Ведьма

R
В процессе
457
автор
Размер:
планируется Макси, написано 317 страниц, 100 487 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
457 Нравится 130 Отзывы 194 В сборник

Часть 2. Глава 8.

Настройки
Примечания:
      Утро после признаний не принесло облегчения.       Оно пришло слишком тихим, слишком чистым, с бледным северным светом, который медленно расползался по потолку чужой комнаты и делал все предметы вокруг резче, чем хотелось. В доме Денали не было форксовского дождя, который умел прятать лишнее за серой стеной воды. Здесь воздух был сухим, холодным, прозрачным; каждый звук казался отчётливым, каждая тень — честной. За окном стояли ели, их тёмные ветви почти не двигались, а снег на подоконнике лежал ровно, будто за ночь мир решил притвориться, что в нём не бывает ни сорванной магии, ни разбитых ламп, ни разговоров, после которых уже невозможно вернуться к прежнему молчанию.       Я проснулась не от кошмара. Это было хуже.       Кошмар хотя бы можно было списать на сон, на усталость, на нервную систему, которая решила выдать спектакль без моего согласия. А это пробуждение было пустым и ясным. Я открыла глаза и сразу вспомнила всё: гостиную, камин, голос Карлайла, руки Эсми, Эммета на полу перед диваном, Розали с её беспощадной правдой, Джаспера, который сказал слишком точно, и собственный голос, произносящий слово “Кэтрин” там, где его никогда не должно было быть.       Комната не изменилась. На спинке кресла висел серый плед, который Эсми принесла ночью, на столе стоял стакан воды, рядом лежала чистая повязка для руки. Кто-то — скорее всего Карлайл — оставил её так, чтобы я увидела сразу, но не почувствовала, что надо мной дежурили. От этой осторожности внутри стало неловко и зло одновременно. До вчерашнего я была достаточно взрослой, чтобы взрывать лампы, скрывать ожоги и проводить ритуалы в одиночку. После вчерашнего вокруг меня уже начали раскладывать заботу, как мягкие подушки вокруг человека, которому больше не доверяют собственные углы.       Я села на кровати, медленно, потому что спина тут же напомнила о стене. Ушиб отзывался тупой тянущей болью между лопатками; плечо ныло, будто я всю ночь спала на камнях, хотя матрас был почти неприлично удобным. Правая ладонь выглядела лучше, чем вечером, но не настолько, чтобы можно было солгать убедительно. Красные линии под кожей стали тоньше, зато вокруг них осталась раздражённая золотистая тень, как если бы магия не ушла, а только притворилась спящей.       Я долго смотрела на руку.       В монастыре мне говорили: если ты начинаешь утро с проверки следов, значит, вчера ты не выбрала вовремя. Следы — не наказание, не приговор, не знак порчи. Просто память тела о моменте, когда сила оказалась быстрее. Тогда меня раздражала эта сухая мудрость до зубовного скрежета. Сейчас я ненавидела её за точность.       Я поднялась, умылась холодной водой и остановилась у зеркала. Лицо выглядело почти нормальным, если не считать бледности, тёмных кругов под глазами и маленькой ссадины у виска, которую Карлайл ночью обработал так аккуратно, будто заклеивал трещину на фарфоре. Я провела пальцами по волосам, попыталась привести их в порядок и вдруг поймала себя на странной мысли: теперь они все будут смотреть.       Не просто смотреть, как раньше, когда семья замечала, что я устала, злюсь, вру или собираюсь сделать какую-нибудь глупость. Нет. Теперь каждый взгляд будет искать во мне то, что вчера получило имя. Кэтрин. Магию, которая идёт первой. Старую боль, которую я принесла в дом, хотя годами пыталась оставить её за порогом. Они не станут делать это из жестокости. В этом и была проблема. Они будут осторожными, любящими, внимательными.       А я не знала, как жить под такой любовью и не чувствовать себя вскрытой.       Я надела тёплый свитер, спрятала руку в рукав и вышла в коридор до того, как смогла передумать. Дом ещё не был по-настоящему шумным. Хотя в доме вампиров слово “шум” всегда звучало смешно: они могли двигаться так тихо, что человеческое ухо приняло бы их присутствие за перемену воздуха. Но я уже знала их тишины. Тишина Эсми была мягкой, сдержанной; она всегда оставляла после себя ощущение, что где-то рядом поправили плед. Тишина Карлайла была собранной, внимательной, как свет лампы над медицинским столом. Тишина Эдварда — натянутой, почти болезненной. А эта, в конце коридора у окна, была другой: ровной, настороженной, не вторгающейся.       Джаспер стоял у высокого окна, выходившего на задний склон. За стеклом светлело небо, снег казался голубоватым, а ели стояли так близко к дому, будто подслушивали. Он не обернулся сразу, но я знала, что он заметил меня ещё до того, как я ступила на лестничную площадку. С эмпатами вообще трудно сохранить иллюзию эффектного появления. Они чувствуют тебя раньше, чем ты успеваешь решить, какую маску надеть. — Если ты здесь как семейный дозор, — сказала я, остановившись у стены, — можешь сразу записать в отчёте: объект проснулся, не сгорел, настроение отвратительное, уровень сарказма умеренно токсичный.       Джаспер чуть повернул голову. В утреннем свете его лицо выглядело спокойным, но не безразличным. Он умел молчать так, что это не давило. После вчерашнего это было почти роскошью. — Я не дозор, — ответил он. — Скорее человек, который тоже не спал. — Очень утешает. Семейная бессонница звучит как начало плохого клуба. — У нас уже есть плохой клуб. Называется “вечность”.       Я посмотрела на него внимательнее. Шутка была сухой, почти незаметной, но в ней не было попытки развеселить меня силой. Он просто дал мне возможность не стоять на голом нерве. За это я могла бы сказать спасибо, если бы умела делать это до завтрака. — Ты хотел поговорить? — спросила я. — Хотел, — сказал он. — Но не был уверен, что имею право.       Я опёрлась плечом о стену. Спина тут же недовольно напомнила о себе, и я выпрямилась, стараясь не морщиться. Джаспер заметил. Разумеется, заметил. Но не сказал ничего про боль, и этим заработал ещё один маленький плюс в списке “люди, которых сегодня не хочется превращать в декоративный мох”. — После вчерашнего права у нас вообще странно распределились, — сказала я. — Кажется, семья получила доступ к новым уровням моей травмированной биографии.       Он не улыбнулся. Только смотрел спокойно, и от этого защита, которую я пыталась строить из слов, стала казаться тоньше. — Я думал об этом ночью, — произнёс он. — О твоих эмоциях. Раньше я не мог понять, почему они ощущаются так… плотно. — Плотно? — Да. У большинства эмоции идут волнами. Поднимаются, меняются, падают. У тебя часто иначе. Снаружи может быть раздражение, злость, шутка, усталость. А под этим что-то удерживается так крепко, что уже не движется. Как вода подо льдом. Она вроде неподвижна, но давление там огромное.       Я отвернулась к окну.       Снег за стеклом был слишком белым. Неприлично чистым для разговора, в котором меня сравнивали с замёрзшим водоёмом эмоциональной катастрофы. — Поздравляю, — сказала я сухо. — Ты официально стал семейным барометром моей психической нестабильности. — Нет, — спокойно ответил Джаспер. — Я стал тем, кто знает, что бывает, если ждать, пока контроль сорвётся сам.       Вот так он и делал. Не давил. Не спорил с сарказмом. Просто ставил рядом правду, и моя фраза сразу выглядела глупо.       Я посмотрела на него снова. В его лице не было жалости. Это было важно. Жалость я бы выдержала хуже. В нём было знание, старое, тяжёлое, не книжное. Джаспер не был человеком, который слышал про потерю контроля за семейным ужином. Он жил в ней, воевал с ней, носил её под кожей, как шрамы, которые не всегда видны. — Ты сказал вчера, что понимаешь страх увидеть себя в чужих глазах, — сказала я. — Это была красивая фраза или предложение записаться к тебе на эмоциональные курсы выживания? — Второе, если ты согласишься.       