ID работы: 6569730

aporia

Слэш
PG-13
Завершён
96
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
96 Нравится 23 Отзывы 27 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Странное ощущение: я чувствовал ребра – это какие-то железные прутья и мешают – положительно мешают сердцу, тесно, не хватает мест. «Мы» Е.И. Замятин X Ambassadors — Ahead of Myself

Когда Юнги просыпается, на часах ещё нет и семи вечера; лицо блестит потом, а в голове резкая трезвящая ясность, которая приходит всегда не вовремя. Уши забиты шумной тишиной. Даже силясь не вспомнит, как заснул. К полднику смыкаются вялые веки. На домах покоится слой усталости, на крышах — запах пыли. Если задрать голову, можно увидеть небо, повисшее далеко–близко. Тяжёлое, серое — февральское, не иначе. Оно хмурится на весь мир и проклинает прохожих, копит обиженный дождь. Занавески задёргиваются и позволяют комнатам мглу: у кого-то свет отключен за неуплату, у кого-то от яркости болят глаза, кому-то в темноте просто не уснуть; подъезды безмолвствуют, за грубым бетоном кто-то рыдает, и кто-то холодно шепчет признания в любви (одно другому, кстати, не мешает). Мегаполисы иногда кажутся компактными домами для душевно больных — здесь только смеяться без причины, об стену биться и орать, пока голос не сядет. Никто в принципе не заметит. Заметят — улыбнутся. За тонкой стеной телевизор шумит голосами ведущих новостей, тошнотворной формальной речью. Дороги трещат от аварий, город разрывают инциденты — утопия нашего времени. Сменяются каналы — один другим, этот следующим, пока кнопка на пульте не заест. Это лотерея: липкие дорамы, вместо снотворных — передачи про животных, музыкальные каналы и что-то ещё, что без особого интереса включают, занимаясь более важными вещами. С чем повезёт, то и останется на фоне играть. У Юнги телевизор покрыт слоем пыли: больше года спит. Пульт затерялся где-то, кнопки сдохли. На экране всё ещё плёнка. Это больше артефакт из Тэгу, чем ящик для развлечений. Не то чтобы ценное напоминание о родном городе, просто выкинуть жалко, а продать — да жаба задушит, такой лишь на запчасти. От воспоминаний о Тэгу лицо не трещит улыбкой, честно сказать, и не такой уж он и родной. Как Сеул. Как любой город. Взять весь земной шар — нигде, наверное, нет места, которое можно назвать родным краем, нет таких координат, где уместно будет чувствовать себя как дома. Ни деревни, ни мегаполиса, ни дикого острова. Везде холодно слишком даже в плюс сорок, и пыль в глотку полезет даже на элитном горном курорте. Шум голосов доберётся до ушей в самом заброшенном месте. Это не так уж и пугает. Из кухни пахнет рисом (в этот раз даже не подгоревшим, но это только пока), чайник бурлит и трещит — он старше Юнги, наверное, но когда платно учишься, нет денег на такую ерунду, как комфортные условия жизни. Взгляд падает на пустые пачки рамёна под кроватью, на банки энергетиков и стаканчики из-под хренового кофе. Юнги думает, что с соседом ему очень повезло, потому что Пак не предлагает совместную генеральную уборку и прочее дерьмо, требующее разговоров и взаимодействия. Главное, чтобы тараканов не было. Чимин вообще-то не против, как раньше, скинуться на еду, разделить обязанности по-человечески, сесть за одним столом и съесть вечернюю эконом-порцию риса размером с кулачок, но сидеть с Чимином значит слушать, как хорошо прошел его день, и видеть его улыбку; сидеть с Чимином значит витающее в воздухе напряжение и запах каких-то мерзких воспоминаний, которые необходимо выбросить в урну, как баночки колы и пачки дешёвых батончиков. Юнги думает, что даже после «расставания друзьями» друг из него выходит какой-то хреновый. Не то чтобы это влияло на что-то, но когда в голове живёт уже один червь, ещё какой-то дерущей боли внутри просто не требуется. Кожа сожжена назло и просто