Я только хотел… — Оставьте,— резко требует Флоран, и Микеле замолкает. — Вам уже, должно быть, пора. Взгляд Локонте грустнеет от вновь вклинившегося в разговор «вы», и он кивает. — Я ещё зайду, — обещает он у двери и порывисто обнимает Флорана. Он осторожно кладёт руку на худые лопатки и тут же отстраняет Микеле. Он уходит, а мысли у Флорана путаются, что даже забывает, о чём писал своё письмо.

***

— Почему вы не принимаете участия во всеобщем веселье? — спросил Сальери, когда Моцарт остановился в углу рядом с ним и привалился к стене. Он задал несколько вежливых незначащих вопросов и теперь задумчиво теребил манжеты на рубашке, вглядываясь сквозь толпу и беззвучно шевеля губами. Услышав вопрос, он вздрогнул и перевёл на Сальери более осмысленный взгляд. — Просто вы единственный, кто не боится показать, как ему здесь скучно. Такой ответ отдавал едва ли не уважением, что было странно. Каждый раз, когда они встречались, Моцарт не стеснялся отшучиваться или колкостью отвечать на замечания, советы и даже порой просто приветствия Сальери. В этом не было слышно раздражения, но это задевало. — Вы, кажется, заняты своими мыслями. Я не буду вам мешать, — ответил он, собираясь уходить. — Я не против, если вы останетесь, — быстро (возможно, даже слишком, хотя Сальери предпочёл этого не заметить) отозвался Моцарт, окончательно выныривая из своих раздумий и глядя почти с надеждой. — Мне правда стоит уже идти. Хорошего вечера. Слегка поклонившись, Сальери покинул зал. А Моцарт в тот день так ничего и не сочинил.

...

— Что вы думаете о моей музыке? — он задавал этот вопрос всегда, когда ему удавалось исполнить что-либо в присутствии Сальери, и тот не очень понимал смысл этого. Моцарт всё равно никогда ничего не менял, не исправлял и, наверное, забывал ответ в следующую минуту. «Ваша музыка вызывает у меня желание сжечь все мои черновики и стать торговцем в Леньяго, потому что рядом с вами я ничего не значу», — это было бы самым честным ответом. Сальери загонял эту мысль вглубь сознания, но не мог избавиться от неё полностью. Он пытался писать и работать как раньше, перебирал черновики и раскладывал партитуры по порядку, но эти действия больше не успокаивали. Вместо красивых мелодий он видел теперь только посредственные, полные изъянов и недочётов, разваливающиеся на части огрызки. Музыка Моцарта была совершенна, свою же он больше не мог назвать хотя бы хорошей. Сальери завидовал ему. У него был талант, его «Похищение из сераля» было превосходно и удивительно по своей красоте настолько, что даже тяжеловесность немецкого языка не портила его, а Сальери мог о таком только мечтать. Годы работы и совершенствования — впустую, только для того, чтобы его обошёл человек, которого бог сразу поставил на то место, куда Сальери безуспешно пытался доползти сам. Всё, что он пытался написать с тех пор, как Моцарт появился в Вене, казалось подражанием ему. Он чувствовал, как австриец медленно проникает в его музыку, а оттуда — в душу, и Сальери перестаёт быть собой. «Но я ведь мог создавать что-то своё! Ведь то, что я писал раньше, было моим!» — отчаянно шептал он в рассыпанные по столу листы. Самое глупое: Моцарт хвалил его музыку. Сначала, только прибыв в столицу и будучи увлечённым своим будущим, он был к ней, как и ко всему остальному, невнимателен, но потом не раз оставлял короткие одобрительные комментарии по поводу его произведений. Иногда даже стремился остаться с Сальери наедине и, широко улыбаясь и активно жестикулируя, будто дирижируя своими эмоциями, говорил, что именно ему понравилось. Сальери видел в этом насмешку. Моцарт ведь не может не слышать, насколько он лучше него, ему ведь просто не может это нравиться. Терезия видела, что что-то не так. Она не могла не замечать, как во время работы он отчаянно сжимает руками голову, нервно пропускает опахало пера сквозь пальцы и засиживается допоздна. Она чувствовала, что его что-то мучает, а он не мог признаться ей, что ненавидит человека за то, что его музыка ангельски прекрасна. — Тебе нужно отдохнуть, — услышал он тихий голос за своей спиной. Было уже за полночь, но Терезия, привыкшая засыпать раньше, ещё не ложилась, и Сальери со стыдом подумал, что ей приходится волноваться за него. Её лёгкие руки легки ему на плечи, и он с удивлением почувствовал, как он был напряжён всё это время. — Расскажи мне, что тебя мучает. Сальери только покачал головой, накрывая своей рукой её хрупкую ладонь. Прикрыв глаза, он откинулся назад, касаясь затылком живота жены и чувствуя, как она одной рукой на нежно гладит его волосы. Он думал о том, что не заслуживает её. Он не хотел, чтобы Терезия переживала, но замечал тревогу в её взгляде на него. Она пыталась понять, что с ним происходит, а он ненавидел себя за пылающие внутри отвратительные чувства и за то, что причиняет боль Терезии. — Сыграй мне что-нибудь, — беспомощно попросил он однажды и, опережая вопросы, добавил: — Пожалуйста. Она взглянула на него с сочувствием, как на больного, отказывающегося признавать наличие у него болезни, и села за фортепиано. Терезия играла по памяти, это был какой-то несложный этюд, и в нём ни единой ноты не напоминало Моцарта. Сальери вспоминал, как впервые сел с Терезией за инструмент, как ставил ей руки и объяснял начальные вещи в музыке, как она прикусывала губу, читая с листа, и как он сам, стремясь впечатлить и вдохновить её, выбрал какое-то сложное произведение и запутался в нём. За этими воспоминаниями всякая ненависть отступала, и Сальери, хотя бы недолго, мог дышать свободно. Он любил Терезию сильнее, чем ненавидел Моцарта.

***

Флоран скучает по ней. Знай он, что она тоже где-то здесь, в двадцать первом веке, он бы не стал её искать, не для того, чтобы снова разбить ей сердце, но иногда по вечерам ему не хватало её нежного голоса, тихой игры, шелеста юбок за спиной и хрупких рук, одним прикосновением снимающих его усталость, гнев, напряжение. Иногда ему кажется, что боковым зрением он видит её, сидящей в углу с книгой или за вышиванием, и тогда он с усмешкой думает, что вот теперь точно сходит с ума. Флорану, в конце концов, одиноко. Теперь у него есть Микеле. Пока он наигрывает что-то на фортепиано, делая аккуратные пометки на нотных листах (он ужасно старомоден, когда дело доходит до сочинительства, что Локонте, конечно, отмечает вслух), Микеле лежит на диване за его спиной и что-то увлечённо пишет. Флоран не спрашивает, что именно, он просил его уйти ещё час назад. — Помнится, ты просил никогда не оставлять тебя, — отвечает он на это, и Флоран, машинально касаясь шеи, хмурится, отгоняя возникшего перед мысленным взором бледного умирающего Моцарта. — Ту просьбу ты не выполнил, исполни хоть эту. Микеле только фыркает и вызывающе закидывает длинные ноги на спинку дивана. Флорану требуется некоторое усилие, чтобы отвернуться и снова сосредоточиться на работе. Ему важно не поддаться, не позволить себе ничего почувствовать, сконцентрироваться на творчестве и думать только о чёртовых нотах; ему даже снится, будто он прячется от смеющегося почти дьявольским смехом Микеле за низким заборчиком из пяти тонких прутьев, который превращается в огромный нотный лист, скрывающего его полностью, а в следующую секунду Локонте уже вырывает его у него из рук, и Флоран оказывается внезапно перед ним совсем беззащитным. — Смотри! — выдёргивает его из раздумий оклик Микеле, который, не вставая передаёт ему блокнот. Оказывается, всё это время он рисовал. Флоран смотрит на размашистые и не очень аккуратные в некоторых местах, но всё равно довольно чёткие штрихи и не может понять, видит он себя настоящего или того, каким он когда-то был. Это какая-то смесь из Антонио Сальери и Флорана Мота. Однако это точно он, сидит за фортепиано, почти как сейчас, и сосредоточенно играет что-то. На рисунке он выглядит почти красивым. — Это я? — спрашивает он зачем-то. — Должен быть ты, — отвечает Микеле. — Не знал, что ты рисуешь, — добавляет Флоран, проводя пальцем по своему карандашному профилю. — Вот, научился, — пожимает плечами Локонте. Флоран возвращает ему блокнот, но Микеле вырывает страницу с рисунком и протягивает ему обратно. — Это тебе. Он берёт его молча и быстро, не позволяя их рукам соприкоснуться, и, положив листок к нотам, возвращается к работе. Микеле слоняется по чужой квартире и ждёт. Он знает, что Сальери нужно больше времени, ему всегда нужно было больше времени, чтобы разобраться в себе, и в этот раз Микеле готов его ему дать. Поэтому он просто находится рядом и пытается быть терпеливым. — Ты всегда так много работаешь? — падая на диван, спрашивает он. — Сегодня у меня вдохновение, — сдержанно отвечает Флоран. Вообще-то у него уже затекла спина, он хочет нормально поесть и перестать пытать один фрагмент, который уже почти решил выбросить, но он боится повернуться. И самое глупое, что Микеле-то знает, что никакого вдохновения у него нет. Он подтверждает это недоверчивым смешком и встаёт. — Пойду на балкон любоваться закатом, — сообщает он. — Ты же больше любишь рассветы, — Флоран отвечает почти машинально. Микеле хитро улыбается ему и исчезает в другой комнате. В жизни Моцарта было мало рассветов, а те, что были, он встречал с Сальери. Быть терпеливым оказывается сложно. За день Локонте успевает зарисовать всю мебель Флорана и его самого в разных ситуациях и позах, включая парочку неприличных. Вечером Микеле, убаюканный негромкими звуками, которые Флоран тщится расставить в правильном порядке, засыпает, свернувшись калачиком на диване. Он накрывает его пледом, касается кончиков волос и сразу отдёргивает руку. — А я так надеялся проснуться рядом с тобой,— сонно говорит растрёпанный Микеле, вползая утром на кухню. Флоран бросает на него настороженный взгляд и ставит на стол две тарелки с омлетом. — Зато ты готовишь мне завтрак, это довольно мило, — продолжает он, усаживаясь. — Приятного аппетита, — желает в ответ Флоран тоном, каким обещают медленную и мучительную смерть. Микеле помогает ему убрать посуду, попутно шутя что-то про домашний уют и семейные обязанности, и собирается уходить. Уже у двери он вдруг заглядывает Флорану в глаза — в его взгляде в этот момент нет и тени весёлости — и серьёзно говорит: — Антонио, мы больше не соперники. И уходит, ничего не объяснив.

***

Сальери не мог это выносить. Просто физически не мог. Он любил музыку Моцарта так же отчаянно, как ненавидел его самого — до дрожи в руках, сбитого дыхания и жара в груди, и презирал себя за слабость, за то, что никак не может это остановить, за то, что он так беспричинно (он ведь понимает, что это так) взъелся на невиноватого в этом человека — хорошего, доброго, искреннего, считающего его другом. Поэтому однажды Терезия нашла его, дрожащего, как в лихорадке, с ножом в руке, прижатым лезвием к запястью. Вскрикнув, она бросилась к нему, с трудом разжала вцепившиеся в рукоятку пальцы, побелевшие и застывшие, как у мертвеца, и с отвращением отбросила нож на пол. — Никогда больше, — негромко, но твёрдо сказала она, прижимая его руки к своей груди, так что он чувствовал, как быстро бьётся её сердце. — Обещай мне, что ты никогда больше так не сделаешь. — Обещаю, — кое-как выдавил Сальери из себя, не решаясь посмотреть ей в глаза и глядя растерянно, не до конца осознавая реальность, на её бледные щёки. — Я боюсь за тебя, — сказала она позже, присаживаясь рядом с мужем. Сальери, умывшийся холодной водой и приведший себя в чувство, сам уже боялся того, что едва не сделал. — С тобой что-то происходит, но ты не рассказываешь мне, как раньше. Если бы я могла знать причину если не этих изменений, то хотя бы твоего недоверия… Она коснулась его щеки кончиками пальцев, и он покачал головой, как всегда делал, когда она начинала этот разговор, и, поймав её руку, поцеловал прохладную ладонь. — Спасибо тебе, мой ангел. «Я бы умер без тебя», — хотел добавить он, но слова встали комом в горле. Это ведь из просто метафоры стало жуткой правдой. — Сыграй мне что-нибудь, — слабо попросил он. — Если это то, чего ты хочешь, — сдержанно ответила она, уходя к фортепиано. На следующий месяц у них умерла дочь, и Сальери думать забыл о Моцарте, только содрогался от мысли, что мог оставить Терезию наедине с этим горем. Бледная, в трауре, она не позволяла себе плача на людях, падений в обморок или тяжёлых вздохов, она только поджимала губы и, Сальери знал, закусывала их до боли, когда плечи её начинали дрожать. Когда он после похорон сказал что-то в своё оправдание и не поехал с ней домой, она только безучастно посмотрела ему вслед. Он хотел остаться один, совсем ненадолго, но ему нужно было чуть-чуть времени, чтобы… осознать. Идя по голому осеннему парку, где сейчас, при такой промозглой погоде, не было людей, он каждым шагом поднимал ворох шуршащих сморщенных листьев грязно-бурого цвета, и этот шелест напоминал ему шорох мантии смерти, следовавшей теперь за ним по пятам. Наконец Сальери остановился и прислонился к дереву, ссутулившись и зажмурив глаза до болезненных цветных пятен. Он тяжело дышал, пытаясь каждым резким вдохом сдержать разъедающие глаза слёзы. Это было наказание божье за всё то, что он думал и чувствовал, за непротивление этому, за попытку отнять у себя данную Им жизнь, наконец. Зависть, тщеславие, ненависть — смерть его дочери на его совести. Сальери задушенно прохрипел первые слова молитвы, но не смог выдавить из себя ничего больше. — Герр Сальери, — послышалось рядом с ним, и он не сразу понял, что этот неуверенный голос принадлежит Моцарту. Он не решался подойти ближе, нервно одёргивая рукав камзола. — Я сочувствую… — Что вам нужно? — перебил его Сальери. Он так резко сжал кулак, что коротко постриженные ногти больно надавили на ладони. — Я хотел сказать, что сочувствую вашей утрате, и если вы хотите… — Оставьте, — оборвал его Сальери холодно. — Если вы считаете, что в вашем обществе мне станет сколько-нибудь легче, вы глубоко ошибаетесь. И он стремительно прошёл мимо него к выходу из парка. Сальери спешил домой, даже не подумав о том, чтобы взять экипаж. В хаосе мыслей чётко вырисовывалась одна: он вздрагивал, представляя, что мог бросить Терезию одну, если бы решился надавить тогда лезвием чуть сильнее, но, даже оставшись в живых, бросил её. Он ворвался к ней, не раздеваясь, в холодном, намокшем во влажном воздухе пальто, и несмело опустился рядом. Волосы её растрепались, она плакала и, не взглянув на мужа, уткнулась лицом ему в плечо, хватая его за воротник. Он обнял её нежно и крепко, прижимая к себе и целуя в макушку. — Прости меня, родная, — прошептал он, целуя её снова. Они просидели так, кажется, весь остаток дня, Сальери поднимался только, чтобы снять пальто, зажечь свечи и принести холодный ужин. Он сделал это сам, не желая звать слуг и тревожить Терезию чужим, пусть и незначительным, присутствием. Она устроила голову у него на груди, тяжело, прерывисто дыша и теребя в руках мокрый от слёз платок, пока он стирал с её щёк влажные дорожки. — Хочешь, я сыграю тебе? — спросил он тихо. — Позже, — слабо отозвалась Терезия. — Просто посиди так со мной ещё.

