***
Папа Павел Третий проснулся в мрачнейшем расположении духа. Эта мрачность не проходила, и наконец, его святейшество повелел призвать к себе живописца Микеланджело ди Буонаротти, обитавшего в Риме и трудившегося над заказом одного монастыря — фигурой Христа. — Мы хотим, чтобы ты расписал нашу капеллу, — сказал папа после того, как немытый бородатый мужчина со сломанным носом, больше похожий на забулдыгу-мастерового, чем на прославленного художника, явился перед ним. — Ее восточную стену. Художник почтительно — недостаточно почтительно, хором подумали кардиналы, — наклонил голову. А Павел, в упор глядя на него, молчал — он вспоминал о Флоренции, где явившийся ему не то в видении, не то в кошмаре, не то наяву забытый и проклятый человек с, как говорили, лицом Христа и глазами дьявола, вершил некогда свой суд. И где тогда был и Микеланджело. — Я хочу, чтобы ты написал Страшный Суд, — сказал наконец папа.Эпилог, или По следам стариков-разбойников
2 марта 2018 г., 21:11
На целых три слова богаче, подумал Чезаре, сам потешаясь собственной сентиментальности.
— И ничего не прихватим на память, равно как не оставим памяти о себе? — капризно протянул Хон, уже аккуратнее, ласковыми неспешными движениями отколупывая с кожи Чезаре остатки воска. — Мне показалось, ты не просто запомнил, но принял на вооружение мои слова о том, что ваши понтифики бреют все, что могут сбрить… не хочешь в качестве высшей милости от моего имени избавить господина Франьезе от бороды?
— Память о себе мы и так оставили, — Чезаре погладил Хона по затылку, пропуская между пальцев упругие смольно-черные пряди. — Тебя приняли за покойного папу римского, а Сандро теперь будет молиться, чтобы я снова не пришел по его душу. Пусть уж его святейшество живет с бородой.
— Так уж и быть, оставим ему бороду, — самодовольно усмехнулся кореец, потянулся и сел. Слабо засвербил ожог, Хон соскреб ногтями потеки воска и с наигранной томной нежностью погладил себя по груди. — Оставлю это украшение на память о Ватикане и ваших свечках, пусть само заживает. Ожогом меньше, ожогом больше…
— Можно взять с собой несколько свечек, – Чезаре, чуть поморщившись, сел рядом с Хоном и провел пальцами сперва по его груди, а потом по своей. В его теперешней полутелесности ничего не стоило совсем избавиться от боли, но Чезаре предпочитал этого не делать — боль помогала чувствовать себя живым. — А еще стоит убрать вот это, — сказал он, вставая. И шамарр, вместе с отнятыми у дуэлянтов тряпками исчез. Чезаре озорно усмехнулся — на шамарре остались следы их развлечений, и дотошный дознаватель будет немало удивлен, найдя его вместе с одеждой в саду Апостольского дворца.
А не будет дотошным — тоже невелика беда, подумал Чезаре. Он встал и протянул руку к появившейся на полу белой рубахе и штанам — уже привычным. Хотелось натянуть их на себя, как это делают в обычной жизни. После ночи любви.
— Эти оставшиеся и возьмем, — Хон, задув еще недогоревшую, но порядком оплавившуюся свечу, сгреб ее вместе с незажженным огрызком от предыдущей, потянулся к ханбоку. Лишь облачившись сам и вдоволь налюбовавшись на то, как одевается друг, кореец будто опомнился, поспешно вызвал в памяти нужное слово. — А здешние… термы недостаточно хороши для меня, помоемся где-нибудь в другом месте?
— В море помоемся, — ответил Чезаре. — В термах теперь кто только не моется.
Потом он вспомнил о восхищении Хона рубахами с открытым воротом — а еще вспомнил о любви Фарнезе к тонким голландского полотна сорочкам.
— Будет тебе память от нынешнего папы, — сказал Чезаре.
Гвардейцы, которых перепуганный папа призвал караулить свою спальню, онемели, когда сквозь дверь просочилась белоснежная рубашка из гардероба его святейшества и с вальяжной развальцой отправилась по воздуху куда-то в сторону открытого окна.
— Держи, — Чезаре поймал прилетевшую рубашку и отдал ее Хону. — На память о Риме.
Кореец сперва торопливо зажал рот рукой, чтобы не расхохотаться в голос — а после, совладав с собой, с почтительным низким поклоном принял рубашку, аккуратно сложил и, подоткнув чогори под пояс штанов, убрал за пазуху.
— Это много лучше картины, Ваше Высочество, — патетично произнес Хон, привлекая Чезаре к себе, крепко обнял и коснулся губами губ… и в тот же момент ловко перебросил каталанца через бедро, роняя на пол.
Упали оба уже в сверкающие лазурью, кристально чистые и бесконечно далекие от Рима морские волны.
— Ты доигрался! — воскликнул Чезаре, вынырнув и отфыркиваясь. И, схватив Хона поперек туловища, бултыхнул в воду, а когда оба вынырнули, крепко притиснул к себе и с нажимом произнес, глядя в глаза: — Я. Тебя. Люблю.