Я ожидала чего угодно: очередной осторожной беседы, мягкого “я рядом”, даже попытки сгладить вчерашнее. Не ожидала прямого предложения. Поэтому несколько секунд просто смотрела на него. — Ты серьёзно? — Да. — Ты хочешь тренировать ведьму, которая вчера взорвала лампы и чуть не превратила гостевую комнату Денали в учебное пособие по стихийным бедствиям? — Я сражался с новорождёнными, которые могли разорвать человека пополам потому, что кто-то рядом слишком быстро пошевелился, — ответил он без тени хвастовства. — Я видел, как страх превращает сильных в слепых, а ярость делает быстрых предсказуемыми. Эмоция не слабость, Мелисса. Но если она управляет тобой раньше, чем ты понимаешь, что чувствуешь, она становится оружием без рукояти.       Я молчала.       Фраза была слишком точной. Оружие без рукояти ранит того, кто держит его, первым. Вчера ночью моя магия именно так и сделала.       Джаспер чуть сменил позу, отступая от окна, но не приближаясь ко мне. — Я не смогу учить тебя магии. Это не моя природа. Но я могу помочь с тем моментом до неё. С эмоцией. С тем, где начинается срыв. Я могу поднять раздражение, страх, злость, вину. Не глубоко. Не насильно. Ты будешь знать заранее. Если скажешь “стоп”, я остановлюсь.       Последние слова он произнёс особенно спокойно, и я поняла, что он сделал это намеренно. После Кэтрин, после монастыря, после всего, что я рассказала вчера, любое вмешательство в моё внутреннее состояние могло звучать как вторжение. Джаспер сразу поставил границу не для себя — для меня. Дал мне право остановить его, прежде чем я успела потребовать это с клыками, которых у меня не было. — А если я скажу “стоп” слишком поздно? — спросила я. — Тогда Карлайл убьёт меня раньше, чем ты успеешь.       На этот раз я всё-таки фыркнула. Тихо, почти без улыбки, но достаточно, чтобы напряжение в груди на секунду стало менее острым. — Карлайл не убивает. — Ты видела его лицо вчера?       Я вспомнила. И улыбка исчезла.       Да, видела.       Карлайл не убивает. Но есть взгляды, после которых начинаешь сомневаться в абсолютности этого правила. — Я подумаю, — сказала я. — Это уже больше, чем я ожидал. — Не радуйся. Моё “подумаю” может означать “нет”, “никогда”, “иди к чёрту” или “я соглашусь, но буду делать вид, что это была твоя худшая идея”. — Я учту все варианты.       Мы постояли у окна ещё немного. Внизу, на первом этаже, тихо щёлкнула дверца шкафа. Я уловила запах чего-то тёплого, ванильного, слишком домашнего для дома, где почти никто не нуждался в завтраке. Эсми. Конечно. После ночи, в которой я рассказала о холодных камнях, она, очевидно, решила противопоставить миру выпечку.       Джаспер тоже почувствовал, как меня качнуло в сторону этой мысли. Не магией — просто внутренним движением. Он ничего не сказал, но его молчание стало мягче. — Идём? — спросил он. — На казнь заботой? Конечно.       Он пропустил меня к лестнице. И впервые за последние сутки рядом с ним мне не пришлось тратить силы на то, чтобы выглядеть лучше, чем я есть. Может быть, потому что он и так чувствовал достаточно. Может быть, потому что не пытался забрать у меня боль, а просто шёл рядом, как человек, который знает: иногда главное — не дать другому остаться с ней совсем одному.

***

      Завтрак в Денали выглядел как тщательно организованная попытка доказать, что жизнь ещё умеет быть нормальной.       В просторной кухне было тепло от духовки и камина в соседней гостиной. За окнами серебрился снег, на стекле таяли мелкие кристаллы, а на деревянном столе стояли тарелки, чашки, корзинка с булочками, миска с ягодами, мёд, масло и что-то похожее на омлет, слишком красивый, чтобы быть случайным. Эсми двигалась у плиты с мягкой сосредоточенностью человека, который не столько готовит, сколько чинит пространство вокруг. Если вчера она не могла убрать из моего прошлого каменный двор, сегодня она хотя бы могла поставить передо мной горячую еду и сделать вид, что это тоже форма спасения. Кармен помогала ей с чайником, Таня сидела у окна с чашкой кофе, которую, подозреваю, держала больше ради атмосферы, чем ради вкуса. Кейт стояла у стойки и гипнотизировала яблоко, как будто оно могло говорить.       Элеазар тихо разговаривал с Карлайлом у книжной полки, и я сразу почувствовала, как моё имя висит между ними, хотя они не произносили его вслух.       Эммет заметил меня первым.       Это само по себе было не проблемой. Проблемой было то, как он это сделал. Обычно он бы сказал что-нибудь громкое, дурацкое и раздражающе родное. Назвал бы меня мелкой катастрофой, предложил бы проверить стену на прочность в реванше или торжественно объявил, что лампы Денали теперь боятся моего имени. Вместо этого он поднял взгляд, оценил моё лицо, руку, походку, то, как я осторожно держу спину, и сказал слишком спокойно: — Доброе утро.       Я остановилась на пороге. — Нет.       Он моргнул. — Что “нет”? — Не делай так. — Как? — Как будто я ваза эпохи Мин, которую вчера уронили, а теперь все ходят вокруг в мягких тапочках.       Кейт за стойкой усмехнулась. Розали, сидевшая рядом с Элис, медленно подняла глаза к потолку, словно просила у высших сил терпения, хотя давно должна была знать, что высшие силы с нашей семьёй не связываются.       Эммет развёл руками. — Я пытаюсь быть деликатным. — Выглядит так, будто тебя взяли в заложники и заставили говорить человеческим голосом. — А вот это уже обидно. — Это забота о твоём образе. Не благодари.       Его лицо наконец стало чуть живее. Он улыбнулся, не широко, но по-настоящему, и в кухне как будто стало легче дышать. Мне тоже. Я не хотела, чтобы они забыли вчерашний разговор. Это было невозможно. Но ещё меньше я хотела, чтобы после него они начали обращаться со мной так, будто любая неверная интонация может снова бросить меня в стену.       Карлайл отошёл от Элеазара и посмотрел на меня. В его взгляде было больше тепла, чем контроля, но контроль тоже был. После вчерашнего он больше не собирался притворяться, что верит моим “всё нормально” на честном слове. — Как спина? — спросил он. — Недовольна моими жизненными решениями. — Конкретнее.       Я вздохнула и села за стол, аккуратно подтянув стул, чтобы не задеть плечо. — Болезненно, но терпимо. Голова не кружится. Тошноты нет. Рука горит меньше, чем ночью, но всё ещё пытается сделать вид, что у неё собственная драматическая арка.       Карлайл кивнул. Удовлетворённым он не выглядел, но, кажется, оценил отсутствие полной лжи. — После завтрака я осмотрю руку и спину ещё раз. — У меня будет право возмутиться? — Разумеется. — И это что-нибудь изменит? — Нет.       Эммет тихо фыркнул. Даже Розали чуть изогнула губы. Эсми поставила передо мной тарелку и чашку травяного чая, а потом задержала пальцы у моего плеча. Не надавила, не стала гладить. Просто коснулась на секунду. Я посмотрела на еду и почувствовала, как в горле снова появляется странный ком. После рассказа о монастыре любое тепло было слишком очевидным. Любая забота звучала громче, чем раньше. — Спасибо, — сказала я тише, чем хотела.       Эсми улыбнулась так, будто это было не маленькое слово, а подарок. — Ешь, пока горячее.       Кейт наклонилась к Тане и негромко, но достаточно слышно сказала: — Если сегодня ничего не взорвётся, я предлагаю считать это семейным праздником. — Не искушай, — отозвалась я, беря вилку. — У меня с праздниками сложные отношения.       Таня посмотрела на меня внимательно, но без лишней мягкости. — В таком доме сложные отношения с праздниками почти у всех. Но Кейт права: маленькие победы иногда надо отмечать. — Маленькая победа — это когда я не подожгу завтрак? — Для начала, — сухо сказала Кейт. — Потом повысим стандарты.       