***

«Мы больше не соперники», — пытаясь понять, что это значит, Флоран впервые за неделю своего общения с Микеле догадывается обратиться к интернету. Возможности современных технологий всё ещё иногда вылетают из его головы, и это каждый раз вызывает усмешку. Он находит Микеле на Фейсбуке, узнаёт, что он взял себе псевдоним Микеланджело, и видит в этом что-то необъяснимо красивое. Листая его страницу, Флоран выпадает из реальности на два часа, просматривая объявления об уже прошедших концертах, поздравления, внутренние шутки, которые Флоран понимает с трудом, и разные фотографии: от милых и забавных до снимков с полупрофессиональных фотосессий. Рассматривая яркий макияж и странные костюмы пристальнее, чем ему хотелось бы, он почти с восхищением признаёт, что Микеле, чёрт возьми, сексуален. Некоторое время сомневаясь и нерешительно водя курсором по заветной кнопке, он добавляет Микеле в друзья. Хочется написать ему, но Флоран пока не знает, о чём. Ища упоминания Локонте на других сайтах, он приходит к выводу, что, назвав свою аудиторию «небольшой», Микеле серьёзно её преуменьшил. Пусть он и не соврал, сказав, что начал выступать сравнительно недавно, но людей, готовых его слушать, судя по отзывам и описаниям, было уже довольно много. Он даже находит применённый к нему эпитет «современный Моцарт рок-музыки» и смеётся. Точнее не скажешь. Поддавшись любопытству, Флоран находит несколько песен Микеле. Он поёт в основном на французском, иногда — на итальянском, и от знакомых, моцартовских, интонаций, которые никакое время из его голоса не сможет вывести, на его родном языке становится тепло. Флоран не очень любит подобную музыку в принципе, но в песнях Микеле есть-то цепляющее искренней эмоциональностью текстов и чистотой подобранных аккордов. Хотя, возможно, дело в акценте. А ещё Флоран понимает, что музыка Локонте совсем не похожа на его собственную. Мот играет то, что принято называть неоклассикой, и создаёт что-то не похожее, но тесно связанное с творениями Сальери. Музыка Микеле же по-своему красивая и — совершенно другая. Флоран осознаёт, что им не нужно соревноваться между собой, что люди будут слушать его, даже если они буду слушать Микеле, они не обязаны выбирать, и это ощущается почти физически как толкающая в грудь волна облегчения. Теснота императорского двора и стены Бургтеатра в Вене, давившие на Флорана даже сейчас, отступают, и он чувствует внезапно нахлынувшее облегчение. Его будут слушать. Он не чувствует зависти к музыке Микеле при всей её красоте, потому что она может быть идеальна, как и раньше, но он сам выбрал бы другой способ выразить те же мысли и чувства. Флоран смеётся вслух над собой и своими сомнениями и нерешительностью и, видя анонс выступления Микеле сегодня вечером (который, на минутку, весь вчерашний день провёл у него дома вместо того, чтобы репетировать; он всё же не меняется), без промедления решает, что должен пойти. Когда он, предпочитая сегодня добраться до нужного места на метро, оказывается на площади Бастилии, ещё не успевает до конца стемнеть, и Июльская колонна, слабо подсвеченная снизу, окутана фиолетовыми финальными аккордами заката. В клубе, где выступает Микеле, Флоран никогда не был, но незнакомое место находит легко, сверяясь на всякий случай с картой на телефоне. Нужна ему дверь рядом с броской неоновой вывеской, и Флоран мысленно радуется, что режущий глаза свет связан с клубом Микеле только тем, что отбрасывает розоватую тень на краешек его двери. Он приходит почти к самому началу, поэтому внутри уже много людей, там шумно, душно и тесно. Флоран кое-как проталкивается к барной стойке и даже чудом успевает занять место, с которого почти полностью видно небольшую сцену под низким арочным потолком. Когда толпа, приходя в движение, начинает шуметь, встречая музыкантов, Флоран уже проникается непривычной атмосферой и заинтересованно смотрит на сцену. Вместе с Микеле выходят ребята, с которыми он играет: гитаристка, барабанщик и клавишник (Флоран даже не пытался запомнить их имена), и Локонте сначала обводит взглядом зал, в темноте и мешанине устремлённых на него взоров не замечая единственный по-настоящему заинтересованный, потом кивает музыкантам. Когда Флоран слышит эту музыку вживую, он понимает, как Микеле узнал его на том концерте, потому что, хотя это совсем не похоже на Моцарта, он осознаёт — чувствует, иначе не назовёшь, — автора. Энергичные движения кажутся знакомыми, браслеты дрожат на запястьях в разноцветных тенях прожекторов, как дрожали когда-то пышные манжеты. Микеле поёт, танцует, своими движениями и голосом завораживает публику, а Флорана так и просто сводит с ума. И пусть он выглядит совсем не так, как два века назад, пусть на нём вместо кюлот и камзолов узкие джинсы и свободная футболка, Флоран видит в нём — сейчас особенно ясно — гордого, талантливого, но ещё никому не известного юношу из Зальцбурга, желающего весь мир бросить к своим ногам. Микеле поёт о свободе и мечтах, а ещё о любви, и эти песни Флоран в собственническом порыве пытается отнести на свой счёт. Ему кажется даже, что он слышит какие-то отсылки к их истории. Может быть, он только выдаёт желаемое за действительное, но в клубе слишком душно, чтобы он мог серьёзно об этом задуматься. Этот голос останавливает для него время, и, неотрывно глядя на резкие движения рук, Флоран только чудом не забывает дышать. Микеле замечает его, только оказавшись у барной стойки после выступления, и широко раскрывает глаза от удивления. Намокшие от пота волосы липнут ко лбу, а вокруг глаз у него рассыпаны блёстки. Флорана это совсем не удивляет. — Как ты узнал? — перекрывая голосом громкие разговоры, спрашивает он. — Загуглил, — ухмыляется Флоран и по понимающей усмешке догадывается, что не он один иногда забывает про существование интернета. — Тебе понравилось? — Микеле наклоняется к самому его уху, чтобы вопрос был услышан, и Флоран вздрагивает от горячего дыхания на мочке. — Я не любитель, но это прекрасно, — отвечает он, наконец-то честно. — И тебе больше не хочется, слыша меня, стать торговцем в Леньяго? Флоран смеётся, не в силах говорить, когда улыбка Микеле оказывается так близко. Его лицо блестит от пота и косметики и буквально светится от счастья, и Флоран убирает влажные волосы с его лба. — Пойдём? — спрашивает он наконец. Микеле просит подождать его на улице, без объяснений отменяет запланированные посиделки со своими музыкантами и убегает. У Микеле очень много вопросов, но он никак не может их сформулировать, пока они с Флораном, держась за руки, почти бегут к метро, и только громко смеётся. Они целуются под инфернально-бледной Июльской колонной, Флоран чувствует, как о его шею трётся широкий браслет из грубой ткани, и это приводит его в чувство ровно настолько, чтобы хватило сил отстраниться от Микеле сейчас и потянуть его за собой ко входу на станцию. Он рад, что не взял машину, с разгорячённым счастливым Локонте на соседнем сидении он бы врезался в ближайший столб. — Нам стоит поговорить… — безуспешно пытаясь дышать ровно, произносит Микеле, когда они оказываются в вагоне. — Потом, — отрезает Флоран. Сейчас он вообще забывает, как это — говорить. Они держатся за руки так крепко, будто это единственный способ удержать бешено бьющееся сердце в грудной клетке. Когда они после непозволительно долгой поездки оказываются дома у Флорана, он не заботится о том, чтобы закрыть дверь или включить свет, припадает губами к ключицам Микеле, кладёт ладонь на его спину между лопатками и уверенно зарывается рукой в волосы. Локонте стонет ему в губы и касается кожи под футболкой намозоленными кончиками пальцев. Этот жест почти робкий, а ещё Флоран слишком хорошо его знает и забывает, в каком веке и городе он находится. Так касаться может только Моцарт. Разум медленно возвращается к нему, когда они лежат в кровати ранним утром, и он гладит прижимающегося к нему Микеле по плечу и отстранённо думает, что теперь и его постель, и он сам сверкают от осыпавшихся с Локонте блесток. — Я хотел дать тебе больше времени, — мурчит он Флорану в плечо. — Я поторопился в прошлый раз, я не хотел повторять ту же ошибку. — Ты всё перепутал, — смеётся Флоран и целует его в макушку. Он чувствует себя таким счастливым, что ему даже немного страшно. Медленно светлеет, блеклые ещё лучи солнца, пробираясь сквозь прозрачную занавеску, обходя тяжёлые незадёрнутые шторы, ползут по кровати, и Флоран, лениво наблюдающий за этим, вздрагивает, когда коварный луч попадает на окно дома неподалёку и бьёт по глазам неожиданным золотым всполохом. — Ты же любишь рассвет… — Только когда могу встречать его с тобой, — отвечает Микеле, и они, завернувшись в одно одеяло, неловко спотыкаясь и негромко смеясь, выходят на балкон. Открытых участков кожи касается холодный утренний ветерок, охлаждающий после всего произошедшего ночью, и Флоран вдыхает свежий воздух как будто в первый раз. Микеле прижимается спиной к его груди, его волосы щекочут шею, он сжимает руки Флорана на своей груди и смотрит на светлеющий участок неба. Это первое солнце, которое они вместе встречают в этом времени.