так. Бёдра, запястья, предплечья, ключицы, шея, щиколотки — ни миллиметра без боли, остро-рвущей при прикосновении или ноющей от смены погоды; ни миллиметра без мозаики фиолетово-жёлтых пятен, без бордовых уродливых змей с засохшей кровью, опухших, расцарапанных, развороченных изнутри. Они жгутся, извиваются и шипят. И их надо скрывать при устройстве на работу рукавами длиннющих свитеров, натягивать их на кисти. А под уродством колотится его мёртвое сердце из последних сил. Самая сильная мышца устала пропускать удары, сжиматься и снова стучать по-бешеному. Ниже шеи — расцарапанные во сне ключицы; дальше — рёбра, которые натягивают кожу кинжалами. Пробелы во всех смыслах. Где-то рядом тупое сердце толкается, перекачивает ненужную кровь, работая на износ, когда этого уже не надо. Артерия ищется на раз–два; Душить себя во сне — не просто традиция, уже привычка. Неосознанная. Сквозь щель под дверью в комнату пробирается полоска света — десять тысяч дежавю, воспоминания и прочее дерьмо. Атмосфера несуществующего дома. Щёлкает чайник, звенят чашки. В желудке не один кит, а целая семья, и они воют все от голода, но у горла тошнота. Никакого Чимина сегодня вечером. У него, пожалуй, слишком сладкая, калорийная улыбка. Диета. Юнги измеряет шагами комнату, опирается о подоконник. Здесь ещё холоднее. Его подобие жилища в целом не просто самое ледяное в квартире, скорее самое ледяное во всём районе. Такое ощущение, что и под двумя слоями одеял найдётся место, откуда станет просачиваться зимний воздух. Хотя он бодрит. Не позволяет весь день пролежать в обнимку с подушками в полусонном состоянии. И, возможно, нет смысла винить даже зиму. Юнги оказался прав лишь в одном: сон отвлекает и успокаивает. Но с приходом вечера не случается ничего нового. Всё так же, как до истерики. С неба могут лететь хлопья снега, может сверкать гроза, и дождь может барабанить по крышам и окнам; пусть дороги будут залиты солнцем или усыпаны иссыхающими листьями. В голове всё равно будет жить червь — ему там уютно, тепло, — и даже когда в дневниках свежие фото и воспоминания с отголосками смеха, даже если в зачётке ни одного «не», он будет жрать мысли. Он будет говорить. Он станет шептать, что всё хреново, хреново, хреново. Что угодно, пока не начнёшь верить. Растёт гора вещей на стуле, в комнате пахнет пылью, выдохшимся матрацем. Окна не становятся чище, люди роются в своей работе; папки и оправы грязных очков, щёлканье клавиатуры и сто сорок седьмой отчёт. Смертельно классная перспектива, чтобы учиться несколько лет. И жизнелюбия в копилку добавляет доверху. Режим самолёта и выключать не хочется: желание взаимодействовать с кем бы то ни было ниже нуля. Особенно если это клиенты, которые за час игнора готовы разорвать телефон звонками. Фриланс — вообще вещь опасная. Либо у тебя болит голова от работы, либо желудок от голода. Взрослая жизнь вообще так себе — болезненно. А через пять с копейками часов на подработку, где сонные мятые лица и дежурные улыбки, и снова мотаться по всему Сеулу. Но дьяволы — существа неуправляемые и шаловливые, и когда им охота на ночь глядя залезть к тебе в мозг и разодрать на части остатки реальности, вряд ли что-то спасёт. Уснуть не выйдет снова в любом случае, поэтому и хвататься больше не за что. В комнате всё равно темно, только шторы открыты. С приходом вечера можно распахнуть балконную дверь (и неважно, что Чимин ругается на сквозняки). На улице ливень мерцает, но холоднее уже не будет. Капли текут кому-то там за шиворот, стекают по зонтам и срываются, стучат по крышам — через пару часов дождь должен закончиться. Асфальт станет мокрым, и запах оживших растений заполнит улицы (даже если они погибают в отходах и смоге). Просто не сейчас. Сейчас он долбится в окна. В целом это маленький рай, нарушенный присутствием Чимина, чтоб