Пролог, или Старики-разбойники Per se
2 марта 2018 г., 00:46
Высоко стоящее солнце приласкало лучами мелкий белый песок, прогрев его до тепла человеческого тела. Прозрачные как хрусталь невысокие волны игриво накатывались на берег, перекатывая маленькие камушки и ракушки, будто веселящийся ребенок. Двое лежали на песке у самой кромки воды, подставив загорелые обнаженные тела лучам и предаваясь сладкому ничегонеделанию.
Тот, что пониже и посмуглее — со светлой кожей второго здешний высокий полдень, как ни бился, совладать не смог, — лениво пожевывал колосок, заложив руки за голову, и глядел в небо, в темных раскосых глазах, устремленных куда-то сквозь небесные сферы, отражались лохматые кудри плывущих по небу облаков.
— Мм, Чезаре, ты не спишь? — протянул смуглый, разворачиваясь боком к своему спутнику. — Меня осенила очередная дурацкая идея.
— Даа? — протянул тот, кого назвали Чезаре и лениво провел пальцами по смуглому плечу автора идеи. — Не припомню ничего дурацкого в том, что тебя осеняло до сих пор. Но, может, пора начать?
— Вот ты попирал ступнями ту часть света, где мне довелось родиться, а я твою нет, — в притворной печали протянул темноглазый мужчина, для большего правдоподобия скорбно приподнял брови. — Между тем я помню, что места у вас есть красивые. Почему бы тебе не показать мне Рим?
— Я попирал твою часть света, когда искал тебя, Хон, — усмехнулся Чезаре, снова проводя рукой по плечу собеседника. — Рим… Жалко показывать Риму такого красивого. Да и что мы будем делать в Риме?
Он перевернулся на спину и прикрыл глаза, и солнце немедленно нарисовало на изнанке век человеческое лицо. Мягкие черты, полуулыбка, вьющиеся кудри, пронизанные солнцем, и указующий перст, устремленный к нему.
— Знаешь… где-то в Риме находится картина, — заговорил Чезаре, не открывая глаз. Голос у него сделался почти сонным. — Была она написана на простой темной доске, углем и белилами. На ней не то ангел, не то дьявол; он указывает на небеса, и никто не знает, проклинает он их или благословляет. У него улыбка ангела и глаза дьявола, глубокие и пустые.
Он помолчал, всматриваясь в нарисованное солнцем.
— Из-за этой картины я едва сам не прыгнул в постель к одному человеку — можешь себе представить, я, Чезаре Борджиа, едва не подставился сам. Потом, спустя много лет, тот человек написал эту же картину по-другому. Маслом на дереве, как обычно пишут художники. И на ней уже нет ничего дьявольского. Хранится она теперь в королевской коллекции. А вот та, первая… — Чезаре открыл глаза. Солнце хлынуло в его зрачки, так что пришлось зажмуриться.
— Пожалуй, нам и правда стоит побывать в Риме, — сказал он, повернувшись на бок лицом к темноглазому.
Мужчина, названный Хоном, сперва слушал с ленивым, рассеянным вниманием — то были так любимые ему пустые разговоры, прямые и позванивающие на ветру, как стебли бамбука. Подобные беседы ни о чем он искренне полюбил с тех пор, как научился не искать в них суть, и теперь готов был послушать еще. Но вкрадчивая, так старательно упрятанная восторженная томность в голосе Чезаре напугала всерьез. Сердце, казалось, пропустило удар, чтобы тут же начать биться тяжело и ровно, взгляд мигом сделался острым. «Человек», «подставиться», «постель»… Хон знал слишком много. И знал уже, какова на самом деле цена этого обыденно, мимоходом брошенного «прыгнуть в постель». Во весь свой исполинский рост, выше здешних вековых деревьев, боязливо жмущихся к самой кромке воды, выше дозорных башен и мачт черных кораблей, встала уже давно забытая жизнь.
В ней не прощали подобных ошибок. Никому. Даже тем, кто умеет презреть время и само мирозданье, разорвать его, как шелковый легчайший платок.
— Нельзя оставлять эту картину там, — тихим, шелестящим как тот же песок голосом произнес Хон, и тут же себя оборвал. Проклятые цепи держали его и здесь, хотя, казалось бы, на этой земле можно опьянеть, одуреть от свободы.
Одуреть так и не вышло. И сейчас рассудок сам взялся за прежде привычные просчитывания выгоды и риска, убытков и прибыли. А здесь, на этом белом песке, ласковом, как женщина, выгода давно уже не нужна была никому.
— Прости, — мужчина смягчил тон, виновато и с нежностью взглянул на Чезаре, и тут же отвел глаза. — Я все еще забываюсь порой. Но знаешь… мне определенно следует развеяться, и я уже хочу своими глазами взглянуть на ту дощечку, которая чуть не лишила тебя разума.
От тона, мягкого, как подкрадывание хищника перед прыжком, Чезаре ощутил, как волосы на затылке встают дыбом, и порадовался тому, что они длинные и это незаметно. Потому что «нельзя оставлять картину там» обрело вещественность и обличье — всех тех, кто видел ее, смотрел на нее.
— Значит, поедем и взглянем, — кивнул Чезаре. Протянул руку и взял Хона за запястье.
Прикосновение, ласковое, ободряющее, но так похожее на порывистое движение, каким утопающего выдергивают из ледяной воды — или каким, напротив, сам утопающий хватается за протянутую руку — ожгло как удар розги. Хон всласть себя отругал, но деться было уже некуда. Оба они слишком привыкли бояться. И страх этот нужно было развеять, впиться в него зубами, как в дымящееся снятое с костра мясо, высосать из него все полезные и благодатные соки, и отшвырнуть в сторону обглоданную кость.
— Поедем и взглянем? — улыбнулся Хон как можно более невинно, большим пальцем как бы невзначай мазнул по руке Чезаре вдоль вен. — Мне нравится. Собирайся, большой кот, покажешь мне, где могут прятать такую красоту.
Собираться оттуда, где даже сама вещественность находится под вопросом, было совсем не сложно — всего лишь собрать мысли. И вспомнить римское солнце, площадь перед папским дворцом, Сикстинскую капеллу, Элиев мост и громаду Замка Святого Ангела.
— Хорошо бы нам не очутиться где-то в Тибре, — пробормотал Чезаре, чувствуя знакомое головокружение.