***

Сальери встретился с Моцартом через две недели, это произошло случайно и в некотором смысле против его желания. Он искал уединения и возможности разобраться в своих мыслях, успокоить чувства и, может быть, написать что-нибудь и для этого отправился в почти безлюдный сейчас парк. Свернув с главных широких дорожек, где ещё встречались редкие прохожие, он вошёл в уединённую и, как ему казалось, более живую часть парка, где деревья, хотя и рассаженные в определённом порядке, были менее ограничены безжалостными руками садовников. Дождя в этот день не было, но тучи всё равно не давали проходу солнцу, что вместе с холодной безветренной погодой создавало гнетущую и неподходящую для пребывания на улице атмосферу. Поэтому Сальери был удивлён, увидев, что скамейка, к которой он направлялся, была занята. Человек сидел к дорожке спиной, и в Сальери шевельнулось смутное узнавание при взгляде на подозрительно знакомый затылок, хотя он и не мог сразу вспомнить, кому он принадлежал. Он собирался тихо развернуться и уйти, не желая нарушать чужое одиночество, но человек как-то то ли услышал, то ли просто почувствовал его присутствие и обернулся. Сердце Сальери болезненно ухнуло вниз, когда он узнал Моцарта. Австриец улыбнулся ему, и ничего не оставалось, кроме как подойти и начать разговор. — Я не ожидал увидеть кого-либо здесь, особенно в такую погоду, — сказал Сальери, присаживаясь рядом, когда они обменялись приветствиями. — Как и я. Обычно это место используется влюблёнными для тайных свиданий и композиторами, ищущими вдохновения. Впрочем, вы явно относитесь ко второму типу. Моцарт слабо, но тепло улыбнулся. Он придерживал рукой лежащие на коленях нотные листы и перо, хотя, как заметил удивлённый этим Сальери, написано ничего не было. На верхних строках были разбросаны отдельные ноты, но они были много раз исправлены и в конце концов жирно перечёркнуты. — Я был резок с вами в нашу последнюю встречу, — сказал после паузы Сальери. — Я приношу свои извинения. — Это ничего, я… Это можно понять, вы не должны извиняться. Без активных жестов, безумных прыжков, вызывающих слов и бесконечного флирта Моцарт выглядел непривычно спокойным и даже грустным. Во всяком случае Сальери заметил странную печаль в его взгляде на него. Они замолчали снова. Моцарт перебирал углы листов и поднёс один раз перо к маленькой чернильнице, но так и не окунул его. — Очевидно, сегодня вы тоже ищете здесь вдохновение, — заметил Сальери, нападая зачем-то на это «сегодня» и тут же жалея об этом. Это не было грубостью, скорее, ненужным намёком. — Последнее время я совсем не могу заставить себя писать, — ответил он. — Всё выходит совсем не так, как нужно, и мысли все какие-то… неподходящие, понимаете? Я подумал, что, может быть, если я уйду из дома ненадолго, посижу здесь один, то что-нибудь придумаю, но, кажется, не сегодня. Сальери посмотрел на него удивлённо, и Моцарт невесело усмехнулся на этот взгляд. — Я знаю, о чём вы подумали. «Разве музыка не звучит в его голове постоянно как дар свыше, заложенный богом в его сознание?» Я слышал такие разговоры и знаю, что некоторые действительно так и считают, что мне остаётся только записывать божественное провидение. — Он пожал плечами. — Иногда это правда. Я слышу мелодию в своей голове, идеальную и прекрасную, и мне остаётся только успеть за своими мыслями и записать её, потому что я не смогу вспомнить её потом. Но так бывало и у вас тоже, я думаю. Чаще же я сижу, как сейчас, и не могу выдавить ничего путного, только эти… И он разочарованно взмахнул рукой, сдерживающей нотные листы. Ветра не было, и они только слабо трепыхнулись, не стремясь вырваться на свободу, но Сальери всё равно подался вперёд, прижимая их ладонью к коленям Моцарта. Он убеждал себя потом, что здесь сказалась его собственная привычка не позволять себе выбрасывать черновики сразу после создания и всегда перечитывать их на свежую голову, какими бы бездарными они не казались во время написания. Но так это или нет, момент вышел неловким, и всё же Сальери дождался, когда Моцарт снова возьмёт листы, и только тогда убрал руку. Пальцы Вольфганга, оказавшиеся на секунду рядом с его собственными, слегка дрожали. — Я понимаю, о чём вы говорите, — выпрямляясь, сказал Сальери. — Вряд ли в человеческих силах помочь вам, однако если я могу что-то сделать для вас… — Я был бы признателен, если бы вы остались со мной ненадолго, — тихо ответил Моцарт, не глядя на него. Сальери молча кивнул. Чувствуя, как резкий холодный воздух наполняет лёгкие, он думал о том, что сам согласился пожертвовать своим временем, чтобы его соперник мог в очередной раз унизить его. И всё-таки это было странно. То, что Моцарт, такой солнечный — на ум почему-то приходило это слово, — такой живой, улыбчивый, очаровывающий своей наглостью, вдруг был столь грустным и совсем непохожим на того беззаботного гения, каким рисовала его толпа. Сальери стало даже стыдно за себя, что он поверил этой легенде, хотя из всех людей он, как музыкант, должен был понять, что так не бывает, не может быть. Вместо этого он обвинял Моцарта в его гениальности, в том, что бог якобы благоволил ему больше, наделив таким даром. Но гораздо красноречивее его музыки о таком даре говорил потерянный взгляд, каким Моцарт смотрел сейчас в свои ноты. Но то, что соперник оказался вдруг не ангелом господним, а обычным человеком, полным сомнений, Сальери почему-то не обрадовало. Он подумал о том, что если человек может создавать такую музыку, то и ему это по силам, значит, он просто работал недостаточно, но эта мысль не нашла отклика в душе. Его тревожило что-то другое. Сначала он украдкой смотрел, а потом уже без стеснения рассматривал Моцарта, его тонкий профиль, бледное лицо без привычного румянца возбуждения. Он хмурился, водя сухим пером над бумагой, иногда поднимал голову, вглядываясь в деревья, поджимал губы и снова, легко касаясь самым кончиком пера, вычерчивал невидимые ноты. Сальери смотрел на его тонкие белые кисти и длинные пальцы, и ему подумалось, что они, наверное, совсем замёрзли, и в голове появилась странная картина, как он берёт его руки в свои и пытается согреть их. Он заглушил эту мысль. Подобную заботу можно проявлять к Терезии, но не к Моцарту. Он ведь ненавидит Моцарта. Австриец вдруг вздрогнул и быстрым движением обмакнул перо в чернильницу, стремительно записывая что-то. — Это просто заметки, — пояснил он на любопытный взгляд Сальери. — Но из них может выйти что-то хорошее. Он закрыл чернильницу и встал, аккуратно держа листы, чтобы ненароком не смазать только что записанные ноты. Сальери встал следом. — Спасибо вам, — сказал Моцарт, улыбаясь ещё не совсем радостно, но уже с тенью привычной весёлости. — Я ничего не сделал. — Сальери слабо ответил на эту улыбку. Жуткая мысль, что, возможно, ему временами становится трудно дышать от любви отнюдь не к музыке Моцарта, пришла чуть позже.

***

Без браслетов запястья Микеле выглядят… беззащитными. Они, как и сам он, кажутся острыми и хрупкими: неосторожное движение — и либо сломаешь, либо порежешься; поэтому утром Флоран целует их особенно нежно. Он касается губами внутренней стороны запястья, и сонный Микеле смеётся в подушку, слабо пытаясь высвободить руку. «Он всё ещё боится щекотки», — констатирует про себя Флоран. Уже за полдень, он готовит им блинчики на завтрак, пока Микеле перебирает его черновики, настукивая на столе мелодию. Готовить Флоран не очень любит, и в основном его кулинарные способности ограничиваются простыми блюдами вроде омлета и макарон. Это касается всего — кроме сладкого. «Ты пронёс любовь к конфетам через века, — заметил как-то на прошлой неделе Микеле, найдя его запасы сладостей в кухонном шкафчике. — Я почти ревную». Он заканчивает листать черновики, собирает их в аккуратную стопку и откладывает в сторону. Флоран в это же время кладёт на тарелку последний блинчик и ставит их на стол вместе с вазочкой с вареньем. Они едят в тишине, Микеле напряжённо думает о чём-то, и Флоран хочет спросить о том, что вертится у него в голове, когда Локонте начинает говорить сам. — Тебе правда не нравилась твоя музыка? Флорана вопрос приводит в ступор, и капелька вишнёвого варенья сползает с блинчика и падает на стол. Флоран не обращает на это внимания. Наконец, он кивает. — Это было глупо, наверное, но я ничего не мог с собой поделать. — Не только глупо, но и несправедливо, — отвечает Микеле. — Потому что я её любил. И сейчас люблю. И мне жаль, что я не смог убедить тебя в том, что она прекрасна. Флоран не знает, что отвечать, он никогда не переслушивал то, что тогда написал. Не хотел. Просто мечтал об этом забыть. Он по привычке касается шеи (на челюсти свежая царапинка от бритья, и Флоран вздрагивает, случайно дотрагиваясь до неё), и это не укрывается от взгляда Микеле. Он быстро убирает руку, но Локонте уже рядом с ним и сам касается его шеи. — Покажи мне, где они были, — тихо просит он. Флоран сомневается секунду, потом ставит три его пальца на знакомые места и проводит ими по длине воображаемых шрамов. У Микеле во взгляде боль и сожаление и Флоран чувствует, что он корит себя за то, чего не делал, в чём не может быть его вины. Он обнимает его рукой за талию и, утыкаясь лбом ему в живот, думает, как же сильно он его любит.

...

— Ты знаешь, я съездил в Леньяго, — говорит Микеле, когда они сидят в гостиной и слушают запись оперы «Сначала музыка, а потом слова». Флоран кривится сначала, потом, когда Локонте не позволяет ему выключить, смиряется, вслушивается и нехотя признаёт, что, может быть, всё не так плохо. В глазах Микеле он видит торжество. Мот думает, что одно из отличий Моцарта от Сальери в этом: он мог восхищаться чужой музыкой не в ущерб своей. — Зачем тебе это захолустье? — удивлённо спрашивает Флоран, догадываясь, впрочем, о причинах. — Ты прав, та ещё глушь, — соглашается Микеле. — Но оно связано с тобой, и я надеялся… не знаю, на что, я этого не нашёл. Зато ты узнал, что ты главная местная достопримечательность. Там даже есть театр имени тебя. — Да, я слышал. Микеле так просто соотносит его и Сальери, так спокойно называет его Антонио, а себя так естественно принимает как Моцарта. Флоран не может так, он видит Сальери как другого человека, он хочет, чтобы он был другим человеком, не им. Потому что он был способен на ужасные чувства, которые у него не получается себе простить, Флоран не хочет верить, что он такой же: трусливый, слабый, завистливый. Поэтому он едва сдерживает дрожь отвращения и страха, когда Микеле окликает его этим именем. Тот гладит руки Флорана у себя на коленях, нажимает на грубые мозоли на пальцах левой руки, проводит от кисти до локтя и нащупывает длинную царапину. Флоран не знает, как он её получил и что он мог так задеть рукой, что остался такой длинный след, а он не заметил, но Микеле она заинтересовывает, и он смотрит на него с тревогой. — Ты ведь не?.. — спрашивает он обеспокоенно и строго, и Флоран, догадавшись, о чём он говорит, быстро качает головой. — Нет, это просто случайность, я порезался где-то, сам не помню где. Случайно. Взгляд Микеле светлеет, и он оставляет царапину в покое. — Антонио, — произносит он медленно, и Флоран дёргается от неожиданности. — Антонио, — с нажимом повторяет Микеле. — Почему ты так реагируешь на своё имя? — Потому что это больше не моё имя, — недовольно отвечает Флоран. Слишком много сегодня разговоров о Сальери. — Почему ты не любишь своё прошлое так сильно? — Потому что Антонио Сальери, — он выделяет это имя, — был мудаком. Микеле поднимает на него хмурый взгляд и, обхватив его лицо ладонями и заставляя смотреть в глаза, произносит: — Антонио Сальери не был идеальным человеком, но он точно был хорошим. Он был любящим, заботливым, талантливым и боролся изо всех сил со своими демонами, даже если он, из-за постоянной строгости к себе, считал, что не прикладывает достаточно усилий. У него были свои недостатки, но если бы не он, Моцарт не написал бы некоторых своих произведений, и многие другие люди не нашли бы свой музыкальный и жизненный путь. Антонио Сальери — это человек, которого я любил и люблю. И Антонио Сальери — это ты.