Эта манера Денали — говорить о страшном спокойно, не делая вид, что оно не страшное, — неожиданно помогала. Они не знали всех наших трещин и не лезли в них пальцами. Но и не притворялись, что ничего не случилось. В их доме разбилась лампа, треснуло окно, гостья устроила магический откат с кровью из носа — и вот утром Кейт оценивает прогресс по количеству взорванных предметов. Почти по-семейному.       Карлайл сел напротив меня, и атмосфера чуть изменилась. Не резко, не холодно. Просто все поняли, что сейчас будет часть утра, где забота получает форму правил. — Мелисса, — сказал он. — Вот по полному имени сразу понятно, что сейчас будет неприятно. — Будет необходимо.       Я опустила вилку.       Он говорил спокойно, но в его голосе уже стояла та граница, которую я слышала вчера в гостиной. Не жестокость. Не контроль ради контроля. Карлайл не любил лишать выбора. Именно поэтому, когда он всё-таки ставил рамки, спорить с ними было особенно трудно. — Пока рука полностью не восстановится и пока мы не поймём, что именно запускает такие откаты, никаких ритуалов в одиночку, — сказал он. — Ни ночью, ни днём, ни “просто проверить”. Тренировки — только с кем-то рядом. Руку я смотрю утром и вечером. Если боль усилится, если появится онемение, слабость, носовое кровотечение или вспышки без намерения, ты говоришь сразу. — А если я забуду? — Ты не забудешь. — А если я творчески переосмыслю понятие “сразу”?       Карлайл посмотрел на меня поверх чашки. — Тогда я творчески переосмыслю понятие “терпение”.       Эммет с уважением присвистнул. — Сильный ход, доктор.       Я бросила на него взгляд. — Не поддакивай системе. — Система меня кормит эмоционально.       Розали сухо сказала: — Ты ешь эмоционально слишком много.       Я почти улыбнулась, но Карлайл не дал разговору расползтись. — Связь с Беллой, — продолжил он мягче, и имя сразу изменило вкус воздуха, — только коротко, с моим присутствием или присутствием Эсми. Не глубже физической проверки. Не наблюдение. Не попытка прожить её день вместо неё.       Эдвард, до этого молчавший у окна кухни, заметно напрягся. Он не смотрел на меня. Я тоже не смотрела на него сразу. Имя Беллы между нами до сих пор было не мостом, а открытой раной. — Ты говоришь так, будто я собираюсь следить за ней ради удовольствия, — сказала я, стараясь удержать голос ровным. — Я говорю так, потому что знаю, как вина умеет притворяться заботой, — ответил Карлайл.       Больно. Точно. Неприятно.       Я положила вилку на тарелку, потому что аппетит окончательно исчез. — А если ей будет опасно? — Тогда мы будем действовать. Но сначала убедимся, что это опасность, а не страх, который ищет выход через действие.       Эта фраза была адресована мне. Но Эдвард тоже её услышал. И, судя по тому, как его лицо стало ещё неподвижнее, услышал слишком хорошо.       Я отвернулась первой. — Хорошо, — сказала я.       Эсми рядом чуть смягчилась, но Карлайл знал меня слишком давно. — Это “хорошо” означает согласие или отсрочку войны? — Оскорбительно, что ты различаешь. — Опыт. — Согласие, — сказала я после паузы. — Неприятное, раздражающее, унизительно разумное согласие.       Карлайл кивнул. — Этого достаточно для начала.       Джаспер, стоявший у двери, наконец подал голос: — Я предложил Мелиссе тренировку с эмоциями.       За столом стало тише.       Эсми посмотрела на меня первой, и я сразу увидела тревогу. Карлайл не нахмурился, но его внимание стало острее. Эдвард поднял глаза. Эммет, кажется, был готов спросить, входит ли в тренировку возможность ему стоять рядом и держать стену на всякий случай. — С её согласия, — добавил Джаспер, прежде чем кто-то успел заговорить. — С полным правом остановить меня в любой момент. Я не буду подавлять. Только поднимать одну эмоцию за раз, чтобы она могла распознать момент запуска.       Карлайл перевёл взгляд на меня. — Ты согласилась? — Я сказала, что подумаю. — А теперь?       Я посмотрела на свою руку. Красные линии под кожей казались тише утром, но я уже знала, что тишина не равна безопасности. Вчера я рассказала семье о монастыре, Кэтрин и страхе магии, которая идёт первой. Было бы почти смешно после этого отказаться от человека, который мог помочь мне научиться слышать эмоции до того, как сила их проглотит.       Почти. — Теперь, — сказала я медленно, — я согласна. Но если он полезет слишком глубоко, я превращу его в очень грустный куст.       Джаспер кивнул с абсолютно серьёзным лицом. — Принято.       Эммет оживился. — А можно я буду рядом? Вдруг куст получится большой. — Нет, — сказали мы с Карлайлом одновременно.       Эммет обиделся картинно, но не стал спорить. И это тоже было новым. Все сегодня двигались осторожнее вокруг моих границ. Я хотела злиться на это. Иногда злилась. Но где-то под раздражением была благодарность, которую я пока не собиралась показывать без крайней необходимости.

***

      Тренироваться мы вышли после осмотра, который подтвердил, что я не умираю, не разваливаюсь и не могу использовать ушибленную спину как оправдание для всех будущих семейных разговоров. Последний вывод был самым трагичным.       Денали выделили нам старую тренировочную комнату на нижнем этаже. Она располагалась в дальней части дома, где камень в стенах был грубее, окна меньше, а пол покрыт плотными матами и светлыми деревянными досками. Здесь пахло снегом, кожей, металлом и слабым следом электричества — видимо, Кейт иногда тренировалась здесь сама. За окнами виднелся склон, уходящий к лесу. Солнце поднялось выше, и снег теперь сиял так ярко, что казался холодным огнём.       Карлайл пришёл с нами, но остался у стены, не вмешиваясь. Это было одновременно успокаивающе и раздражающе. Он не собирался оставлять нас вдвоём после вчерашнего, но и не делал вид, что тренировка принадлежит ему. Эсми хотела прийти, я это видела, но осталась наверху. Наверное, понимала: если будет смотреть слишком мягко, я начну защищаться не от эмоций, а от её тревоги.       Джаспер снял куртку и повесил её на спинку стула. Двигался он неторопливо, почти лениво, но в этой мягкости было много контроля. Солдатская привычка — не тратить лишнего движения, пока не нужно. Он показал на центр комнаты. — Начнём с тела. — Отлично. Все пути к душевному равновесию почему-то начинаются с того, что меня заставляют двигаться. — Потому что тело выдаёт эмоцию раньше слов. — Моё тело сейчас выдаёт протест. — Я заметил.       Он не стал гонять меня до изнеможения. После монастыря я бы, возможно, ждала именно этого: холодного “ещё”, когда ноги уже дрожат, а дыхание рвётся. Но Джаспер действовал иначе. Равновесие. Медленные повороты. Шаг, остановка, вдох. Перенести вес, не напрягая плечо. Закрыть глаза и определить, где в теле живёт раздражение. Не назвать его в голове красивым словом, а найти физически: в челюсти, в пальцах, в животе, в горле.       Сначала это казалось унизительно простым. Потом стало ясно, что простым было только описание. — Ты держишь злость в плечах, — сказал Джаспер после очередной остановки.       Я открыла глаза. — А должна в декоративной вазе у окна? — Ты поднимаешь плечи, когда ждёшь удара.       Слова были сказаны спокойно, без нажима, и от этого я почти оступилась. Карлайл у стены чуть выпрямился, но не вмешался. — Я не жду удара, — сказала я.       Джаспер посмотрел на меня так, будто давал возможность самой услышать эту фразу.       Я выдохнула через нос. — Ладно. Иногда жду. Не физически. — Тело не всегда различает.       Вот это было неприятно. Потому что правда.       