платить было легче. Хотя при подселении всё было обговорено вплоть до мелочей с расписанием использования душа. Как минимум это жизнь без родителей, значит, уже хорошо. Границы обозначены: не лезешь — твоё существование не замечают. — Хён? Слова разбиваются о дверь, проникают в глухую комнату. На пробу Пак дёргает ручку двери и впервые позволяет себе зайти без разрешения: на том конце молчат. — Пойдём ужинать, хён. Его силуэт как будто сияет в мягком освещении с кухни. Новости по телевизору теперь более различимы, и можно даже уловить какой-то смысл в потоке речи. Вся подушка в пятнах, и нож где-то на кровати. Часов шесть назад Юнги показалось, что лучшим решением, чтобы не навредить себе сильнее, станет просто выпить седативных и отрубиться, но теперь голова трещит ещё сильнее. Весь день в постели — самое приятное и хреновое хобби одновременно, особенно когда пожираешь себя за непродуктивность, будучи не в состоянии при этом что-то выполнять. Спасибо всему живому и погибшему, что шрамами остались только хаотичные полосы, а не имена. Лезвия хуже иглы тату-мастера, больнее во всех планах, да и выходит так себе. Даже рисунок на всю спину в «цивильном обществе» одобрят охотнее. Никто в кисельном тумане, в сладком неведении не видит и не желает видеть даже башен затаённой крепости, что там говорить о штурме. А стены хрупче самого дешевого стекла: надави — треснет, пальцем щёлкни раз — сломаешь. Личная рутина есть у каждого; часть её — затушёванные под глянцевитую улыбку мысли (всё равно в башке военные действия, всё равно поля боя и горячие точки, всё равно перестрелки и смерти). Всё равно крепость. — Не голоден. — Уверен? Дыхание будто становится тяжелее с каждой секундой, с каждым днём спать хочется сильнее; шесть, десять, пятнадцать часов ночного сна — неважно. Потому что цель не в том, чтобы отоспать свою восьмичасовую норму. Цель в том, чтобы спать как можно больше, как можно чаще, желательно всегда, да лучше без снов. — Более чем. — Ты в порядке? Хочется сказать, что всё просто замечательно, и поговорить о планах на остаток дня и жизни вообще. Ещё один хороший вариант — сказать, что не чувствуешь ничего совершенно, ведь «на сердце броня, своеобразная непробиваемая пустая шкатулка». Но вот самая смешная часть анекдота такова: ничего не замечательно. Когда разваливаешься на части, это, к сожалению, что угодно, но не пустота — это процесс, к ней ведущий; волочащий больно и сквозь все круги ада. И эти ебаные черти рвут тебя по всем фронтам, усердно разделывают нервы скальпелями надвое каждый и закручивают в узелок. Разваливаться на части — это значит терять всё, что у тебя есть и когда-либо было. — Вообще-то нет. — Ты опять это сделал? — Чимин вздыхает и тянется к пыльной полке, пытаясь не чихать, пока шарит по ней в поисках аптечки; она давно переехала в комнату к старшему. Падение обратно в лопасти неизбежно, поскольку швыряет его нещадно из состояния в состояние, безбрежно и без бережности, с синяками и хрустом рёбер. Глотку жжёт железо, кровь ни на секунду не останавливается — металл заливает горло и уши, он застилает глаза и селится в лопнувших сосудах. — Чимин. — А? — У меня просто вены протекают, — Юнги шипит, но держит зрительный контакт, пока Чимин льёт ему что-то на руку. Что-то, что щиплет покруче самого лезвия. Юнги до обработанных ран вообще дела нет, но жжёт же, сука. А у Чимина такие мягкие пальцы, движения чересчур аккуратны. Контрастом-пощёчиной. Он бинтует его запястье так, будто это не окровавленная рука, а порученный правительством хрусталь ценой в его годовую зарплату. Слишком аккуратно. Незаслуженно аккуратно. — Тебе не обязательно это делать. — Неправда, — он прижимается к старшему молча, утыкаясь в ключицу — его даже не отталкивают; Юнги замирает всем телом (и переламывается), рёбра срастаются на