***

Моцарт поцеловал его в первый раз премьеры «Гораций» в Вене. Он позвал его в полутёмном коридоре за сценой, и его голос прозвучал так слабо и надтреснуто, что Сальери даже сначала его не узнал. Моцарт был взволнован ещё больше обычного, и даже в сумраке были видны лихорадочные пятна на его щеках. — Всё в порядке, — ответил он на вопрос Сальери о его здоровье и улыбнулся, но улыбка вышла нервной. — Я в порядке. Просто ваша музыка произвела на меня такое впечатление, что я… Как его музыка могла поразить божественно гениального Моцарта, осталось для Сальери загадкой, которую в тот вечер ему разгадать не пришлось. Пока он думал, что можно ответить на незавершённый комплимент (хотя в голосе говорившего было столько болезненного восхищения, что называть это означающим обычно светскую формальность словом было неприятно), Моцарт подошёл к нему вплотную и коснулся его губ своими. Сальери почувствовал в замедленном времени, как он проводит языком по его нижней губе, потом обхватывает их мягко, но настойчиво и кладёт руки ему на грудь, когда к нему вернулся разум. Он твёрдо положил руки на плечи Моцарта и отстранил от себя. На большее сил не хватило, вопросы о причинах этого поступка или попытки объяснить всё нездоровьем Моцарта застряли в пересохшем горле. Впрочем, это всё было совсем не то, что он хотел бы сказать. По правде, он не знал, что ему говорить. Поэтому, не задумываясь, сжимал до боли плечи Моцарта и пытался найти ответы в сверкающих отчаянием и решимостью человека, которому больше нечего терять, глазах. — Я пойму, — заговорил после чёрт знает сколько тянувшейся паузы Моцарт, силясь скрыть дрожь в голосе за решительностью, — если вам противно… Сальери прислушался к своим ощущениям, и противно ему точно не было. — …и вы больше никогда не захотите меня видеть. Я не прошу возможности объясниться, потому что то, что я только что сделал, объяснить можно только бесконечной любовью к вам, которую я… Он замолчал, морщась от боли в онемевших плечах, которые Сальери при слове «любовь» сдавил ещё сильнее, и произнёс вдруг громче, как приговор самому себе: — Антонио. Я прошу вас только: если есть хотя бы шанс, что вы лю… что вы чувствуете ко мне то же самое, что и я к вам, придите сегодня, через три часа, к той скамейке в парке, где вы однажды помогли мне вновь обрести вдохновение. Затем он неловко, с трудом высвободился из хватки Сальери и скрылся в уходящем в темноту коридоре. Домой Сальери возвращался как в бреду. Произошедшее было настолько странным, что больше походило на сон; может быть, от усталости и волнений из-за премьер у него началась лихорадка или же он просто уснул на ходу? Моцарт, вынырнувший в тот коридор неизвестно откуда и исчезнувший неизвестно куда, казался слишком нереальным. Да и как могло случиться так, что он поцеловал его, а потом ещё и назначил свидание? В хаосе сумбурных мыслей Сальери неожиданно застал себя стоящим перед часами в своей гостиной и напряжённо наблюдающим за секундной стрелкой. У него было два с половиной часа, чтобы что-то решить. Был ли шанс, что он лю… чувствует что-то к Моцарту, кроме обжигающей душу ненависти? Сальери сотню раз повторил про себя яростное «нет», но не смог заглушить слабого «да» где-то в глубине. Это было ненормально, неестественно, он ведь был женат, они оба были; мужеложство — грех, и к тому же Сальери ненавидел Моцарта (ненавидел, слышишь!). Он сделал глубокий вдох и, медленно оторвав взгляд от циферблата, сел в кресло, сжимая виски руками. — Антонио? — раздался встревоженный голос Терезии. У него не хватило смелости поднять на неё взгляд. — Я хотела спросить, как прошёл твой вечер, но уже вижу, что не так хорошо, как тебе хотелось бы. Зрителям не понравилась твоя опера? Он сначала даже не понял, о чём она говорит, премьера отдалилась от настоящего момента на целую вечность, он уже забыл, какую оперу играли сегодня. — Нет, всё прошло хорошо, — ответил он растерянно. — Я… устал немного и хотел бы посидеть некоторое время в одиночестве. Позволь мне это, ангел мой. Он попытался вложить в эти слова как можно больше нежности, но её вопросы об опере навели его на воспоминания о поцелуе, наоборот, слишком свежих, настолько, что на губах ещё чувствовалось чужое дыхание, и фраза вышла приторно бесцветной. Такая безэмоциональность породила прилив отвращения к себе, но Терезия, мягко коснувшись его плеча, тихо вышла из комнаты. Сальери думал о поцелуе, быстром, неловком, но чувственном и отчаянном, о горячих ладонях на своей груди, которые он помнил до этого побелевшими от холода, сжимающими перо и нотные листы. Он думал о том, как часто Моцарт просил его остаться с ним, а он не обращал на это внимания, считая простой вежливостью. Как глупо, Моцарту ведь чужда лицемерная приятность! Он предлагал ему побыть рядом с ним, говорил, что он совсем не мешает ему сочинять, — совершенно искренне. Он всё это время… Сальери не мог пойти на эту встречу. Моцарт полюбил (полюбил! он так спокойно думает это слово, будто это может быть правдой) холодного бесстрастного Антонио Сальери, не зная, что под его чёрной одеждой скрывается такое же чёрное сердце. Если бы он знал, что Сальери думал о нём, чего он ему желал, кроша ночью перо на мельчайшие кусочки и едва сдерживаясь, чтобы не сжечь только что написанные мелодии, он бы никогда не заговорил о любви, он бы не посмотрел на него так. Эта идея привела его в заставивший сердце замереть на мгновение ужас, и Сальери понял, что не сможет сказать Моцарту об этом, даже чтобы показать ему, как сильно он ошибся в выборе объекта своей влюблённости. Он вскочил с кресла и прошёлся из одного угла гостиной в другой, сжимая за спиной руки и тяжело дыша, сдерживая себя, чтобы не сломать ничего. Хотелось перевернуть всё вокруг, чтобы хоть как-то избавиться от безумной злости — на себя. Хотелось изрезать себе руки в кровь за собственное ничтожество, за то, что он не может выбраться из тупика, в который сам себя загнал. Он не решится сказать Моцарту всё, что сказал себе, и он одинаково боялся пойти и не пойти на эту встречу. Если он пойдёт — то поддастся, позволит признаниям Моцарта увлечь себя и уже не сможет выбраться. Если останется дома — воткнёт себе нож в горло. Часы гипнотизировали. Оставалось чуть больше часа. Не желая смотреть на них больше, Сальери вышел — почти выбежал — из комнаты и скрылся в своей спальне. Он сжимал одеяло до боли в пальцах и пытался восстановить дыхание — губы жгло, как будто Моцарт целовал его прямо сейчас. Он не заметил, как открылась дверь и как Терезия оказалась рядом с ним на кровати, только вздрогнул, увидев её вдруг так близко. — Я слышала, как ты ходил внизу. Что-то случилось, и ты должен мне рассказать. Она говорила спокойным голосом, и, когда он решился заглянуть ей в глаза, то увидел в них только решимость. Без страха, укора или нежности. Терезия хотела знать и не собиралась уходить. Не сейчас. — Я не боюсь того, что я могу услышать. А стоило. Он рассказал ей. Наверное, он сошёл с ума, но он рассказал ей всё: с первой секунды, как он услышал музыку Моцарта и оказался окружён собственными демонами, до сегодняшнего дня. Сальери не мог остановиться; сказав первое слово, он вдруг потерял власть над собственным телом и выкладывал всё честнее, чем на исповеди. Это было гадко, мерзко, его тошнило его рассказом, и он не понимал, как Терезия может слушать это, почему она не прервала его, не убежала в гневе. Он видел, как она сцепила руки в замок и поджала губы, и не мог посмотреть ей в глаза. Он ненавидел себя за то, что говорит это ей, она не заслуживала выслушивать всю эту грязь, и он хотел, чтобы она его остановила. Однако Терезия дослушала его речь до конца и, помолчав немного, медленно заговорила, вдумчиво подбирая слова. — Мне странно, — начала она, запнулась и, поборов себя, продолжила: — Мне странно думать о тебе так и представлять тебя с друг…им мужчиной, — это окончание далось ей трудно, но она снова заставила себя говорить. — Однако если он прав и ты действительно можешь чувствовать это, ты должен пойти. — Я не могу, — отозвался Сальери глухо. — Как я… — Уже поздно, — оборвала его Терезия холодно. — Если бы ты сказал мне раньше, мы смогли, может быть, побороть это, сделать что-то. Теперь ты уже не будешь без него счастлив. — Но и с ним я счастлив не буду! — Ты не знаешь этого. — Она печально покачала головой. — Я хочу, чтобы ты пошёл туда. Как я могу просить тебя об обратном после всего, что я услышала? Сальери решился взглянуть на её лицо. Он знал, что она будет плакать, как только он покинет дом. Он знал, что она не позволит ему остаться. Он встал и на негнущихся ногах направился к двери. — Я… — начал он, сам не зная, что собирается говорить. — Уходи, — шёпотом попросила его Терезия. Он вышел на улицу в расстёгнутом пальто и, забыв про возможность взять экипаж, быстрым шагом направился к парку. У него оставалось немного времени, и он надеялся, что холодный воздух поможет ему привести мысли в порядок или хотя бы остудить чувства, но лицо по-прежнему горело от сгустившегося в душе комка эмоций, и даже декабрьский ветер не мог ему помочь. Когда он пришёл, Моцарт топтался по кругу уже долго: кажется, он пришёл сюда, сразу покинув театр, и с тех пор ни разу не присел. Увидев Сальери, он радостно улыбнулся, но улыбка его сошла на нет, когда он подошёл ближе. — Вот мы используем это место и для тайных свиданий, — невесело усмехаясь, заметил он, но австриец на это не отреагировал. — Вы простудитесь. — Моцарт потянулся застегнуть пальто Сальери, но тот остановил его руку. — Это будет меньшей из моих проблем. — Мне больно от того, что я стал причиной таким словам. Но всё же вы здесь… — Говорите то, зачем вы меня позвали, — раздражённо перебил его Сальери, и тут же подумал, что срываться на Моцарте — пусть он и правда послужил причиной всей этой чехарды — не выход. — Простите. Происходящее выбивает меня из колеи. — Я понимаю. — Моцарт улыбнулся. Всё ещё немного нервно, но скрыть нахлынувшее счастье, что Сальери действительно пришёл, не получилось. — Я пытался придумать, что сказать, я мог бы попробовать рассказать, как понял, что испытываю к вам больше, чем просто восхищение одного музыканта другим, или описать то, что чувствую сейчас, но… — Поцелуйте меня, — прервал его Сальери неожиданно. — Вам всё равно нечего сказать, а мне хочется убедиться, что тот поцелуй мне не пригрезился. «И что мне не приснились мои чувства», — добавил он мысленно. Моцарт, настолько же счастливый, насколько Сальери чувствовал себя несчастным, подошёл к нему вплотную, и во внезапно образовавшейся тишине было слышно, как скрипит примятый снег под его ногами. Он положил руки на плечи Сальери, прижался к его груди, быстро заглянул в глаза и поцеловал. У Моцарта были мягкие губы и холодный кончик носа, которым он вскользь касался его щеки. И руки, так горячие недавно, замерзли, и Сальери чувствовал острые ледяные касания на своей шее. Он за пояс притянул Моцарта к себе с полным осознанием своего рокового падения. Он заранее знал, что поддастся. Он понимал, на что шёл. Отстранившись, Моцарт выглядел счастливым, влюблённым и полным надежд. Сальери был разбит и сломан.