Мы продолжили. Через двадцать минут спина ныла сильнее, дыхание стало глубже, а раздражение, вместо того чтобы рассеяться, сделалось отчётливее. Будто его вынули из мутной воды и положили на ладонь. Я злилась на боль. На Карлайла у стены. На Джаспера за точность. На себя за то, что согласилась. На Эдварда без всякой новой причины, просто потому что злость на него была удобной и всегда под рукой. На Беллу за то, что её пустота тянула меня через расстояние. На Кэтрин за то, что даже мёртвая она умела входить в мои утра. — Хорошо, — сказал Джаспер. — Теперь эмоция.       Я остановилась в центре комнаты.       На столе рядом стояла чаша с водой, свеча и тонкая лента, закреплённая на маленькой металлической стойке. Набор выглядел почти смешно. Вода, огонь, воздух. Три способа доказать, что я всё ещё могу выбрать до того, как сила сорвётся. — Правила, — сказал Джаспер. — Я поднимаю эмоцию слабо. Ты называешь её вслух. Не объясняешь. Не споришь. Называешь. Потом удерживаешь один элемент. Начнём с воды. Если будет слишком сильно, говоришь “стоп”. — Если я скажу “прекрати издеваться, южанин”, это считается? — Нет. — Жестокий ты человек. — Да.       Он сказал это так спокойно, что я не нашла, чем ответить.       Карлайл у стены следил за нами внимательно, но не вмешивался. Его присутствие ощущалось как страховка. Не клетка. Я пыталась убедить себя в этом. Разница была важной.       Я встала перед чашей и положила ладони по обе стороны. Вода внутри была прозрачной, неподвижной, отражала потолок и бледный прямоугольник окна. — Готова? — спросил Джаспер.       Нет. — Да.       Он чуть изменил воздух вокруг.       Это трудно объяснить человеку, который никогда не чувствовал чужое влияние на эмоции. Оно не было мыслью и не было приказом. Скорее слабым движением под кожей, будто кто-то тронул струну, которая уже была натянута. Сначала поднялось раздражение. Небольшое, острое, бытовое. Раздражение от боли в спине, от чужого внимания, от того, что надо стоять перед чашей как послушная ученица, хотя мне хотелось просто лечь лицом в подушку и объявить войну всему миру позже.       Вода пошла мелкой рябью. — Раздражение, — сказала я.       Рябь не исчезла сразу, но перестала расти. Я вдохнула, почувствовала плечи, опустила их. Назвала место, где стою: пол, окно, чаша, холод, рука, дыхание. Вода постепенно стала ровнее. — Хорошо, — сказал Джаспер.       Я не стала отвечать. Если бы ответила, получилось бы что-нибудь вредное.       Вторая волна была тяжелее.       Злость.       Она поднялась не как вспышка, а как тёплый прилив в груди. Сначала без образа. Потом образ сам нашёлся: Эдвард у окна, Белла в комнате, браслет на её руке, пустая тарелка Чарли у двери. Злость сразу захотела стать правильной. Праведной. Красивой. Удобной. С ней всегда так: она приходит в плаще справедливости, чтобы ты не заметил нож.       Вода ударила о край чаши. — Злость, — сказала я быстрее. — На кого? — спросил Джаспер.       Я бросила на него взгляд. — Мы договаривались назвать, а не устроить групповую терапию. — На кого, Мелисса?       Карлайл у стены не шевельнулся, но я почувствовала, как его внимание стало плотнее.       Я сжала зубы. — На Эдварда.       Вода поднялась выше, почти перелилась через край. Я поймала дыхание, но злость уже тянулась к свече. Фитиль вспыхнул без слова. Маленькое пламя дёрнулось вверх, жадное и слишком довольное. — Не огонь, — сказал Джаспер спокойно. — Вода. — Он сам полез. — Потому что ты дала ему еду.       Я резко вдохнула. Хотелось огрызнуться. Хотелось сказать, что он ничего не понимает, что Эдвард заслужил, что Белла там, а мы здесь, что если бы кто-то просто позволил мне вернуться… Но именно в этом и была ловушка. Злость хотела действия. Хотела огня. Хотела доказать свою правоту пламенем. — Злость, — повторила я тише. — Не приказ.       Пламя дрогнуло. Вода ещё билась о стенки чаши, но уже не поднималась. — Ещё раз, — сказал Джаспер.       Я закрыла глаза. — Злость. Не приказ.       На третьем повторе вода начала успокаиваться. Пламя осело, стало маленьким, почти обычным. В груди всё ещё было горячо, но сила больше не тянула меня за руку. Она ждала. Недовольно, напряжённо, но ждала.       Когда я открыла глаза, Карлайл смотрел на меня так, будто увидел не чудо, а первый правильный шов на очень глубокой ране. — Вот это был выбор, — сказал он тихо.       От его слов почему-то захотелось отвернуться. Похвала была опаснее критики. Критике можно сопротивляться. Похвала от Карлайла входила под кожу и находила там места, которые не привыкли быть увиденными. — Не начинай, — пробормотала я. — Я ничего не начинаю. — Ты звучишь гордо. Это запрещено.       На этот раз он позволил себе едва заметную улыбку. — Я постараюсь страдать молча.       Джаспер не дал нам уйти в тепло слишком далеко. — Последняя эмоция, — сказал он. — Слабая. Если скажешь “стоп”, остановлюсь сразу.       Я уже знала, что будет страх.       Он пришёл иначе.       Не резким ударом. Не паникой. Сначала холодом в животе, потом пустотой под рёбрами. Страх не стал сразу показывать Кэтрин. Он начал умнее: с моей собственной руки, с красных линий под кожей, с трещины на окне вчерашней комнаты. Потом подкинул голос матери — не слова, просто интонацию. Уверенную, спокойную, слишком красивую. Потом огонь. Потом мысль: а если Карлайл ошибается? А если он будет искать Мелиссу, но однажды найдёт только силу, которая носит моё лицо?       Воздух в комнате сжался.       Лента на стойке натянулась, будто её потянули невидимые пальцы. Вода покрылась мелкой дрожью. Свеча вспыхнула выше. — Страх, — сказала я, но голос вышел глухим.       Джаспер сразу ослабил влияние. Я почувствовала, как волна отступила, но собственный страх остался. Его нельзя было просто выключить, потому что он и так был мой. — Где? — спросил он. — В груди. — Что он говорит?       Я сжала пальцы. — Что я не успею. — Что ты отвечаешь?       Я посмотрела на свечу. Пламя тянулось вверх, но уже не белело. Не становилось чужим. Просто хотело больше воздуха. — Что сейчас успеваю.       Лента ослабла. Вода перестала дрожать. Огонь вернулся к нормальному размеру не сразу, но вернулся.       Я стояла перед столом, чувствуя, как по спине стекает пот, хотя в комнате было прохладно. Сердце билось быстро, рука болела, ноги казались ватными. Никакой красоты. Никакой победной музыки. Просто ведьма, которая удержала три маленьких элемента и не дала собственной панике превратить тренировочную комнату в продолжение вчерашней катастрофы.       Джаспер медленно выдохнул. — На сегодня достаточно.       Я хотела возразить по привычке. Сказать, что могу ещё. Что это было не так уж трудно. Что если уж начали, надо доводить до состояния, когда я начну ненавидеть всех присутствующих продуктивнее. Но тело дрожало, и отрицать это было бы глупо даже по моим стандартам. — Согласна, — сказала я.       Карлайл подошёл и взял мою руку, осматривая линии на ладони. Они стали чуть ярче, но не потемнели. Это было хорошо. Наверное. — Боль? — спросил он. — Есть. — Сильнее?       Я прислушалась к руке, к спине, к голове, к тому месту внутри, где страх всё ещё стоял с поднятой головой, но уже не командовал. — Нет, — сказала я. — Не сильнее.       Карлайл кивнул, и в этом кивке было больше облегчения, чем он хотел показать.       Джаспер отошёл к окну. Я посмотрела на него и неожиданно поняла, что не злюсь. Не по-настоящему. Было неприятно, больно, унизительно открыто. Но не опасно. Он не забрал у меня контроль. Он помог увидеть момент, где его можно удержать. — Спасибо, — сказала я, пока не передумала.       Он повернулся. — Пожалуйста. — Не привыкай. Я не планирую становиться эмоционально зрелой на постоянной основе. — Я и не рассчитывал на чудо с первого занятия. — Вот теперь ты мне снова нравишься меньше.       Он почти улыбнулся. И впервые между нами появилось что-то, похожее не на семейную обязанность и не на осторожность после катастрофы, а на начало странного, трудного доверия.