удивление правильно (при смене погоды, может быть, прекратят ныть). Юнги думает. Юнги думает, может, Чимин не так безнадёжен. — В чём дело, Юнги? — М? — Ты понимаешь. — Ни в коем. — Идиот. Хочешь поговорить? Или... — Ты знаешь ответ, — не смахивая свою шестидесятикилограммовую ношу с плеча, Юнги дотягивается до висящей на стуле джинсовки и свободной рукой шарит по карманам, пытаясь отыскать пачку сигарет и молясь, чтобы там осталось хоть немного, одной тоже достаточно. Чимин давно дышит сигаретами. Курение в квартире никогда не обговаривалось, Юнги и дым — само собой разумеющееся, неделимое. Перебивая запах мазей и пытаясь забыть про жжение под бинтами, он закуривает неспешно, игнорируя чиминово присутствие. А руки дрожат (это, может быть, недавний срыв или пробуждение меньше пятнадцати минут назад). Кольца дыма вырываются в тяжёлый грязный воздух, когда он всё-таки встаёт, мягко отстранив от себя Пака, и выходит на балкон. В усмешке горечи больше, чем в слезах и первой затяжке. Сигарету вытаскивают из его пальцев, вырывают из губ — Чимин целое мгновение ждёт какой-то реакции, но Юнги смотрит насмешливо. И меняется в лице через секунду: Пак, не получив ответа, тихо прикладывает тлеющий огонёк к тыльной стороне ладони. Почти не морщится, сжимает тонкой полоской губы. Не перестаёт смотреть — а хочется зажмуриться. Он выкидывает бычок в полную до краёв пепельницу. — Может, тебе так будет понятно, что мне больно видеть, как ты себя губишь? — он дует на только что полученный ожог и пытается держать лицо, хотя глаза блестят. — Можно нескромный вопрос? Ты ёбнутый? — Сигареты вредны. Не боишься за своё здоровье? — А ты за своё, придурок? — Это ты мне ответь. Юнги вздыхает и съезжает по стенке, задирая голову. Последняя сигарета только что ушла в небытие, ночь обещает быть чертовски скучной. — Чего мне бояться, если я жить не хочу? — Юнги водит пальцем по серой тлеющей горстке в пепельнице, после чего сдувает грязь с ладони. — Я могу сделать так, — ногти дырявят собственное запястье. — Или так, — он заматывает воображаемую петлю вокруг своей шеи и закрывает глаза на пару секунд. — Без разницы. Для меня и для всех. Спектакль только для двоих — эксклюзив. Театр одного актёра, выступление в два акта — без реакции, без аплодисментов и с антрактом длиной в жизнь. Молчаливое принятие и тупой знак вопроса в воздухе. Толщи непонимания не существует, но через неё не протолкнуться: бетонная. Есть черта, когда раздолбайство превращается в реальное равнодушие к последствиям. Стоит перешагнуть её, и пути назад не будет. У Юнги, кажется, уже не просто одна нога за чертой. У него в глазах ни следа от бесят и ни капли озорства. Когда куришь не забавы ради, а чтоб заработать себе смертельное осложнение на лёгкие, тогда эта сраная черта уже позади. А мальчик, который любит трагедию и сам тянется к ней — Чимин влюбляется в тех, кого надо спасать. У них в книгах вместо закладок блистеры таблеток и вырваны страницы, в альбомах — гербарий засушенных воспоминаний и склеенных обрывков фото с засохшим клеем на оборотной стороне. Они бегут из родных краёв, размельчают в порошок драгоценные камни семейных реликвий и без особого веселья смеются в ответ на «как настроение?» В их квартирах прокурены комнаты и всегда задёрнуты шторы. Заметки — небрежным широким почерком; заглавные буквы с тысячей завитушек — собственного сочинительства. Они не цепляются за тебя из принципа, когда идут на дно, но тебя утягивает в воронку самопроизвольно: люди-катастрофы великодушно утаскивают всех поблизости в эпицентр стихии. Как бы ни хотелось идеальных библиотек и снежно-белых колонн, магнит в нём всё равно какой-то разлаженный. Как минимум ему не прикажешь. В лучшем случае он просто глупый. В самом страшном — это подлинное преступление. Его смерть и единственный глоток свободы. А