***

Просыпаясь следующим утром, Флоран сквозь дрёму слышит за стеной осторожное звучание настраиваемой скрипки и некоторое время слушает, не открывая глаз. Наконец последняя звенящая «ми» затихает, и раздаётся музыка, совсем тихая, осторожная, боящаяся разбудить его и только нежно льющаяся в сознание. Музыка знакомая, но сонный мозг не может опознать её и только приходит к выводу, что это что-то из Моцарта. Потом Флоран окончательно осознаёт, кто сейчас играет в его гостиной, и улыбается: что же ещё он мог выбрать? Флоран вылезает из кровати и застывает в дверях соседней комнаты, привалившись к стене и завороженно наблюдая за Микеле. Он сидит к нему спиной, скорее всего, так же, как и раньше, прикрывает глаза, когда играет, мало заботясь о том, что делают его руки, и стремясь мыслью вперёд. Флоран беззастенчиво рассматривает выступающие позвонки на наклонённой шее, быстрые пальцы, привычно зажимающие струны, и скользящий смычок в тонкой руке. Когда он заканчивает и опускает инструмент на колени, Флоран сквозь накрывшую их тишину подходит к нему и кладёт руки на плечи, наклоняясь и целуя в макушку. Микеле трётся щекой о его ладонь. — Я надеюсь, ты не против, — говорит он. — Я проснулся раньше, и, хотя смотреть на тебя во сне одно удовольствие, я решил занять себя чем-нибудь. — Я был бы не против слышать это каждое утро, — отвечает Флоран, присаживаясь рядом, и Микеле мгновенно устраивает голову у него на плече. — Сам я играю на ней, к сожалению, не так часто, как она того заслуживает. — Значит, я должен исправить это. Микеле кладёт скрипку на их колени и проводит по струнам пальцем, гладя их, не извлекая звука. Струны дрожат лениво и снова застывают неподвижно. — Я очень хочу играть вместе с тобой, — говорит Микеле, и Флорану хочется с ним согласиться, но чуть позже. Сейчас он не желает шевелиться, даже чтобы пересесть за фортепиано. Впрочем, Микеле встаёт сам, с присущей ему осторожностью, распространяющейся только на музыкальные инструменты, откладывает скрипку на диван. Флоран нехотя тянется за ним. Они кое-как усаживаются на узкой скамеечке перед фортепиано, едва не падают с неё и прижимаются друг к другу, уже понимая, что нормально играть в четыре руки у них не выйдет, но Микеле хитро щурится и взмахом приступающего к сотворению заклинания волшебника кладёт руки на клавиатуру. У Флорана это движение выходит проще и менее театрально. Они играют по памяти что-то старое и почти забытое, и Флоран изо всех сил пытается успеть за летящей мыслью Микеле, который прижимается к нему слишком тесно, чтобы можно было думать только о музыке. Он не может нормально пошевелить правой рукой, а когда они сталкиваются запястьями, Флоран сбивается совсем. Не переставая играть, Микеле поворачивается к нему с коварной полуулыбкой и спрашивает: — Что же с вами, мой дорогой? Этим вопросом он вдруг напрочь уничтожает прошедшее время, разделяющее их настоящих и Моцарта и Сальери, а потом он быстро его целует, и Флоран, стремясь ответить, вспоминает о музыке, только вытянув жуткий и громкий дисгармоничный аккорд, который вынудил Микеле в ужасе вскинуть руки и сказать, что своим отвратительным непрофессионализмом он только что лишил его слуха. В притворных извинениях Флоран целует его в мочку уха, и к фортепиано они потом возвращаются не скоро. Он понимает, что Микеле настроен решительно, когда обнаруживает у себя дома его гитару. Что интересно, она стояла в углу гостиной рядом с его скрипкой уже несколько дней, и Микеле репетировал на ней свои песни, а Флоран как-то не задумывался, откуда он берёт свой инструмент. Итак, у него дома стоит чужая гитара, и это явное свидетельство того факта, что Микеле к нему переезжает. Мнения хозяина квартиры он, конечно, не спрашивает. Более явным свидетельством настроя Локонте может быть только то, что он поливает его фиалки. Флоран приходит на следующий его концерт и занимает место в уголке, тепло улыбается Микеле и смотрит за тем, как они с ребятами настраивают инструменты и технику. Он пока не горит желанием с ними знакомиться — в конце концов, он слишком долго избегал приятельского общения, чтобы так просто влиться в чужое общество, — но они выглядят милыми. Один вот даже слишком. Флоран заинтересовывается барабанщиком, и что-то в его поведении ему не нравится, хотя он пока не может определить, что именно. Это просто какое-то тревожное ощущение, которое приобретает более чёткие очертания, когда он внезапно обнимает Микеле и опускает свою руку ему на бёдра. Флоран мало что понимает в объятьях, но это явно не выглядит дружеским. Он надеется, что Микеле заметит его вопросительный взгляд, но тот только быстро выворачивается из кольца чужих рук и не смотрит в сторону Флорана, поправляя какие-то провода на полу. Он пытается убедить себя, что знает слишком мало, чтобы о чём-то судить, и это немного сдерживает мрачные мысли. Клуб наполняется людьми, и музыканты уходят за сцену. Сначала Флоран хочет пойти следом и поговорить с Микеле сейчас, развеять свои подозрения, но он решает дождаться конца. Это оказывается не так просто. Музыка уже не завораживает его, он вообще мало обращает на неё внимания, не вслушиваясь ни в тексты, ни в ставший родным голос. Просто ёрзает на стуле, раздражённо смотрит то на часы, то на движущуюся в такт толпу и мечтает о том, чтобы всё ему привиделось. Когда толпа разрывается оглушительными криками и аплодисментами, выражающими их восхищение отыгравшими музыкантами и знаменующими окончание выступления, Флоран уже слишком взволнован, чтобы радоваться. Он выходит на улицу, и ночная прохлада более-менее отрезвляет его. Он хочет рассуждать логически, но это как раз ни к чему хорошему не приводит, и Флоран, мысленно чертыхаясь, заставляет себя перестать думать совсем. Он стоит в тени у стены, недалеко от двери, когда из клуба выходят Микеле с тем самым барабанщиком, и Флоран, шевельнувшийся было, уходит дальше в тень. У него не очень хороший обзор, но он может видеть, как близко друг к другу они стоят и как они, чёрт возьми, быстро целуются, после чего Микеле говорит что-то хмурящемуся барабанщику, отстраняет от себя, и тот уходит, махнув рукой на прощание. Плечи Микеле опускаются, когда он скрывается из виду, он выглядит уставшим и немного потерянным, озираясь по сторонам. Флоран делает несколько глубоких вдохов и досчитывает про себя до десяти, прежде чем выйти на свет. Он пока не готов охарактеризовать всё то, что он чувствует, но Микеле, очевидно, замечает на его лице что-то такое, что заставляет его вздрогнуть. И он произносит фразу, которая портит всё: — Я могу всё объяснить. Флоран ломано усмехается. — Это клише, ты не находишь? — Слушай… Он не слушает, молча обходит Микеле и идёт по направлению к метро, тем более что из клуба начинает вытягиваться публика, а прилюдной драмы ему не хочется. — Подожди, послушай, Тонио… Флоран сам не замечает, что почти убегает сейчас от этого клуба, так что Микеле не сразу может его догнать, но, когда он называет его так, останавливается резко и сжимает кулаки. — Тонио, дай мне… — Флоран, — холодно перебивает он. Микеле растерянно хмурится. — Ты прекрасно знаешь, что моё имя — Флоран, так будь добр звать меня им, — чеканит он подчёркнуто спокойно. Микеле понуро кивает. — Так… кто это был? — Флоран честно верит в эту секунду, что он хочет его выслушать, что он может это сделать. — Его зовут Лоран, он наш барабанщик и мой… мы встречались. — Встречались? — выделяя голосом окончание, мрачно усмехается он. — В прошедшем времени? Мне показалось иначе. — Пожалуйста, Т… Фло, пойдём домой, и я всё тебе расскажу. — Оставь свою дурацкую привычку сокращать мои имена! — злобно бросает он в ответ. — И даже не думай о том, чтобы следовать сейчас за мной. Он разворачивается и, пронёсшись мимо Июльской колонны, белёсым шрамом проходящей по ночному небу (они ведь здесь поцеловались в первый раз), скрывается в метро. Флоран зол настолько, что совершенно не воспринимает мир вокруг себя, и держится за поручень в вагоне так крепко, что с трудом разжимает потом пальцы. Он ведь с самого начала знал, что Микеле станет причиной нового взрыва спящих внутри него тёмных эмоций, и всё равно поддался! Снова. Ему уже всё равно, насколько это похоже на Сальери, которого он всеми силами пытался из себя вытравить; Микеле сам ведь сказал: Антонио Сальери — это он. Ну и вот он — ревнует и злится так сильно, что не может даже подумать о том, чтобы выслушать любимого человека. Он приходит домой, падает на кровать, вцепляясь в подушку, и лежит так, кажется, очень долго. Когда воздуха перестаёт хватать, он переворачивается на спину и пытается восстановить дыхание и как-то унять бешено стучащее сердце. В комнате темно и тихо, только с улицы заползают бесформенные желтоватые тени от фар проезжающих машин и долетают неясные шорохи. Злость медленно сходит на нет, остаётся пустота и что-то, что, Флоран смутно догадывается, называется разбитым сердцем. Зачем Микеле пришёл к нему, если у него уже кто-то был? Зачем продолжал приходить? Почему ни словом об этом не обмолвился? Все эти вопросы можно задать ему самому, Локонте и сам, кажется, желает на них ответить, но мысль о том, чтобы позвонить ему сейчас, отдаётся болью в висках и тяжестью в груди. Флоран чувствует себя разбитым и опустошённым — даже хочется назвать это привычным, — он выключает телефон на всякий случай и ложится спать. Долго возится в кажущейся вдруг слишком большой кровати и в два часа ночи уже думает, что не заснёт совсем и к утру сойдёт с ума от разъедающих его мыслей и прокручивающихся на повторе воспоминаний. Наконец, с рассветом он засыпает.

***

— Вы любите меня? — спросил Моцарт однажды. Был вечер, они сидели в его гостиной, пили вино, разговаривали и иногда вспоминали, что собирались что-то сочинить. Констанция с сыном уехала на несколько дней, и, глядя на беззаботного Вольфганга, Сальери испытывал вину ещё и перед его женой. Он задумался. «Если бы вы сейчас сказали мне застрелиться, я бы проклял вас самыми страшными словами и пустил себе пулю в сердце», — вот примерно что он испытывал к нему. Сальери этой мысли не озвучил, только неопределённо пожал плечами. Моцарт любил засиживаться допоздна и писать при одной свече, опершись на бильярдный стол, из-за чего Сальери, дремавший в кресле при нём, часто ворчал, что он испортит себе зрение. Тот только ласково смеялся, целовал его и заставлял ложиться рядом с собой на кровать. Моцарт был шумным, постоянно ходил из угла в угол и говорил сам с собой, в случайном порядке катал шары по столу и иногда отвечал на пение своего скворца, говоря что-то вроде: «Нет, мой друг, там лучше подойдёт соль-бемоль». И делано смущённо пожимал плечами на смех Сальери после таких разговоров. Они порой музицировали вместе, иногда Сальери аккомпанировал на фортепиано его скрипичным импровизациям, но чаще и охотнее они играли в четыре руки, и Антонио чувствовал неловкость, не успевая за Моцартом в его порывистом вдохновении. Впрочем, это уходило, когда он, улыбаясь, поворачивался к нему, спрашивал: «Что с вами сегодня, мой дорогой», доводил мелодию до предела, раскалял и, резко оборвав, целовал Сальери, превращая этот поцелуй в часть своей музыки. Моцарт был разным. Он был весёлым и беззаботным, много шутил, иногда говорил такие вещи, что только его скворец мог спокойно воспринимать их, не заливаясь краской. В обществе он был любезен с дамами, но часто говорил никому непонятные слова, адресованные одному Сальери, в которых тот отчётливо видел наглое заигрывание. Они перебрасывались фразами, истинный смысл которых был понятен им двоим, едва сдерживая глупые усмешки и сохраняя серьёзность, чтобы рассмеяться потом по дороге домой. По утрам, особенно просыпаясь раньше обычного, Моцарт был капризен и ворчлив и всегда говорил что-нибудь едкое на умилённый взгляд наблюдавшего за ним Сальери — просыпавшегося раньше и уже собранного, когда Вольфганг только вылезал из кровати. Собираясь писать, он был мечтателен и задумчив, смотрел в одну точку, потом выстраивал оформившуюся мысль на бумаге. Но, когда на него накатывало вдохновение, становился рассеянным, писал на чём придётся, носился по комнате и чертил что-то в воздухе.

...

Однажды Сальери рассказал ему о впечатлении, которое поначалу произвела на него его музыка — по-честному, о том, что хотел бросить всё, потому что считал, что не стоит ничего. Моцарт удивлённо посмотрел на него и задумался с ответом. — Вы мне верите, Антонио? — спросил он после паузы. — Безоговорочно, — не понимая, к чему он ведёт, ответил он. — Тогда поверьте, что ваша музыка прекрасна. Я считаю её такой, и я люблю её. И вы должны. И Сальери пытался ему верить. Он всегда появлялся, когда Сальери хотел остаться один. Моцарт был рад, если он был рядом, когда к нему приходило вдохновение (пусть в такие моменты Антонио выполнял только эстетическую функцию как часть интерьера), Сальери же ценил своё одиночество. Моцарт нарушал его постоянно, на просьбы обещал быть спокойнее и уважать чужое пространство, но в следующий же раз об этом забывал. Иногда Сальери хотелось отругать его за это, поэтому, при каждой вспышке раздражения, он глубоко вдыхал и обнимал Моцарта нежно, как только мог, и целовал в висок. Он ненавидел его так сильно и так долго, что не мог срываться на нём. В конце концов Сальери привык, чужое присутствие перестало ему мешать, и они часто сочиняли что-то, сидя по разным углам комнаты, иногда переговариваясь и обмениваясь идеями и шутками.

...

— Друг мой, вам нужно поспать, — сказал Сальери, когда часы пробили четыре раза, а комната уже наполнялась предрассветными тенями. — Это мило, что вы заботитесь о моём сне, но сначала мне нужно закончить свою мысль. Он устало улыбнулся куда-то в свои записи, и Сальери с любопытством заглянул ему через плечо. Сам он не любил, когда другие это делали, но Моцарт даже не обращал на это внимания. — Ваша мысль не похожа ни ноты, ни на слова, ни на одни известные человечеству знаки. Вы ведь завтра это не разберёте, — сказал он со смешком. — Разберу, — ответил Моцарт упрямо, рисуя что-то похожее на четвертную паузу. — Скажите, — понизив голос, сменил тему Сальери, — когда последний раз вы встречали рассвет? — Не знаю. — Моцарт пожал плечами и задумался. — Наверное… никогда. Я не встаю так рано, а если сижу до утра, то под конец падаю в кровать без сил, тут уж не до рассвета. — Тогда идёмте сейчас, пока вы не пропустили всё самое красивое. И Сальери, заставив Моцарта отложить перо и взяв его за руки, заставил его подняться и подойти к окну, отдёрнув штору, открывая серый в сумерках мир. Сальери остановился за его спиной, обнимая сзади и, поставив подбородок ему на плечо, наблюдая, как действительность наполняется красками. На чистое небо выплёскивается сияющее золото, расползается по нему и застывает на рифлёных кусочках далёких тонких облаков, выцветая по краям до сиреневато-розового и бледнея. — Это прекрасно, Антонио, — прошептал Моцарт тихо, и скоро Сальери почувствовал, как его голова опустилась на грудь, а сам он повис у него на руках. Он просто уснул в его объятьях, и Сальери, смеясь про себя, перетащил его на кровать и задёрнул шторы. Глядя на спящего Моцарта, он подумал почти с ужасом, что действительно его любит. Всеми угольками, оставшимися от сожжённого завистью сердца.

...

Терезия грустно смотрела на него каждый раз, когда он утром возвращался домой. Она ничего не говорила; они вообще мало разговаривали с того дня и почти не проводили времени вместе. Всё в облике её как бы говорило: я добровольно отступаю и ничего больше не требую. А Сальери не знал, как сказать ей, что не хотел причинять ей боль, так, чтобы она поверила. Она только махнула рукой на эти слова и опустила голову, какая, мол, разница. Это уже случилось, хотел он этого или нет, а она может справиться сама. Только грустные взгляды каждое утро она не могла удержать, сразу отводя глаза, но она каждый раз будто переживала осознание измены заново. По прошествии нескольких месяцев они нашли в себе силы проводить время вместе, заниматься с детьми, и на несколько часов создавалась иллюзия, что ничего плохого не произошло, что не существовало никакого Моцарта, Сальери не пытался убить себя и не влюбился так бессовестно в него, и они — обычные, любящие супруги. Терезия смеялась над забавными вещами, которые делали девочки, но этот смех обрывался, когда она видела полную надежды улыбку мужа, будто она больна, а он ждёт её выздоровления. Но она-то как раз была здорова. Тогда она вспоминала сразу, что они и правда любящие супруги. Только любят они не друг друга.