***

      Сон пришёл в ночь на пятое октября.       Сначала он был тёплым. Это я запомнила ещё до того, как увидела лица, стены и свет. Тепло в снах бывает разным: болезненно-жаркое, как лихорадка, мягкое, как одеяло, тревожное, как огонь слишком близко к коже. Это было другое тепло. Солнечное. Живое. То, которое не нужно удерживать, потому что оно не пытается уйти.       Открытое окно. Тонкая занавеска шевелится от ветра. Где-то внизу шумит улица: голоса торговцев, звон колёс по камню, смех, далёкий лай собаки, чьё-то пение, обрывочное и ленивое. В комнате пахнет старым деревом, пылью, апельсиновой кожурой и кофе. Настоящим, густым, горьким, каким его варили слишком крепко и пили маленькими глотками, будто это не напиток, а обещание прожить день.       Неаполь был слишком ярким даже во сне.       Свет ложился на пол золотыми прямоугольниками, цеплялся за край стола, за ноты, разбросанные возле чернильницы, за лакированную поверхность фортепиано. Инструмент стоял у стены, чуть расстроенный, с потёртыми клавишами, и я сидела перед ним, злая и сосредоточенная, как человек, который только что понял, что пальцы не собираются слушаться только потому, что она так решила. — Ты опять торопишься, — сказал Рикардо.       Я не подняла глаза, но во сне улыбнулась раньше, чем успела вспомнить, что улыбаться ему больше нельзя.       Он стоял рядом, опираясь бедром о край инструмента, в белой рубашке с закатанными рукавами. Солнце касалось его волос, делая их теплее, почти медными у висков. Он смотрел на мои руки с тем выражением, которое всегда меня бесило: терпеливым, внимательным и слишком весёлым. Как будто моя злость была не угрозой, а частью музыки. — Я не тороплюсь, — сказала я. — Это инструмент отстаёт от моего гения. — Несомненно. Бедное фортепиано просто не выдерживает величия. — Именно.       Он рассмеялся тихо, не насмешливо, а так, будто мой голос был для него привычной радостью. Потом наклонился и поправил положение моей левой руки. Его пальцы коснулись моих — легко, почти случайно, но во сне от этого движения по коже прошла такая живая память, что где-то глубоко внутри спящая я уже начала падать. — Не дави, — сказал он. — Слушай. Музыку нельзя заставить. Она упрямая, почти как ты. — То есть прекрасная? — Невыносимая.       Я повернула голову, чтобы возмутиться, но он уже улыбался. И в этой улыбке было всё, что я годами пыталась не вспоминать: тепло, с которым человек смотрит на тебя не потому, что ты сильная, полезная, опасная или спасённая, а потому что ты просто есть. Потому что твоё присутствие меняет комнату. — Ещё раз, — сказал Рикардо мягче.       Я нажала клавиши. Ноты вышли неровно, одна запоздала, другая прозвучала слишком резко.       Я поморщилась, но он не дал мне убрать руки. — Нет, продолжай. Ошибки тоже должны знать, куда идти дальше. — Ты сейчас говоришь о музыке или обо мне? — Да.       Я закатила глаза, но продолжила играть. Мелодия была простой. Слишком простой, чтобы считаться настоящим произведением, и слишком нашей, чтобы быть просто упражнением. Она родилась из обрывков: его напева у окна, моей злости на клавиши, дождя, который однажды застал нас по дороге домой, и фразы, которую он сказал так тихо, что я потом три дня делала вид, будто не помню. Мы не записали её правильно. Ноты вечно спорили с памятью, слова менялись, и всё равно мелодия оставалась той самой. Домом, который можно было сыграть.       Рикардо сел рядом. Плечо к плечу. Его рука легла поверх моей на клавишах, не удерживая, а ведя. Я во сне знала, какой сегодня день, хотя он ещё не был назван. Комната, свет, фортепиано, его рука, моё кольцо, которое ловило солнце тонкой вспышкой, — всё это принадлежало одному числу.       Пятому октября.       Я проснулась до того, как сон успел стать болью.       Несколько секунд я лежала неподвижно, глядя в темноту комнаты Денали. За окном ещё не рассвело. В доме было тихо, так тихо, что я слышала собственное дыхание, слишком частое, неровное. На пальцах всё ещё оставалось ощущение чужой руки. Не магическое, не настоящее — хуже. Память тела иногда жестока именно тем, что не нуждается в реальности.       Пятое октября.       Я всегда вспоминала эту дату телом раньше, чем головой. Сначала тяжесть под рёбрами. Потом странная пустота в животе. Потом желание не открывать глаза, потому что мир всё равно окажется не тем, где в комнате пахнет апельсиновой кожурой и кофе, а тем, где за окном северный снег, где Белла ломается в Форксе, Эдвард называет предательство защитой, а я снова учусь не позволять магии идти первой.       Я села на кровати и прижала здоровую руку к груди.       Годовщина не была громкой болью. Не всегда. Иногда она приходила как день, в котором всё чуть-чуть не так: воздух тяжелее, свет раздражает, чужие голоса слишком близко, а любая доброта кажется опасной. Потому что если кто-то коснётся тебя мягко, ты можешь вспомнить, что когда-то тебя уже держали так, будто мир не посмеет забрать. А мир посмел.       Я не произнесла его имя.       Даже в пустой комнате.       Особенно в пустой комнате.       Вместо этого встала, умылась ледяной водой и долго смотрела на своё отражение, пока лицо снова не стало достаточно моим, чтобы выйти к остальным.