он танцует на граблях. Такие руины, в которые его превратит близящаяся катастрофа, не подлежат реконструкции. От лавин надо бежать, а он застыл на месте. Пак Чимин не против, он не в праве быть против. Никакого воссоздания. Если ты стремишься в ад, то я стану сопровождать тебя. Нет белоснежных антаблементов, нет размалёванных потолков и витражей. Весна создана для слёз, ожидания — чтобы рушиться, белое — чтобы пачкаться. Ориентация не гомосексуальность. Ориентация — саморазрушение. Чимин смотрит почти без осуждения, почти без презрения, и единственный риторический вопрос «ты что, лекции читать пришёл?» застревает в горле. Нет. Не лекции читать. А Юнги впервые на полном серьёзе думает, что терять уже совершенно нечего. Вручать Чимину ключи или нет — да без разницы. Всяко можно умереть в любой момент. — Если тебе действительно что-то хочется знать, то... — Да. — Как скажешь. Окей. Есть ты. А ещё есть люди. А ещё есть стена — ты её не видишь, да никто не видит, но она реально между вами. И ты орёшь что есть мочи, а они стоят и тупо хлопают глазами, как рыбы безмозглые. А потом тебя не станет — и все будут суетиться, кричать, какой ты тупой и что всегда надо обращаться за помощью... И почему я должен думать о ком-то ещё, когда речь заходит о жизни или её... окончании? Хотя, да ладно, ты всё равно не поймёшь. Юнги выпаливает — и жалеет тут же. Длинные рукава мягких толстовок, разноцветные рисунки на руках, а под ними вообще-то тоже боль. Итогом — они, наверное, прокляты. Лучи солнца избегают их кожи, и в Лувре их повесят только в петлю. Искалеченные грешники без единого «но». Чимин понимает. Чимин видит. В его глазах не мелководье, а омуты ебаные несочтенными километрами в глубину. Юнги закашливается: он явно сказал не то, а на балконе всё ещё витает душащий изнутри дым. — Сука, мне так тяжело, мне так больно и пусто каждый день. Если никто мне под ноги не кидает свою жизнь, то почему они требуют, чтобы я жил ради них? — А надо? Надо кинуть? Хочешь? — Что? На какое-то время становится так тихо, что слышно, как на кухне капает вода из-под крана. А может, это только чудится. Чимин боится дышать. — Юнги, ты ведь знаешь, что я не отстану. Юнги знает. А ещё он знает, что внутри будто всё дрожит, и срыв словно был не несколько часов, а минуту назад. Он поднимает дрожащие руки, оглядывая ладони, в которых краснеют глубокие лунки от ногтей. В лёгких раскалено до пределах, а ноги трясутся; всё состояние — крупная тихая истерика. — Я хочу, чтобы моё сердце остановилось, — Юнги произносит вполголоса в пустоту, даже не смотря на Чимина, но спустя пару тихих секунд всё равно поднимает взгляд. В этот раз Пак даже не дёргается. А Юнги с ним рядом, кажется, становится немного легче дышать. Юнги выглядывает что-то за оградой балкона, в свете фонаря, чтобы не смотреть глаза в глаза. На улице совсем не весна: нерастаявший снег, грязь и слякоть. Хотя в такую погоду подыхать немного легче: как будто мать-природа тоже лежит мёртвая полгода в поддержку. И Чимин тихо садится рядом. — Осознаёшь последствия? Вообще, ты думал, что будет, если через минуту все на Земле вымрут? Все. И ты тоже. Что ты будешь делать? — Радоваться буду. Давай без псевдофилософии, пожалуйста. — А если серьёзно? — А если серьёзно, то тебе мой ответ не понравится. — Тебя это разве когда-то волновало? Привкус лёгкого разочарования на губах сменяется дикой горечью; язык немеет, остаётся только безразличие; цинизм в глотке поперёк встаёт. Юнги такое помнит с приёмов стоматолога. Просто анестезия из дёсен как-то перебралась в мозг. Разумеется, блять, меня это волновало и волнует. — Может быть? Чимин нервно смеётся. Молчит. И всё-таки не читает лекций. Он вообще не говорит н и ч е г о, и хуже этого... что хуже этого? Игра «переубеди меня» давно потеряла значение. На небе обгоревшая