...

— Простите, что я без приглашения, Антонио, у меня умер скворец, — так появился Моцарт одним июньским днём на пороге дома Сальери. Тот сначала не знал, что сказать, потом пропустил его внутрь и провёл в гостиную. Терезия бросила на них полный понимания и почти лишённый осуждения взгляд и молча удалилась, вежливо склонив голову. — Так что ваш скворец? — проводив жену взглядом, спросил Сальери. — Он умер, — ответил Моцарт. — Мы похоронили его на заднем дворе. Он опустился в кресло и надавил пальцами на лоб, закрывая глаза. — Вам, наверное, покажется смешным, что я грущу из-за птицы, но знаете, он был в некотором смысле моим вдохновителем, почти как вы. В другой ситуации Сальери действительно подумал бы, что это смешно, но Моцарт выглядел слишком расстроенным. К тому же, вспоминая странные его диалоги с птицей, — скворец и правда был ему дорог. Поэтому он разлил вино в бокалы и протянул один Моцарту. — В таком случае за вашего скворца. Слабо улыбнувшись, Моцарт отпил немного. — Вы знаете, мы можем почтить его память стихами, — поделился Сальери внезапно пришедшей в голову идеей и серьёзно кивнул на удивлённый взгляд Вольфганга. — Конечно, мы с вами не мастера поэтического искусства, однако вместе можем прийти к чему-то дельному. Моцарт, которому эта странная идея пришлась по душе, кивнул. По прошествии следующих двух часов он уже улыбался, хотя ещё немного грустно, и дописывал последнюю строчку, а Сальери надеялся, что никто об этом никогда не узнает (Терезия нашла потом этот листок и, кажется, решила во что бы то ни стало донести этот текст до потомков, чтобы сохранить память о муже не как о композиторе и педагоге, а как об авторе стихов о мёртвом скворце своего любовника). Впрочем, эти опасения имели мало значения для него самого, потому что Моцарт уже не выглядел таким удручённым, читая вслух конечный результат их стихотворческого труда.

...

Сальери любил Моцарта, и, стоило ему оказаться рядом, его захлёстывала волна невыразимой нежности. Он был рад, когда Вольфганг касался его, перебирал его волосы, клал голову ему на плечо или в ребяческом порыве целовал его руки. Он был счастлив — пока Моцарт не исчезал из его поля зрения. Тогда всё становилось хуже, чем было, и оголодавшие за время передышки демоны с новым рвением накидывались на его душу. Сальери всё ещё завидовал Моцарту — был с ним во время всех его творческих поисков, сопровождавшихся разбитыми чернильницами и разбросанными порванными черновиками, и знал, что не должен, что завидовать нечему. Но по сравнению с тем, что выходило у Моцарта в конце, Сальери его собственные потуги написать что-то стоящее, хотя бы приближающееся к этому идеалу, казались жалкими и ничего не стоящими. Переносить эту отвратительную зависть теперь было ещё сложнее, чем когда он искренне верил, что ненавидит. Теперь он завидовал не своему врагу и сопернику, а любимому человеку, который к тому же не знал об этом, считал его воплощением нежности и ласки, часто благодарил за терпение, за то, что остаётся с ним. Сальери не заслуживал его так же, как не заслуживал выражающей молчаливое согласие Терезии. По вечерам это накатывало с новой силой. Он боялся сам себя, хватал себя за руки и сжимал до боли виски, пытаясь привести себя в чувство, сдавленно, едва слышно хрипя в темноту комнаты молитвы, обрывавшиеся на середине подступавшими к горлу всхлипами. Сальери сходил с ума. Он стал мрачен, замкнут даже с близкими людьми и постоянно одёргивал рукава одежды, хотя прекрасно понимал, что они не смогли бы случайно открыть покрывшие его руки длинные шрамы. Чаще и чаще при одной свечке (так же, как Моцарт писал где-то свои шедевры), закрывшись в своей комнате, он, сжав зубы, смотрел, как оставленный ножом тонкий белый след наливается красным и грубеет, ярко выступая на коже. Иногда он надавливал слишком сильно и шипел сквозь зубы, но продолжал, глядя, как сквозь повреждённую кожу выступают капли крови. Терезия застала его за этим однажды ночью, когда он, должно быть, забыл закрыть дверь, и не выглядела удивлённой, словно уже обо всём догадалась. Она слишком хорошо его знала. — Как давно? — спросила она. Затухающая свеча выхватывала из темноты только её белую грудь и руки, лица Сальери не видел, но в голосе не слышалось осуждения или беспокойства. Только то желание узнать правду, с каким допрашивают преступника. — Около месяца, наверное, — ответил он, не выпуская нож из рук и не двигаясь. По запястью текла струйка крови. Терезия тихо вздохнула и вышла из комнаты, но скоро вернулась, положив на стол перед мужем чистые повязки. — Приведи себя в порядок и ложись спать, — попросила его она, покидая комнату снова и плотно закрывая за собой дверь. Следующим утром, только проснувшись, он услышал голос Моцарта внизу и почувствовал необъяснимый пока ещё страх. — Вы сказали, что он… По этому тону Вольфганга Сальери понял, что Терезия всё ему рассказала, и к страху добавился стыд. Он закрыл глаза, не пытаясь притвориться спящим (люди, приближавшиеся к его двери, распознали бы эту хитрость без труда), но просто по-детски надеясь, что если он не будет их видеть, неприятного разговора можно будет избежать. — Вы это сделали с ним, — услышал Сальери непреклонный голос Терезии совсем рядом. — Вам это исправлять. Спасите моего мужа, герр Моцарт, если вам он действительно дорог так же, как и мне. Он мог представить себе очень чётко её взгляд, движение бровей, рук и то, как она, не оглядываясь, уходит, оставляя Вольфганга наедине с вызванными этими словами мыслями. Он медленно вошёл в комнату и сел на кровать, думая о чём-то и молча. Сальери не открывал глаза, ожидая, что он заговорит первым, и одновременно страшась этого. Он точно задаст вопрос «почему», а отвечать на это было нечего. Во всяком случае, ничего, что он рискнул бы ему сказать. — Посмотрите на меня, — попросил, наконец, Моцарт, и Сальери послушно открыл глаза. Вольфганг сидел вполоборота и пристально всматривался в его лицо, слишком задумчиво, без привычной живости. — Дайте мне ваши руки. Он протянул свои ладонями вверх, и Сальери нехотя взялся за них. Потом он наблюдал, не позволяя себе отвернуться, как Моцарт, подняв рукава сорочки, не спеша распустил повязки на его руках, обнажая грубые, глубокие, покрытые коркой засохшей крови шрамы, скрывшие маленькие царапины, с которых всё начиналось. Сальери опустил взгляд, повреждения, которые он сам нанёс себе, он увидел как никогда противными, и ему не хотелось, чтобы Моцарт смотрел на них. Но, когда он попытался отнять свои руки, тот крепко удержал их, сдавив запястья. Сальери поморщился, это движение отдалось ноющей болью во всей руке, и Моцарт сразу ослабил хватку. — Простите, — извинился он быстро. — Я не хотел причинять вам ещё больше боли. Терезия сказала, что уже месяц… Сальери удручённо кивнул. — Скажите только: почему? Он только покачал головой, как всегда отвечал на неудобные вопросы. Он не мог признаться, озвучить то, что эти порезы — всё, что как-то изменяло направление его мыслей, не давало думать все те ужасные вещи о Моцарте, которые порождала его порочная натура. Он лучше будет ненавидеть себя, чем его, вредить себе, а не ему. — Если я правда причина этому, если наша связь заставляет вас причинять себе боль, вы должны были мне сказать, и я бы оставил вас. Я часто говорил, как вы нужны мне, но ваше счастье и спокойствие мне дороже. — Не уходите, — хрипло попросил Сальери, вскинув голову, потрясённый страхом, что он и правда сейчас уйдёт. — Если вам действительно дорого моё спокойствие, останьтесь. Я не могу назвать вам причины, скажу лишь, что она не в вас, но только рядом с вами я не чувствую желания себя калечить. — Я сделаю так, как вы скажете. — Моцарт провёл рукой, почти касаясь шрамов, потом мягко притянул Сальери к себе и обнял, гладя по голове, и тот, прижавшись к нему, обхватил его руками, едва обращая внимание на острую боль, выделившую каждый шрам на внутренней стороне запястьев. Сальери разрывался между стыдом и благодарностью и обещал ему мысленно никогда больше не делать этого.

...

Скоро серьёзно заболела его старшая дочь, и врач, которого Сальери заставлял приходить едва ли не каждый день, разводил руками и давал путанные прогнозы, не говорящие ничего определённого. Терезия находилась в её комнате почти постоянно, ухаживала за ней и настойчиво повторяла, что справляется сама. На мужа она обращала ещё меньше внимания, проносилась не глядя мимо него с поручениями для слуг или лекарствами, отмахивалась от предложений помощи и просила заниматься своими обычными делами. Поэтому Сальери, боящемуся за дочь и с содроганием представлявшему, что ему снова придётся идти за гробом сквозь осеннюю серость, оставалось пытать врача, пытаясь выудить из него крохи новой информации и добыть крупицы уверенность в чём-нибудь. Однако врач увиливал от прямого ответа и, прикрываясь другими пациентами, сбегал. Впрочем, по обрывкам фраз и обнадёживающих эвфемизмов Сальери выстроил неутешительную картину у себя в голове и, снедаемый тревогой, не мог думать ни о чём другом, особенно же — о музыке. — Что он сказал сегодня? — спросила Терезия, когда врач покинул дом. Сальери обернулся и, взглянув в лихорадочно блестящие глаза на бледном лице, задумался, сколько она спала и спала ли вообще. Он непроизвольно пустился в отвлекающие фразы, щедро рассыпанные врачом, но Терезия резко прервала его. — Антонио, не смей мне лгать. Особенно если ты был так честен до этого. Он вздохнул и, отбросив шелуху, ответил, что шансов мало и молитва теперь принесёт больше пользы. Терезия, вздрогнув, прерывисто вдохнула и прикрыла рот ладонью, но опущенные в пол глаза остались сухими. — Я не смогу, — прошептала она изменившимся голосом, тихим, потерявшим недавнюю суровость и холодность. — Я не смогу снова это вынести, понимаешь? Сальери приблизился и дотронулся до её плеча. Терезия качнула головой, словно выражая недовольство, но руки его не сбросила, и он решился приобнять её, прижавшись щекой к её макушке, и она слабо обняла его в ответ. — Прости меня за то, что ты всё ещё мне нужен, хотя я тебе — уже давно нет. Я пытаюсь приучить себя к мысли, что теперь я одна, но я не могу. — И не нужно, потому что это неправда, — ответил он, крепче прижимая Терезию к себе, с примесью извращённого удовольствия чувствуя, как заныли не до конца зажившие запястья. Так не должно было быть. — Я всё ещё рядом с тобой, и ты нужна мне. Она грустно усмехнулась. — Я прошу тебя только об одном: пообещай мне, что если с нашей девочкой что-то случится, ты не оставишь меня одну. Я боюсь обременять тебя собой, но в одиночку я этого не вынесу. — Конечно, — сказал он уверенно, — я обещаю. Услышав это, она отстранилась, разгладила юбку и коротко кивнула, ничего не выражающим взглядом посмотрев на него. Сальери хотелось извиниться, — хотя она не приняла бы извинений, — или как-то загладить свою вину перед ней, — хотя он знал, что не может, — но она уже скрылась на пути к верхним комнатам.