***

      День был плохим с самого начала.       Не катастрофическим. Не таким, где падают стены, горят свечи или семья собирается в гостиной вокруг твоих откровений. Просто плохим — вязким, царапающим, полным мелких раздражений, которые сами по себе ничего не значили, но вместе превращали кожу в открытую рану.       На завтраке Эсми поставила передо мной тарелку и слишком мягко спросила, как я спала. Я ответила “нормально” таким тоном, что ложь даже не попыталась выглядеть прилично. Карлайл поднял взгляд, но ничего не сказал при всех. Эммет предложил после еды “проверить, не стала ли я официально сильнее стены”, и я огрызнулась резче, чем он заслужил. Его улыбка погасла на полсекунды — совсем ненадолго, но я увидела. И от этого стало ещё хуже.       Элис дважды пыталась начать разговор и оба раза останавливалась. Розали наблюдала за мной с той своей раздражающей точностью, от которой хотелось спрятаться под стол или бросить в неё салфеткой. Джаспер почти не вмешивался, но его присутствие у края комнаты ощущалось сильнее обычного. Он чувствовал. Конечно, чувствовал. Не причину — нет. Я держала её запертой так крепко, что даже Эдвард не смог бы вытащить ничего, кроме обрывков света и музыки, если бы рискнул полезть. Но боль запереть полностью невозможно.       Она просачивалась.       Не свежая. Не острая. Старая.       Такая боль не кричит. Она сидит рядом с тобой за столом, пока ты пьёшь чай, и просто не даёт вдохнуть до конца.       К полудню мне хотелось, чтобы все исчезли. Это было несправедливо, потому что они старались. Именно поэтому хотелось сильнее. Забота сегодня попадала не туда. Каждый мягкий взгляд Эсми задевал память о тёплой комнате. Каждое осторожное молчание Карлайла напоминало, что я всё ещё скрываю от него целые годы. Эмметова попытка быть обычным только подчёркивала, что обычность теперь требует усилий.       После обеда Карлайл сказал, что они уйдут на охоту.       Он произнёс это спокойно, почти буднично, но я всё равно почувствовала, как в комнате на секунду изменилась плотность воздуха. Не из-за самой охоты — в нашей семье это было обычным делом, частью жизни, такой же естественной, как для людей поход за продуктами или закрытая дверь ванной. Из-за того, как он посмотрел на меня после этой фразы. Не спрашивая разрешения, не ожидая возражений, но оставляя пространство для моего “нет”, если оно вдруг понадобится.       Я сидела на диване в гостиной Денали с чашкой остывшего чая и уже минут десять делала вид, что читаю книгу, хотя за всё это время не продвинулась дальше первого абзаца. Пятое октября сидело под рёбрами тяжёлым тёплым камнем. Оно не кричало, не рвалось наружу, не требовало немедленной катастрофы. В этом и была его подлость. Некоторые дни не приходят как буря. Они просто ложатся внутрь и давят ровно, терпеливо, пока ты не начинаешь раздражаться на свет, голоса, чужую заботу и собственное дыхание. — Мы уйдём на несколько часов, — сказал Карлайл, надевая пальто. — Денали тоже будут с нами. Таня хотела показать Эсми северную часть охотничьих территорий.       Эсми стояла у входа, уже в светлом пальто, но взгляд её оставался на мне. Она не хотела уходить. Это было видно по тому, как она слишком медленно застёгивала пуговицы, как задерживала пальцы на шарфе, как несколько раз открывала рот и не говорила ничего. Если бы я дала ей хотя бы полповода, она осталась бы. Села бы рядом, поставила бы новый чай, сделала бы комнату мягче, теплее, безопаснее. И именно поэтому мне нужно было, чтобы она ушла.       Сегодня любая мягкость могла стать ножом. — Я не развалюсь от одиночества, — сказала я, не поднимая глаз от книги. — Максимум слегка испорчу интерьер своим присутствием.       Эммет, стоявший у двери, нахмурился. — Слишком слабая угроза. Где старый уровень? Где “я прокляну ваши подушки” или “превращу тебя в мох”? — Мох сегодня заслуживает лучшего, чем ты. — Вот, уже лучше, — сказал он, но улыбка у него получилась натянутой.       Я всё равно оценила попытку. Эммет старался быть обычным — не осторожным до тошноты, не трагичным, не таким, будто рядом с ним сидит сестра, которую вчера пришлось собирать после разговора о Кэтрин и монастыре. У него выходило неровно, но честно. Это было почти хуже, чем если бы он просто шумел.       Карлайл подошёл ближе. Не вплотную, только настолько, чтобы я почувствовала его присутствие, но не решила, что меня загоняют в угол. — Правила помнишь?       Я наконец подняла взгляд. — Никаких ритуалов. Никаких проверок Беллы. Никаких попыток доказать, что я умнее, чем вся семейная система наблюдения. Если рука начнёт болеть сильнее, если закружится голова, если стены начнут проявлять ко мне нездоровый интерес — я сообщаю. — Хорошо, — сказал он, но не ушёл.       Я выдержала его взгляд. Карлайл не выглядел недоверчивым. Скорее слишком понимающим, и от этого становилось сложнее огрызаться. Он видел не только сегодняшний ушиб и не только следы магии на ладони. Он видел усталость, которую я пыталась запереть за колкостью. Видел день, в котором что-то было не так, хотя я не называла причину. И, возможно, именно поэтому не спрашивал. — Мы можем остаться, — тихо сказала Эсми.       Я закрыла книгу, потому что притворство стало совсем уж неприличным. — Не надо.       Она замерла. В её глазах мелькнула боль, и я тут же пожалела о резкости. Не настолько, чтобы забрать слова обратно, но достаточно, чтобы голос стал тише. — Пожалуйста. Я просто… хочу несколько часов тишины. Без дежурств, без осмотров, без семейных лиц, на которых написано “мы ведём себя нормально, но на самом деле всё помним”.       Эммет открыл рот, явно собираясь возразить, что на его лице обычно написано что-то гораздо более интеллектуальное, но Розали положила ему руку на плечо. Он закрыл рот. Небольшое чудо. Надо будет потом отметить в календаре.       Карлайл смотрел на меня ещё несколько секунд. Потом кивнул. — Хорошо. Но телефон рядом. И если передумаешь — звони. — Если я позвоню и скажу, что скучаю, ты обязан будешь забыть это сразу после возвращения. — Разумеется, — ответил он с едва заметным смягчением в глазах. — Полная врачебная конфиденциальность. — Ты врач, а не священник. — В нашей семье мне иногда приходится совмещать.       Я почти улыбнулась. Почти. Эсми подошла и коснулась губами моего виска. Я заставила себя не напрячься. Тепло её жеста было не физическим — вампиры не дают такого тепла, — но всё равно ощущалось как мягкая ткань на открытой ране. — Мы скоро, — сказала она. — Не торопитесь, — ответила я и тут же поняла, как это прозвучало. — В смысле… я не про “исчезните подольше”. Просто охотьтесь нормально. — Мы поняли, — мягко сказала Эсми.       Джаспер задержался последним. Он стоял у двери рядом с Элис и смотрел на меня не так, как остальные. Не внимательнее — иначе. Он чувствовал, что в моём “хочу тишины” есть правда, но не вся. Чувствовал старое давление под кожей, хотя не мог знать его имени. Я встретила его взгляд и едва заметно покачала головой.       Не надо.       Он понял. Не спросил. Не стал предлагать остаться. Только чуть склонил голову, как человек, который принимает границу, даже если не уверен, что она безопасна.       Когда дверь за ними закрылась, дом не сразу стал пустым.       Сначала в нём ещё оставалось эхо их присутствия: запах холодного воздуха из прихожей, слабое движение занавески, тихий щелчок замка, память о голосах. Потом всё это осело. Тишина расправилась в гостиной медленно, как большая тёмная ткань. Я посидела неподвижно, прислушиваясь, не осталось ли кого-то наверху, в коридоре, у лестницы. Никого. Денали ушли вместе с ними. Дом действительно был пуст.       Только тогда я позволила плечам опуститься.       Несколько минут я просто сидела, держа закрытую книгу на коленях. От тишины не стало легче. Наоборот, когда вокруг исчезли голоса, пятое октября получило больше места. Оно поднялось из-под рёбер выше, к горлу, к вискам, к пальцам. Я чувствовала его в правой ладони, хотя боль магии сегодня была тише. Чувствовала в спине, в которой ещё жил вчерашний удар. В челюсти, которую я сжимала так долго, что начали ныть зубы.       Я встала и пошла к телевизору.       