луна. Оно почти пустеет, звёзд не видно; облака ложатся на токсичный город, изолируют глухим вакуумом. Дома так серы, так безвкусны, как собственные изношенные вещи в мажорском магазине одежды; город мёртв; город утопает в метровых списках дел и лекциях по тайм-менеджменту, голоса — в гуле машин, в ежедневных пробках. И так пусто, просто до визга одиноко. Остаётся только дожигать собственные нервы и развлекаться этим. С одиночеством только распрощаться так легко, вдруг думает Юнги. Рецепт самый элементарный даже для начинающих: час времени и щепотка наивности, доверия и иных проявлений идиотизма; обрастаешь камнем, становишься сильнее и круче, весь такой независимый подонок и остальные неподходящие ярлыки. А отвыкни на день — и привыкать к нему заново придётся ближайшие несколько лет. Всё очень просто: действие наркотика, но в перевёрнутом виде. От этого бы отвлечься, да хотя бы на небо посмотреть, заблудиться в нём, но Юнги мысли о бесконечности не занимают — по правде-то доканывают. Думать о космосе — более чем пугает, так что читать чиминовы конспекты — табу. Никаких учебников по астрономии, карт и телескопов. И никаких сраных разговоров про космос: это заканчивается плохо.

— Неужели тебе не интересно, что там, за темнотой? — Тебе в космонавты хочется? Иди в космонавты, пожалуйста. Меня не втягивай.

А тишина впервые неловкая, с примесью чувства вины. — Звёзды пропали. — Звёзды всегда на своих местах, ты просто не всегда их видишь, — почти без обиды в голосе бормочет Чимин, не встречаясь со старшим взглядом. — Я и не хочу их видеть. Мне, знаешь, потолки на высоте трёх метров — замечательный вариант. — Тогда какое тебе дело до того, что они пропали? — Ты их любишь. Разве нет?.. Фобия космоса — не такой уж и глупый страх, думает Юнги. Особенно если учесть, что Чимин со своей боязнью грозы стучится к нему в особо дождливые ночи, завидев вспышки молнии за окном. Зато разбирает бескрайние звёздные просторы по деталькам, бесконечности вселенной не страшится совершенно. Профессионал своего дела. Безусловно. Но наверняка, глядя на звездопады, загадывает глупости вроде крыльев за спиной. Чтобы не бояться космоса, надо прекратить смотреть в небо; Юнги не смотрит. От бесконечного пространства сверху становится не по себе: животный ужас, карусель мыслей, которую уже не остановить. Крохотные доли вселенной; бескислородные враждебные планеты; холодные галактики; неясно кем выложенные созвездия; искры, развешенные по своим нитям; чёрные дыры, которые разотрут тебя в лапшу; несчётные неизведанные существа; вой космоса и бесчастотные шумы; бесконечности — одна больше другой или одинаковые, и это не математика или астрономия, это нескончаемый углекислый поток страха. Кажется, Юнги в космосе: не дышит. Осталась ли хоть доля живого? Слабое биение, когда палец на вену кладёшь, и едва ощутимая боль, когда ногтями вены вспороть пытаешься, — ежедневные доказательства, что не подох ещё. Это не сон: стрелки часов чёткие, от боли не пробуждаешься. Видимое — реальность, не картинки из комы. Чимин ходит по руинам. Надеяться на что-то, возобновлять, бурить давно заросшее и заброшенное в таком состоянии — это сродни лечению алкоголизма героином. Но он продолжает искать цветы в выжженном поле. Выуживает живые лепестки роз из черепов, словно здесь никогда не было кладбища. Его ключ — проклятый дубликат ключа от шаткой крепости — да он будто родился с ним в кармане. Либо давно научился обманывать механизмы откидных мостов, вскрывать отмычкой самые тяжёлые и крепкие двери и сейфы — он глубоко внутри и не изгоняется из башни. Безвозбранно и беззаботно Пак Чимин незамеченным проживает в мире, потаённом от чужих глаз. — В любом случае есть кому искать созвездия для тебя. Я тебя не держу. — Нет никого, Юнги. Нет никого. Оранжевые фонарные огни