***

Когда утром Флоран приходит к окончательному выводу, что все вчерашние события — не сон, он рад, что покинул Микеле раньше, чем наговорил совсем непоправимых вещей. Хотя за эту вспышку ему уже немного неловко, он убеждает себя, что имеет право злиться и чувствовать себя преданным. Прежде чем он звонит Микеле, проходит несколько часов, за которые он завтракает и долго смотрит на его гитару, надеясь получить от инструмента какой-нибудь совет. Гитара молчалива, человек, чьи волшебные прикосновения могут оживить её, слишком далеко сейчас, но берёт трубку мгновенно, когда Флоран наконец решается позвонить, и соглашается на встречу. Мот настаивает на то, чтобы приехать к нему самостоятельно. — Флоран… проходи, — его полное имя, произнесённое почти извиняющимся тоном, напоминает о вчерашнем резком выкрике. Он жалеет о нём и хочет сказать, что совсем не имел это в виду (хотя это тоже, пожалуй, клише) и ему нравятся сокращения. Но сейчас пока рано. Дома у Микеле ожидаемый беспорядок, который он перед его приходом безуспешно пытался затолкать под кровать. Повсюду ноты, одежда и косметика, но Флоран хмурится, когда видит какие-то мелкие вещи, которые Микеле явно не принадлежат. Это напоминает ему о цели его визита. — Мы начали играть вместе год назад, — начинает рассказывать Локонте, знакомым жестом переворачивая браслеты, — встречаться — полгода. Лоран — хороший парень, весёлый, милый, я чувствовал себя с ним уютно, мы нравились друг другу. Я не знал, что встречу тебя сейчас. Флоран сдерживает горькую усмешку. Для него тот факт, что Моцарт где-то здесь и в самый неподходящий момент выпрыгнет как чёртик из табакерки, был всегда самоочевидным. — Мы начали встречаться, мне было с ним хорошо. А потом я увидел тебя. Сначала я хотел убедиться, что ты всё ещё чувствуешь ко мне что-то, а потом был так счастлив, что не мог заставить себя поговорить с Лораном о неприятном. — Месяц прошёл, Микеле, — тихо напоминает Флоран. — И ты не нашёл времени поговорить ни с ним, ни со мной об этом? — Он славный парень, я ему дорог, а у меня нет никакого внятного объяснения для расставания, значит, я должен без причин его бросить. Это не так просто. — А я не должен был узнать об этом досадном недоразумении? — язвительно спрашивает Флоран. — Я боялся испортить то, что между нами было. — И тем не менее, именно это и случилось! — чувствуя, что снова начинает злиться, Флоран прикрывает глаза на секунду и кладёт ладонь себе на шею. И спрашивает спокойнее: — Ответь мне, только честно: ты меня любишь? — Да, — выпаливает Микеле. — Да, конечно. — А его? — Я не хотел бы выбирать, — он качает головой. — Но, если быть откровенным, это просто увлечение, незначительная влюблённость, это несерьёзно. — И ты месяц не решаешься ему об этом сказать, — заключает Флоран, вставая. — Впрочем, может быть, и не придётся. Он, как ты сам сказал, славный парень, а я социопат с кучей комплексов, так что я тебя, в целом, понимаю, даже не осуждаю почти. Задумайся вот над чем: действительно ли ты хочешь его бросать и возвращать всё как было? — Что ты такое говоришь? — спрашивает Микеле ошарашенно. — Подумай над этим, — повторяет Флоран и уходит. На улице он сам задаёт себе вопрос, что он такое сказал. Он ведь не может так просто его отпустить, это как пережить смерть Моцарта второй раз, но теперь в одиночестве, без возможности видеть рядом с собой Терезию или детей. Он опять сойдёт с ума. Но, с другой стороны, он с горечью понимает, что и правда не станет осуждать Микеле за такой выбор. Он чувствует себя никому ненужным — и, кажется ему, совершенно заслуженно. Проходит два дня. Микеле звонит ему, пишет на Фейсбуке, заваливает СМСками и даже присылает сообщение на официальную почту, что вызывает у Флорана нервную усмешку. Он рад, что Микеле хотя бы не приходит лично (впервые он вдруг задумывается, откуда он вообще узнал его адрес), потому что большую часть времени он сидит в гостиной и прокручивает у себя в голове всё, что случилось в его жизни. В обеих жизнях. И ловит себя на мысли, что снова смотрит на гитару. Он перебирает свои черновики и находит среди них рисунок Микеле: немного непропорциональный и даже чуточку кривой, но от этого ещё более милый. У Флорана рука не поднимается его смять, и он бросает его к другим бумагам. Теперь в гостиной уже две точки, которые притягивают его взгляд. Пролистывая не глядя сообщения Микеле, он пишет ему: «Приди и забери свою гитару» «Приду, но гитара останется у тебя», — следует незамедлительный ответ. «Если ты её не заберёшь, я её выброшу» «Ты не посмеешь!» «Она мне не нужна, и мне её не жалко» Флоран лукавит, отправляя последнее сообщение. Полный решимости, он берёт гитару и доносит её до двери, но не решается воплотить свою угрозу и оставляет её в прихожей. Теперь её видно из кухни, и она выглядит как мусор, поставленный у двери, чтобы не забыть его вынести. Почему-то Флорану в её тёмном высоком силуэте видится осуждение, и он, ругаясь сквозь зубы, возвращает её в гостиную. Микеле приезжает через полчаса, и непохоже, чтобы он использовал это как повод наведаться в гости. Кажется, он и правда волнуется за инструмент. — Если ты что-то с ней сделал, я закопаю тебя на Венском кладбище рядом с прошлым твоим телом, — грозно бросает он, проходя в гостиную. Увидев нетронутую, только слегка сдвинутую гитару, он выдыхает и смотрит уже спокойнее. — Попробуем поговорить снова? — предлагает Микеле, и Флоран безразлично кивает. В глубине души он рад, что не пришлось предлагать это самому.

***

Последнее время Моцарт был бледен и задумчив, слишком сосредоточен на чём-то внутри себя, чем ни с кем не делился. Сальери выпрашивал у него причину на разные лады, но Моцарт, словно заимствуя у него эту привычку, качал головой и не отвечал. Тогда он наугад предложил ему помощь с деньгами, которых у семьи Моцартов не хватало в это время, на что получил гневную тираду гордеца, ясно давшего понять, что никакие подачки ему не нужны, и добавившего к этому несколько обидных слов. Сальери поморщился. — Простите, — сказал Моцарт сразу же, опускаясь рядом с ним на диван. — Вы всегда добры со мной, и не должен вымещать на вас свою усталость. Сальери вздохнул. Кажется, среди прочего он назвал его продажным подхалимом, за что в первую секунду хотелось влепить ему пощёчину, но вместо этого Сальери, как обычно, обнял его и коснулся губами лба. Руки его при этом немного дрожали. Сальери волновался за Моцарта, и даже вечерние его кошмары, заставлявшие и дальше коситься на нож, мучали его не так, как жуткие подозрения и догадки о том, что могло с ним твориться. Во взгляде Терезии он видел сочувствие, которое она не решалась высказать, а сам он так же, наверное, смотрел на Вольфганга, которого он часто под утро вытаскивал из затхлых кабаков и спящего счастливым пьяным сном возвращал Констанции. Кажется, чем больше он говорил Моцарту о вреде пьянства, тем больше его туда тянуло. Сальери злился на него за это, а Вольфганг извинялся перед ним и оказывался наутро в тех же местах. — Собираетесь куда-то? — спросил Сальери, появляясь вечером на пороге дома Моцарта, который как раз собирался его покинуть. Констанция с сыновьями уехала, и он мог поговорить с ним откровенно. — Я обещал вам, я знаю, но… Сальери не слушал дальше, втолкнул Моцарта обратно в дом и закрыл дверь, потом по-хозяйски оставил верхнюю одежду в прихожей и увёл Вольфганга в гостиную, стягивая там с него пальто. Он стоял, покорно опустив голову и позволяя о себе заботиться. — Ответьте мне: почему? — спросил Сальери, останавливаясь перед ним, но Моцарт только покачал головой, и Сальери раздражённо громко выдохнул. — Когда-то я спросил у вас то же самое, и вы не ответили, — грустно напомнил Моцарт. — Однако я нашёл в себе силы оставить пагубные привычки, — резко ответил Сальери, вытягивая вперёд руки, предлагая проверить, но Вольфганг кивнул, соглашаясь. — Как мне вам помочь? — смягчаясь, спросил он. — Что мне сделать, чтобы вы могли забыть и свои мрачные мысли, о чём бы они ни были, и тягу к вину? — Останьтесь со мной, — попросил Моцарт тихо. — Я не могу просить вас об этом каждую ночь, но хотя бы сейчас… — Если дело стало только за этим, я готов провести всю оставшуюся жизнь, не отходя от вас. Во взгляде Моцарта была беспомощность и попытка найти поддержку и защиту от чего-то неведомого у Сальери, когда он приблизился к нему. Вольфганг был особенно нежен сегодня, казалось, словно у него нет сил на страсть и возбуждение; он коснулся губами подбородка Сальери, будто не желая тянуться до губ, и кончиками пальцев, натёртыми струнами, дотронулся легко до обнажённой кожи под рубашкой. Сальери пугала эта слабость, но он послушно поднял его на руки — Моцарт был легче, чем когда Антонио попытался (неудачно) сделать то же самое несколько лет назад — и донёс до кровати. — Может быть, не стоит сейчас… — с тревогой спросил Сальери, но Вольфганг покачал головой, обнимая его руками за шею. — Я хочу быть с вами сейчас так близко, как только можно. Пожалуйста.

...

— И вы всё равно не расскажете, что с вами происходит? — спросил Сальери позже, когда Моцарт прижался к нему под одеялом, и он пытался согреть его ледяные руки. — Вы всё ещё хотите знать? Что ж, я умираю. Не спорьте, — добавил он быстро, — и не перебивайте. Я знаю, что умираю, я чувствую, что времени мне осталось совсем мало. Вы спрашивали, что я пишу: это реквием — для меня. Я надеюсь, что успею его закончить, хотя понимаю, что вряд ли смогу. И правда в том, что я чувствую неизбежность своей судьбы и дыхание смерти, но я боюсь её. И чем ближе она, тем более мне страшно. Я знаю, что не могу убежать, поэтому пытаюсь забыться и хожу в те места, которые и вам, и мне самому противны. Вы всегда были так добры и терпеливы, простили мне все мои выходки, и, хотя я никогда не говорил вам этого, в минуты самого горького отчаяния только ваше присутствие помогло мне остаться целым и не сломаться. Я обязан вам всем, я вас не заслуживаю, и однако прошу остаться со мной сейчас. С вами мне спокойно. Только не пытайтесь переубедить меня. Сальери, зажмурившийся, будто это позволило бы ему не слышать всех этих слов, бережно прижал Моцарта к себе и поцеловал в висок. — Единственно дыхание, которое вы чувствуете сейчас, — моё, — с твёрдой убеждённостью произнёс он.

...

Моцарт продолжал появляться в обществе, пусть и не вызывал у него прежнего восторга, был вял и всё чаще кривился от плохо скрываемой боли. Сальери наблюдал за ним пристально, готовясь броситься на помощь, но Моцарт, ловя этот взгляд, предостерегающе качал головой. Сальери слишком сильно устал и слишком много нервничал, поэтому, когда Розенберг, делая вид, что оказывает ему величайшую услугу, о которой Сальери никогда не просил и которая только ему самому нужна, заявил, что может окончательно унизить Моцарта в глазах публики и навсегда лишить её интереса к его операм, не сразу нашёл, что ответить. А когда нашёл, не смог произнести вслух, поддавшись минутной слабости и старым демонам. Он не ответил ничего, а Розенберг, очевидно, приняв его ошарашенный взгляд за согласие быть частью его интриги, довольный исчез там же, откуда пришёл, под чередование звонкого стука каблуков и глухих ударов трости. Моцарт был осмеян и почти сразу забыт. Моцарт умирал. Сальери винил себя сразу во всём. Было начало зимы, когда он окончательно слёг, а Сальери считался главным виновником его падения — для Констанции точно. У него не было желания оправдываться перед ней, она ведь была права: он струсил, не послал Розенберга к чёрту, когда нужно было, не помешал ему. Ему было мерзко от самого себя, но к Моцарту он прорывался оттого с большей настойчивостью. Констанция смотрела на него волком, и слова её доходили почти до открытой грубости, но Вольфганг, услышав голос Сальери, попросил его пропустить, и она нехотя послушалась. Антонио ворвался в его комнату и опустился на колени перед кроватью. На лице Моцарта, бледнее белых подушек, выступили красные, вызванные жаром пятна. Он улыбнулся, протянул руку, которая вместе с его общей бросающейся в глаза худобой казалась совсем тонкой, и коснулся горячей ладонью щеки Сальери. Тот так стремился с ним встретиться и собирался даже что-то сказать, но теперь, глядя в затуманенные глаза, совсем всё забыл. Сальери боялся поверить, что всё потеряно, но весь вид Моцарта сейчас говорил об этом, и Антонио молча боролся с желанием разрыдаться у него на груди. — Я рад, что вы пришли, — сказал Моцарт, не шёпотом, но очень тихо. — Это всё из-за меня, — глухо ответил Сальери, сжимая ладонь, гладящую его щёку. — То, что над вами смеются теперь, вместо того чтобы восхищаться, как вы того заслуживаете… — Это неважно уже, — перебил его Моцарт. Улыбка, не сходившая с его лица, не выражала ничего, словно она прилипла к его губам, а он не мог её сбросить. — Я убиваю вас, — прошептал в отчаянии Сальери. — Я завидовал вам, ненавидел вас и желал вам смерти, а теперь, когда моё желание, в котором я тысячу раз раскаялся и за которое сам себя наказал, сбывается, я… Не оставляйте меня, Вольфганг, прошу вас. Я не смогу. Сальери сам не понимал, что говорил, будто кто-то диктовал его речь, а он произносил её не глядя. Позже, когда он вышел на улицу, его слова испугали его, но сейчас он испытывал потребность говорить хоть что-нибудь. Он замолчал, припадая губами к его руке и замирая так, чувствуя, что слёзы всё же катятся по щекам. — Зачем всё это? — в голосе Моцарта сквозь смертное спокойствие прорывалось осуждение. — Почему вы говорите это только сейчас? Вы думали, я оставлю вас, расскажи вы мне о вашей борьбе с собой? Но, хотя вы ничего не говорили, я догадывался о ней, смутно чувствовал ваши мысли. Я не мог из вас это вытянуть силой, я не знал, как вам помочь, хотя сам пользовался вашей поддержкой постоянно. — Вольфганг, вы… — поражённо начал Сальери, поднимая голову. — Всего лишь любил вас и нуждался в вас, — прервал он его. — Если бы только мы могли начать сначала, чтобы я мог заботиться о вас так же, как и вы обо мне… Уже поздно. Идите домой, дорогой Тонио, и не вините себя ни в чём. — Я не оставлю вас сейчас… — Прошу вас. Только поцелуйте меня, и пусть это заставит исчезнуть страх и боль, не дающие мне покоя. Сальери с трудом поднялся на ноги и поцеловал его нежно в безвольные губы. Потом дотронулся до лба, не решайся разогнуться, чувствуя, что, когда он это сделает, будет вынужден уйти и больше никогда Моцарта не видеть. «Уходите», — сказал он беззвучно, и Сальери, повинуясь, покинул комнату.