Это было очень взрослое, зрелое решение: лечить годовщину давно мёртвой боли случайным фильмом, выбранным из чужой коллекции. На полке под экраном стояли аккуратные коробки с дисками, часть старых, часть новых, у Денали был странный вкус: от французских драм до боевиков, которые Эммет наверняка одобрил бы по количеству взрывов. Я выбрала первый попавшийся фильм, даже не прочитав название, включила его и вернулась на диван.       На экране кто-то куда-то ехал под музыку.       Я смотрела.       Через десять минут поняла, что не знаю ни имени героя, ни причины поездки, ни того, почему женщина в красном пальто плачет у вокзала. Через полчаса фильм перешёл в сцену ужина, где люди говорили друг другу важные вещи, а я не слышала ни одного слова. Через час экран стал просто источником света. Синий, золотой, серый. Лица сменяли друг друга, музыка поднималась и падала, кто-то смеялся, кто-то уходил, кто-то возвращался. Всё это происходило в мире, где чужая боль была написана сценаристом и должна была закончиться к финальным титрам.       Я завидовала даже этому.       Потом фильм закончился. На экране пошли титры, белые буквы поползли вверх, отражаясь в тёмном окне. Я не выключила. Сидела, пока диск не вернулся в меню, где короткий музыкальный фрагмент повторялся снова и снова. От этого повторения становилось невыносимо. Не громко, не резко — просто невыносимо. Как капля воды, которая падает в одно и то же место, пока камень не начинает помнить её форму.       Я выключила телевизор.       Тишина вернулась сразу.       И в этой тишине я услышала то, чего не слышала на самом деле.       Не звук. Память звука.       Фортепиано стояло у дальней стены гостиной. Тёмное, полированное, молчаливое. Я не смотрела на него почти весь день. Слишком старательно не смотрела. Но после выключенного фильма взгляд сам нашёл его в полумраке, как язык находит больной зуб. За окнами уже начинало темнеть, хотя вечер был ещё ранним; северный свет уходил быстро, оставляя снег голубым, а комнату — серой и золотой от едва живого огня в камине.       Я могла подняться наверх.       Могла включить другой фильм. Могла позвонить Карлайлу и сказать что-нибудь нелепое, чтобы он вернулся раньше. Могла сделать всё, кроме того, что уже происходило внутри: память медленно поднималась, как вода в чаше, и я стояла перед ней без привычного монастырского “назови”.       Потому что если назвать, придётся произнести слишком много.       Я встала.       Не сразу пошла к роялю. Сначала обошла диван, поправила плед, который не нуждался в поправлении. Подняла с пола книгу, положила её на стол. Проверила телефон, хотя никто не звонил. Сделала несколько бесполезных маленьких действий, которыми люди пытаются доказать себе, что ещё управляют моментом. Потом всё равно оказалась у инструмента.       Крышка была закрыта.       Я стояла перед ней долго. Дерево отражало слабый огонь, окно, моё лицо — размытое, почти чужое. В этом отражении я не была похожа ни на девочку из монастыря, ни на дочь Карлайла, ни на сестру Эммета, ни на ведьму, которая вчера рассказала о Кэтрин. Я была кем-то между всеми этими версиями. Человеком, который слишком долго обходил одну дверь и сегодня по какой-то глупой, неприличной причине остался в доме один.       Я коснулась крышки.       Пальцы дрогнули.       Холодная. Гладкая. Настоящая.       Тело вспомнило раньше, чем я дала ему разрешение. Вот что в этом было самым жестоким. Я могла не произносить имя, могла не смотреть на даты, могла годами обходить рояли и пианино так, будто они заразны. Но пальцы всё равно знали, как ложиться на дерево. Запястья помнили угол. Спина — чуть наклон вперёд. Внутри поднялся запах апельсиновой кожуры, старого лака и неаполитанского солнца, хотя в гостиной Денали пахло только камином, снегом и чужим домом.       Я закрыла глаза.       “Не дави. Слушай.”       Голос вспыхнул в памяти так ясно, что я отдёрнула руку, будто крышка обожгла. — Нет, — сказала я тихо.       Дом не ответил.       Конечно, не ответил. Все ушли. Никто не мог услышать, как я спорю с вещью, которая просто стоит у стены. Никто не мог увидеть, как ведьма, пережившая огонь, кровь, Вольтерру, Кэтрин и собственную магию, боится поднять крышку рояля.       И, может быть, именно поэтому я всё-таки подняла её.       Звук был тихим, деревянным, почти неприлично интимным. Клавиши открылись белой и чёрной линией. Я смотрела на них несколько секунд, а потом села на стул. Он оказался чуть ниже, чем тот, который хранила память. Или память снова врала. Она часто врала в деталях: делала свет теплее, смех ближе, комнаты меньше. Но в главном она никогда не ошибалась.       Я положила пальцы на клавиши.       Не сыграла сразу.       Сердце билось быстро, но магия молчала. Не совсем — она была рядом, как зверь у ног, настороженный, чувствующий мою боль, но не бросающийся вперёд. После тренировки с Джаспером я слишком ясно понимала разницу: сейчас во мне была не злость, не паника, не страх Кэтрин. Это было другое. Старое. Сжатое. Боль, которая не хотела разрушать комнату. Она просто хотела, чтобы её хоть на мгновение перестали держать за горло.       Первая нота прозвучала почти случайно.       Тихая. Неуверенная. Слишком живая.       Я замерла, ожидая, что мир накажет меня за неё. Ничего не случилось. Окна не треснули, огонь не вспыхнул, воздух не сдвинулся. Только звук повис в гостиной и медленно растворился под потолком.       Тогда я сыграла вторую.       Потом третью.       Пальцы сначала путались. Правая рука ныла, левая слишком резко брала переходы, память сопротивлялась и всё равно вела. Мелодия поднялась не сразу, как человек после тяжёлой болезни. Но когда она наконец собралась, я уже не могла остановиться. Она была простой, почти бедной на украшения, и от этого больнее. Не музыка для зала. Не музыка для чужих ушей. Такая мелодия не просит аплодисментов. Она вообще не должна покидать комнату, где родилась.       Но той комнаты больше не было.       Я играла тише, чем во сне. Гораздо тише. Будто боялась разбудить не дом, а саму память. За окнами темнел снег, на стенах дрожал свет камина, клавиши под пальцами становились то холодными, то почти тёплыми от прикосновений. Я чувствовала, как песня проходит через ладони, поднимается к горлу, и сопротивлялась ей до последнего.       Потом всё равно запела.       Сначала почти беззвучно. Не голосом — дыханием. — Там, где гаснет чужой рассвет, останься звуком в тишине… Если имени больше нет, не дай забыть его во мне…       Я не знала, были ли это те самые слова. Возможно, за годы я изменила их, выжгла из них лишнее, оставила только то, что можно было произнести, не умерев на месте. Для чужого уха это могла быть песня о памяти. О доме. О дороге, которая больше не ведёт назад. О ком-то без имени. Для меня каждое слово было местом, куда нельзя было возвращаться и куда я всё равно возвращалась каждый год пятого октября.       Я не заметила, когда открылась входная дверь.       Может быть, они вернулись раньше, чем планировали. Может быть, прошло больше времени, чем мне казалось. Фильм, тишина, рояль — всё смешалось в один долгий провал, где часы потеряли смысл. Вампиры двигались бесшумно, когда хотели, а я была слишком глубоко в мелодии, чтобы услышать даже собственную опасность.       Они остановились не сразу в гостиной, а в коридоре.       Я поняла это только по изменению воздуха. По тому, как за спиной появилась неподвижность. Не звук, не шаг, не шорох ткани — присутствие. Сначала одно. Потом ещё. Потом сразу несколько, связанных между собой общей осторожностью.       Семья.       Пальцы едва не сорвались с клавиш, но я заставила себя доиграть. Не потому что была сильной. Потому что остановиться на полуслове было бы хуже, чем быть застигнутой. Это выглядело бы как признание вины, хотя я и так чувствовала себя пойманной на месте преступления.       Последние ноты прозвучали тише первых.       Когда они исчезли, гостиная стала слишком большой.       Я убрала руки с клавиш. Очень медленно. Затем повернулась.       Они стояли у входа в гостиную: Карлайл чуть впереди, Эсми рядом с ним, Эммет за её плечом, Розали ближе к стене, Эдвард в полутени коридора. За ними были Денали и Элис с Джаспером; значит, вернулись все. На их одежде ещё держался холод улицы, волосы Эсми чуть потемнели от снега, на пальто Карлайла блестели крошечные капли. Они выглядели так, будто вошли в дом обычным вечером и случайно оказались перед дверью, которую никто не должен был открывать.       