размываются в глазах без слёз. Ударом в лицо. Пощёчиной — звонкой и оглушающей. И не видно, не слышно ничего. Юнги кажется, что кричит он до боли в ушах, но на деле — сипом полусорванным, причём у себя в мыслях. Теории валятся, с самого низа огромной конструкции убрали кирпич, теперь всё р у ш и т с я, теперь всё п а д а е т. Это единственный раз, когда он не понимает самый логичный на свете механизм — свой мозг. Чиминов голос время от времени дарит почти наркотическую — тупую и необъяснимую — лёгкость и мысль о том, что все проблемы решаемы, любой прилив победим, и вроде всё так просто и замечательно. Он убаюкивает. Мёдом на сердце. Когда боль кажется вечной, с ним она отступает. На море отлив, даже если не вечный. Даже если химические неполадки в мозге не дают жить. И Юнги за это себя ненавидит. Кажется, они взлетают. Или падают в пропасть. И их раздавит потолок, когда колонны повалятся одна на другую. Принципом домино. Да какая, блять, разница, что будет? Установки летят к чертям. Ему физически больно от желания коснуться мягкой чиминовой кожи. Юнги поправляет свободной рукой его чёлку. Растрёпанные волосы Пака стали такими длинными, что наверняка закрывают обзор и лезут в глаза. Только пропуская их сквозь пальцы и перебирая, Юнги замечает, что корни отросли. Надо будет купить Чимину нормальный осветлитель. Или уговорить его вернуть свой цвет. Пак перехватывает его запястье мягко, но настойчиво и, проведя чужой ладонью по собственной щеке, оставляет её в итоге на своей шее. Вынуждает обхватить её; Юнги расслабляет пальцы, но Чимин сжимает поверх. — Пульс. В артерии. Ощущаешь? — он, склонив голову, шепчет, и в глазах нет больного блеска. Сломанная преданность — не больше. — Не поступай так со мной. — Нет, это ты не поступай. Выжидая, Чимин давит сильнее. — Пожалуйста... И вскоре отпускает чужую руку из хватки. Сдаётся и почти задыхается. Миновская ладонь сползает на его талию, пальцы обводят щёку. — Что ж ты, блять, творишь? — шепчет уже в губы. Звенит тишина, пока за пределами коробки в тридцать квадратных метров взрываются салюты, а внутри — сраные установки. Самодельный динамит сработал на ура, не осталось больше ничего и никого, кроме двух разрушенных изнутри недолюдей — силуэтов в фонарном свете. Потрескавшимися, сухими губами Юнги водит по чужой шее, ощущает единственный во вселенной живой пульс и умирает от жажды, но пить не хочется. Не пить хочется. Обезвоженный до полуобморока, он целует не переставая, и трещинки на губах будто заживают. Холодное дыхание окутывает Чимина до краёв, в мире больше ничего не существует; глаза закрыты, иное обострено до боли — есть только шумное дыхание Юнги, которое шею щекочет, и чёртова мята. А весь кислород Земли — он будто лишь у Чимина, будто насытиться им можно только через его губы. «Может быть, стоит... Может, надо попробовать...» Салюты беззвучны; рассыпаются в небе измельчёнными бриллиантами. Юнги тщетно зажимает несуществующую красную кнопку, на которой для таких же умных, как он, огромными белыми буквами выцарапано: «Не трогать!» Но от выдуманной кнопки никакие бомбы не рванут, даже если хочется, чтоб сердце перестало уже так колотиться и заткнулось, даже если хочется подписать соглашение на расстрел — стать решетом, лишь бы не билось так в груди с этим идиотским грохотом. Термометры трескаются, блестящая ртуть лежит на языке, а на улице де-факто не так уж жарко. Рёбра будто изворочены, переломаны, болтаются себе под кожей и дышать не дают: колет, щиплет, нечеловечески лихорадит; а нельзя оставаться бездвижным. — Мне тебя пиздец как не хватает. У меня всё ещё болит по тебе, ты в курсе? Ты моя неосуществимая ёбаная мечта, знаешь об этом? Гудит сам воздух, по всему телу волнами проходится вибрация. А может, это потому, что Чимин держит руку на его пульсе, убеждаясь в