...

Он сидел в своём кабинете и касался кончиками пальцев клавиш фортепиано, не нажимая на них, без намерения что-то сыграть или сочинить, просто чтобы занять руки. Было ранний вечер, но уже почти стемнело. — Антонио? — тихо позвала его Терезия, и что-то в её интонации заставило его забыть, как холодно она смотрела на него последние годы. Он резко встал, оборачиваясь, но, увидев выражение её лица, опёрся на инструмент. Он хотел верить, что не знает, что она хочет сказать, что это не написано в её глазах. — Я хотела… узнала только что… Моцарт… Она не смогла закончить фразу, но он ведь и так всё понял раньше, чем она начала говорить. Сальери помнил, как рухнул на скамеечку, ударив рукой по второй октаве, протяжно зазвучавшей всеми голосами сразу. Он хотел бежать к Моцарту домой, трясти его за плечи и ждать, что тот откроет глаза и скажет, что это просто очередная его глупая шутка. Или поцеловать его мёртвые губы и оживить его, привести в чувство, он ведь сам говорил в минуты творческих застоев: его поцелуи возвращают его к жизни. Это ведь тот случай. Верно?.. Но он не мог подняться, и подошедшая Терезия, угадав его мысли, надавила руками ему на плечи. Потом взяла за руки и повела за собой. — Я должен… — вырвался Сальери на полпути к спальне, хотя сам едва стоял на ногах. — Ты не выйдешь из дома в таком состоянии, — твёрдо сказала Терезия, снова увлекая его за собой. Она помогла ему раздеться и уложила постель, и Сальери, позволяющий делать всё это с собой, не понимал, на что она рассчитывает. Он не мог сейчас уснуть. Он не мог даже закрыть глаза, поэтому просто лежал, свернувшись под одеялом, и смотрел на угол подоконника. Терезия присела рядом, гладя его по плечу. Следующее, что он помнил, — как сотрясался в её объятьях от рыданий, дыша ей в основание шеи и сминая её платье. Терезия держала его крепко и, кажется, плакала тоже. Следующие несколько дней он провёл в бреду, метался по постели, кого-то звал, внезапно начинал что-то напевать и требовать бумагу, чтобы срочно что-то записать, но не смог бы даже поднять руку для этого. Потом всё резко оборвалось. Оставшись вдруг один на один с реальностью, Сальери чувствовал себя вымотанным. Бежать было некуда и не к кому. Тело Моцарта было положено в яму с другими такими же. У него даже не было своей могилы! Сальери представил, как пришёл бы к нему, а говорить бы ему пришлось с целой толпой, и его передёрнуло. — Поспи, — заставляя севшего было мужа опуститься обратно на кровать, сказала Терезия. Она выглядела уставшей — но заботливой. От этого что-то болезненно сжималось в груди — не сердце: то, что от него осталось, Сальери больше не принадлежало и было брошено с комьями мёрзлой земли в общую могилу.

***

— Я подумал над тем, что ты сказал, — начинает Микеле, располагаясь на диване. — Было неприятно, но ты прав, нужно принять какое-то решение. Флоран замирает. Он упорно обещает себе, что смирится с любыми его словами, и всё же вердикта он боится. Он не может надеяться, что Микеле сделает правильный выбор, потому что такого нет, есть только выгодный лично Флорану. Потом он вспоминает, что Микеле решил оставить гитару у него, и это даёт немного веры в лучшее для него будущее. — В общем, я встречусь с Лораном через два часа и скажу, что мы расстаёмся, — спешно договаривает Локонте, и Флоран медленно выдыхает сквозь зубы. Парадоксально, но счастливым он себя не чувствует. Есть эгоистичное облегчение и не оформившееся ещё чувство вины. — Я люблю тебя, понимаешь? — как будто оправдываясь, говорит Микеле. — Хочешь, я поеду с тобой? — предлагает Флоран. — Нет, я справлюсь сам. Это будет совсем некрасиво, если я скажу ему, что мы больше не встречаемся, и на его глазах убегу с тобой. Микеле невесело улыбается и дёргает завязки тканевых браслетов. Он уходит меньше, чем через час, неловко обняв Флорана на прощание. Тот остаётся в пустой квартире, и в ожидании расплывчатое чувство вины приобретает более чёткие очертания. Он собирается сказать об этом Микеле, когда тот вернётся, а не возвращается он долго. Небо уже теряет свой чистый голубой цвет, оттеняясь фиолетовым, а Локонте не даёт о себе знать, и Флоран беспокойно ходит по квартире, посматривая поочерёдно на часы, в окно и на безжизненный экран телефона. Он не знает, чего он, собственно, боится: что кто-то что-то сделает с Микеле или что он сам сделает что-то с собой, хотя это и на него совсем не похоже. Флоран судит по себе. Он находит канцелярские кнопки и тратит некоторое время, прикрепляя ими рисунок Локонте к стене над фортепиано. Потом растирает покрасневшие следы на ноющих пальцах. Что, если он передумал? Флоран как раз начинает с мазохистским рвением размышлять об этом, когда незапертая дверь открывается, впуская Микеле в полутёмную квартиру. — Прости меня. — Не давая ему толком разуться, Флоран обнимает его и втягивает в гостиную. — За что? — удивляется Микеле, кое-как скидывая кеды по дороге. — Когда тебе была нужна моя помощь в принятии трудного решения, я накричал на тебя и оставил одного с этим разбираться. Они неловко падают на диван, но Флоран не расцепляет рук и не меняет неудобной согнутой позы. — Я идиот, — заключает он Микеле в макушку. — Мы оба идиоты, — вздыхает Локонте, возясь и подбираясь ближе, устраиваясь у него на груди. — Как ты? — спрашивает он после недолгой тишины. Микеле пожимает плечами. — Я вспоминаю, как он посмотрел на меня, и чувствую себя предателем. Потому что мне в итоге не стыдно за то, что я сделал, мне слишком хорошо рядом с тобой. Лучше, чем с кем бы то ни было другим. Флоран думает о взглядах, которые Терезия бросала на него по утрам, и кивает. — Я понимаю. Микеле поднимает голову и смотрит ему в глаза, не скрывая усталости и боли, и Флоран пытается без слов пообещать ему, что никогда его теперь не бросит. Что всё будет хорошо. Хотя, возможно, он не заслуживает Микеле. А ещё, может быть, слишком много думает. — Наша самая большая проблема в том, что мы не рассказываем друг другу самого важного, держим в себе до последнего, а потом из-за этого мучаемся в одиночестве, — произносит Микеле размеренно. — Самое важное то, что я тебя люблю, — убеждённо отвечает Флоран, и ему становится легче, когда он наконец озвучивает это, здесь и сейчас, в этом времени, этому человеку, будто подводя черту и ставя точку. Микеле слабо улыбается в ответ.

***

Сальери занимается преподаванием — часто бесплатно. Сальери пишет новую музыку — может быть, не такую хорошую, но он не может не писать. Сальери — придворный капельмейстер и постоянно занят. У Сальери вроде бы получается жить без Моцарта, хотя сначала он думал, что не сможет. Терезия всегда была рядом, не втягивала его в разговор, не душила заботой, но он знал, что она так близко, как только может себе позволить. Её тень — единственная причина, заставляющая Сальери отводить мысли от ощущения тонкого холода лезвия на коже. Он смиряется и снова заставляет себя чувствовать, проявляет участие к ученикам, помогать им, помогать всем. Сальери всё реже снится Моцарт, ещё реже — кошмары с его участием. Он снова может шутить и смеяться, и иногда, на секунды, ему кажется, что он всё себе придумал. Ведь вот же он — каким был, только приехав Вену, не чувствующий бросающей в жар ненависти, не захлёбывающийся в любви. Ему кажется, что чего-то не хватает, кого-то, может быть, но, пока его окружает семья и юные музыканты, это даже почти неважно. И даже при взгляде на юного Моцарта всё меньше перехватывает дыхание, только что-то тёмное, болезненное шевелится в груди. Когда Сальери удаётся убедить себя, что он снова живёт, умирает его сын, — всё начинается сначала. Он цепляется за Терезию, но через два года оказывается на коленях у её постели, накрытый знакомым чувством, что больше её не увидит. За окном весна, зеленеющие деревья и чистое небо, а Сальери дрожит холода и слышит порывы декабрьского ветра. Он тратит огромные силы, чтобы вперемешку со слезами выговорить: — О лучшая из жён и лучшая из женщин. Прости меня. Я не заслуживал тебя. — Может быть, — соглашается она просто. — Но я не переставала тебя любить и не перестану до последней секунды, как бы близко она ни была. И я простила тебе всё давно. Он целует её руку и пересаживается на кровать, гладит её лицо, обводя большим пальцем морщины, которых он и не замечает. Его Терезия оставалась всегда так добра и великодушна, что он не видит, как она постарела. Он смотрит в глаза своей любимой ученице и не может поверить, что это с ним происходит. — Антонио, — зовёт она. — Ты обещал мне, помнишь? Она касается и его запястья и смотрит строго и выжидающе. Сальери сдавленно кивает, и тогда суровость во взгляде закрывается спокойствием. Он узнаёт это выражение и хочет выть от отчаяния. Он засыпает рядом с ней, впервые за много лет, а на утро вскакивает от прошибающего его холода и понимает, что Терезии уже нет. Он отшатывается, закрывая лицо руками, и даже не кричит — не может. Сальери никому не нужен. Сальери пишет реквием — для себя. Потому что чувствует себя мёртвым и иногда удивляется, продолжая просыпаться по утрам. Сальери продолжает заниматься с учениками и повторяет себе, что ещё не всё потеряно. Не все. Он сходит с ума; кажется, так это называется. И лучше бы это была та огненная пропасть, куда он сам когда-то шагнул, а не тягучее пустое отчаяние, куда его против воли затягивает. Он скучает по Вольфгангу так сильно, что снова начинает его ненавидеть. Он обещал Терезии не вредить себе, он обещал это и Моцарту — без слов, но от этого обещание не теряет силы. Наблюдая за ним сверху (находясь наконец-то в достойном их месте), они наверняка разочарованы или рассержены, когда Сальери берёт нож для бумаг — хотя новых писем у него давно не было. Он всё равно с ними не свидится, не после того, как трясущейся рукой оставляет рваные шрамы на горле. И хотя он выживает, по насмешливой случайности, судьба его определена. Он приобретает привычку касаться шеи, проводить рукой по уродливым шрамам и запоминает их расположение и каждый их ломаный изгиб. Он ненавидит их, но если бы они вдруг исчезли, он бы, наверное, чувствовал себя… незаконченным. Сальери даже почти не страшно. Но, когда он умирает, перед ним открываются не раскалённые пропасти ада, а почему-то — Париж, изменившийся, но узнаваемый, с серой, будто недостроенной башней в центре, и он слышит, как незнакомый голос с итальянским акцентом окликает его по имени.

***

— Поверить не могу, что оставил гитару такому жуткому шантажисту и провокатору, как ты, — качает головой Микеле. Они стоят на балконе в полутьме и ждут рассвета, он прислонился к стене и тихо наигрывает что-то, глядя на инструмент так, будто Флоран мог в его отсутствие что-нибудь испортить. Мота это забавляет. — Больше я этой ошибки не повторю. — Заберёшь её всё-таки? — лениво спрашивает Флоран, скользя глазами по пальцам сначала одной руки, потом другой, плавно очерчивая взглядом гриф и останавливаясь на профиле Микеле. — Нет, просто больше не оставлю тебя с ней наедине. — Он хитро смотрит на Флорана, и тот стонет в притворном отчаянии. — Ты собираешься двадцать четыре часа в сутки проводить со мной? — Ага. — Микеле довольно кивает. Они замолкают. Локонте печально опускает голову, глядя в белые струны. — Я чувствую себя несправедливо счастливым, — сообщает он корпусу гитары. — Я тоже, — отвечает Флоран со вздохом. Они опять сделали кого-то несчастным, чтобы быть вместе, и это как-то неправильно. Нечестно. Эгоистично. Думая об этом, он вдруг с удивлением узнаёт в игре Микеле аранжировку своего произведения. Своего — в смысле Сальери. — Флоран… — зовёт он, но он не сдерживается на этот раз и перебивает: — Я люблю твои сокращения. —Тогда… Тонио? — предлагает Микеле и, дождавшись кивка, продолжает. — Так вот, давай в этот раз сделаем всё по-другому. — Видя озадаченный взгляд Флорана, он поясняет: — Я имею в виду, прошлый наш опыт закончился тем, что ты резал себе руки, а я пил в стрёмных кабаках, только потому что мы не могли нормально поговорить. Флоран согласно хмыкает. Им теперь исправлять ошибки — за обе жизни. Он не может сказать, что сейчас всё было хорошо, но что-то всё-таки было, и это уже было неплохо. Микеле играет Сальери, тщательно подбирая аккорды, боясь одной нотой всё испортить. Флоран любит свою музыку в его руках. Вьющиеся облака над крышами домов медленно розовеют в первых отблесках восходящего солнца.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.