очевидном. Симптомы нескрываемы. Пак Чимин — незарегистрированный яд: рядом с ним становится слишком тепло, самоконтроль умирает, пульс переходит допустимые черты. Умопомрачение — не единственная чиминова побочка. В глазах тоже меркнет, ноги не держат, температура до к о с м и ч е с к и х отметок взлетает; напротив пункта «черта невозврата» теперь тоже галочка. Лопаются почки на деревьях; весна зарождается вместе с глупой надеждой на нечто размытое. Юнги почти стыдно перед самим собой, но было б что терять. С уверенностью безумца он целует Чимина при всех свидетелях этого мира, но как будто по секрету. Рассветный туман в это утро принимает в свои объятия не только Юнги. Лёгкие заполняются раскалённым запахом дыма и тяжёлой влажности. В глотке пепел, кремированные чувства, целое кладбище из никотина. И, кажется, семена цветов. Первые весенние лучи прорываются назло зимам, сочатся сквозь занавески, переливаются жидким горячим металлом, текут светом меж пальцев. Робкими кляксами по холодным стенам и кафелю. Теплота рассеивается на веках, печатается пятнами света. Когда они заходят обратно в квартиру, Юнги позволяет себе вымученно улыбнуться. В глазах тонна песка, а слова уже не формируются в предложения. Впрочем, всегда есть мистическое «завтра», на которое можно полагаться. Кран так и не заткнулся, всё ещё капает вода. Часы тикают, кажется, даже громче, чем ночью. В густой тишине только холодильник гудит — он на пару лет старше самого Юнги и разваливается; город в полудрёме, люди трут заспанные глаза и откладывают будильники. Чьи-то занавески открыты, комнаты жадно впитывают свет, по стенам прыгают солнечные зайчики. Подъезды молчат; раз в полчаса раздаётся цоканье каблуков. А потом дома светятся; проясняется весеннее небо. Ветер уносит серость. Над городом акварельными пятнами расплывается первый малиновый рассвет. А в комнате Чимина, оказывается, пахнет не пылью и затхлостью, а лимонным чистящим средством, немного свежестью. Сладкий запах весны просачивается через все щели, ощутимый каждым рецептором, и вкус на язык ложится. Мерещатся даже птицы, которые не дают спать часов с пяти утра; слышен шелест каждого листка. Всё тело как на иглах, каждая клеточка сверхчувствительна, и страшно пошевелиться. Юнги дрожью пробивает даже под мягким пледом, который, кстати, пахнет Чимином и кондиционером для белья. — Я скучал, я чертовски скучал. Он целует Чимина снова и снова, не способный осознать происходящее и признать чем-то реальным. От него наверняка несёт сигаретами, и бросить бы их на самом деле. Или купить бы мятную жвачку, целую коробку. — Я не буду просить тебя пообещать что-то вроде прекратить себя калечить или бросить курить... Но если ты хоть раз сделаешь что-то из этого, то я начну убираться в твоей комнате, рыться во всех твоих ящиках и... курить. Тоже. — Вот как, — он устало смеётся в чиминову шею, щекоча её дыханием. Всё утро Чимин перебирает его волосы, позволяет устроить голову на своей груди — слушать гулкие удары под ухом. Колыбельная на сто баллов, оказывается; спит Юнги впервые за долгое время мертвецом. Надо бы заставить хёна отпроситься с работы, найти того, кто поможет им со всем разобраться, и набить... тату с чиминовым лицом прямо на миновских запястьях: «Не жалко такую красоту резать?» Завтра. Но только не сейчас. Сейчас надо спать. Надо закрыть глаза и не думать ни о чём. И желательно переставить будильник на час дня. Кажется, хотя бы одним утром после нескольких месяцев беспрерывного добровольного вкалывания без отгулов и выходных он просто обязан позволить себе не покидать кровать. Чимин перекладывает ладонь разморенного сном, вздрагивающего во сне хёна на свою шею. А перед этим целует пластырь над веной. И еле слышно шепчет: — Теперь заживёт, клянусь тебе.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.