Никто не говорил.       Я видела, как Эсми смотрит на меня — не испуганно, не с жалостью, а так, будто боится неверным словом разрушить то, что ещё дрожит в воздухе после песни. Эммет был непривычно неподвижен; даже его руки, обычно готовые что-то схватить, сжать, защитить, сейчас висели вдоль тела. Розали не отводила взгляда от рояля, и в её лице было то самое напряжение, когда она уже поняла: здесь есть причина, но причина не принадлежит ей. Эдвард смотрел на мои руки. Потом на клавиши. Потом на меня. Я тут же подняла стены в голове так резко, что у самой закололо в висках.       Никаких образов. Никакого света. Никакого имени.       Джаспер стоял чуть позади всех и не двигался. Он ничего не сказал, но я почувствовала, как его присутствие стало тяжелее. Не потому что он лез. Не потому что пытался успокоить. Просто боль, которую я выпускала через песню, уже не помещалась только во мне. Она заполнила пространство между нами, и он, как никто другой, не мог сделать вид, что её нет. Но он не знал, что это. Не мог знать. Там не было открытой любви, не было ясной тоски по человеку, не было имени, которое можно вытащить из воздуха. Только старая, плотная, душащая боль, у которой слишком давно закончились слова.       Первой заговорила Эсми. — Я не знала, что ты играешь, — сказала она тихо.       Я посмотрела на клавиши. На белые прямоугольники, которые снова стали просто клавишами, как будто не они только что вытащили из меня год, дату и комнату, похороненную глубже большинства воспоминаний. — Я тоже старалась не знать.       Эсми ничего не ответила. И это было правильно. Любое “почему” сейчас прозвучало бы как попытка подойти к краю, где я и так стояла слишком близко.       Эдвард сделал едва заметное движение, будто хотел шагнуть вперёд, но остановился. Его голос, когда он заговорил, был осторожным — не виноватым, не мягким, а именно осторожным. Как у человека, который знает, что один неверный звук может закрыть всё окончательно. — Ты никогда не садилась за рояль дома.       Я усмехнулась краем губ. Усмешка вышла сухой, почти пустой. — Я знала, где не стоит трогать клавиши.       Он опустил взгляд. В этой фразе было достаточно, чтобы понять: вопрос исчерпан. Не потому что он получил ответ. Потому что продолжение стало бы вторжением.       Эммет шумно выдохнул, словно всё это время задерживал воздух, которым не нуждался. — Подожди, — сказал он, и в его голосе прорезалась привычная растерянная прямота. — То есть ты всё это время умела играть, а я узнаю об этом в чужом доме, случайно, после… — Он осёкся, явно не зная, как назвать то, что услышал. — После этого? — Ты многое узнаёшь случайно, Мишка. Это поддерживает в тебе интерес к жизни. — Очень смешно. — Я старалась. — Нет, не старалась, — буркнул он. — Когда ты стараешься, мне хочется обидеться сильнее.       Это почти могло бы стать обычным разговором. Почти. Но между нами всё ещё стоял рояль, и песня ещё не успела уйти из стен. Поэтому даже Эмметова попытка вернуть привычный тон звучала хрипло, осторожно, будто он держал в руках слишком тяжёлую вещь и не понимал, куда её поставить.       Розали наконец посмотрела на меня. — Обычно люди не скрывают такое просто потому, что “не было случая”.       Я поднялась со стула. Движение получилось не таким плавным, как хотелось; спина тут же отозвалась тупой болью, а правая рука едва заметно дрогнула. Карлайл увидел. Конечно, увидел. Но не подошёл. — Обычно люди вообще любят делать выводы из недостатка информации, — сказала я. — А ты любишь оставлять недостаток информации там, где любой вывод будет неправильным, — ответила Розали сухо.       Я посмотрела на неё. Злиться было удобнее, чем признавать, что она права. — Прекрасно. Значит, у всех есть хобби.       Эсми тихо произнесла: — Мелисса…       Всего имя. Без вопроса, без просьбы. Но в нём было столько осторожной боли, что я почти предпочла бы допрос.       Карлайл всё ещё молчал. Это было хуже любых вопросов. Он смотрел не на рояль, не на мои руки и даже не на лицо так, как смотрят, когда пытаются прочитать ответ. Он смотрел на меня так, будто видел, как я держу дверь обеими руками, и выбирал не подходить слишком близко.       Наконец он сказал: — Это была старая мелодия?       Вот и всё. Не “о ком”. Не “когда”. Не “почему ты скрывала”. Вопрос о музыке, а не о ране. И всё равно он попал почти в центр.       Я почувствовала, как горло сжалось. — Достаточно старая.       Пауза.       Карлайл не отвёл взгляд. — Твоя?       Вот этот вопрос был опаснее предыдущего. Не потому что раскрывал что-то семье. Потому что для меня ответ имел слишком много слоёв. Когда-то — нет. Потом — да. Потом — слишком да, до такой степени, что её пришлось похоронить вместе с тем, что нельзя было произносить. Теперь она снова прозвучала в чужой гостиной, и я не знала, кому она принадлежит после этого. — Уже да, — сказала я.       Карлайл услышал паузу перед ответом. Эдвард тоже. Розали, наверное, тоже. Но ни один из них не получил ключа.       Эсми смотрела на меня так, будто ей хотелось сказать, что мелодия красивая. Она всё же сказала, очень тихо: — Она… очень красивая.       Я почти улыбнулась. Горько, без радости. — Красивые вещи не всегда добрые.       Джаспер едва заметно опустил голову.       Я увидела это движение и сразу поняла: он почувствовал слишком много. Не смысл. Не историю. Не то, что было спрятано за датой, за сном, за словами, которые я изменила до неузнаваемости. Но он почувствовал вес. Старую тяжесть, которую нельзя было объяснить ни вчерашним разговором, ни Беллой, ни Кэтрин. Она была другой. Глубже. Не горячей, как свежая рана, а плотной, как камень, который годами носишь в груди и уже не помнишь, как звучит дыхание без него.       Я посмотрела на него резко. — Не надо, — сказала я.       Джаспер даже не поднял рук. Просто встретил мой взгляд и кивнул. — Не буду.       Он не объяснил остальным, что именно не будет. И за это я была ему благодарна сильнее, чем могла показать.       Но Карлайл заметил этот короткий обмен. Его лицо не изменилось, однако взгляд стал тише и глубже. Он понял не причину. Только то, что Джаспер почувствовал нечто достаточно сильное, чтобы я оборвала его прежде, чем он успел произнести хоть слово. — Я не буду спрашивать дальше, — сказал Карлайл.       Это должно было облегчить.       Не облегчило.       Потому что в его голосе не было отступления. Было обещание. Он не отказывался видеть. Просто не ломал сейчас. — Как великодушно, — сказала я, и сама услышала, как плохо выходит насмешка.       Карлайл принял укол спокойно. — Нет. Просто я помню, что обещал.       Вчера. Гостиная. Камин. Двери, которые он не будет ломать силой.       Я отвернулась первой, потому что если бы продолжила смотреть на него, могла бы не выдержать. А выдерживать сегодня было единственным, что у меня ещё получалось. — Тогда я пойду, пока все присутствующие не передумали быть деликатными.       Эммет шагнул вперёд. — Мелкая… — Не сейчас, — сказала я.       Не резко. Почти устало. И, кажется, именно это остановило его лучше любой злости. Резкость он бы выдержал. С ней он умел бороться. Усталость обезоруживала.       Эсми сделала маленькое движение рукой, будто хотела коснуться моего плеча, но не стала. Розали молчала, и это молчание было не равнодушием, а редким уважением к границе, которую она не одобряла, но понимала. Эдвард стоял неподвижно, и я чувствовала, как он держится подальше от моих мыслей. Джаспер не смягчал воздух. Спасибо ему и за это. Если бы он сейчас попытался облегчить мне боль, я бы, наверное, действительно сорвалась.       Я прошла мимо них к лестнице.       Никто не остановил. Это было правильно. И всё равно больно.       На первой ступени я всё-таки обернулась. Не полностью — только через плечо. Рояль стоял открытый, как оставленная рана. Карлайл заметил мой взгляд и медленно подошёл к инструменту. Не сел. Не коснулся клавиш. Только опустил крышку, очень тихо, почти бережно, будто закрывал не дерево, а то, что случайно выпало из моих рук на пол гостиной.       Щелчок был едва слышным.       Я поднялась наверх.       В комнате я не заперла дверь. Сама не поняла почему. Может быть, потому что после вчерашнего Карлайл всё равно услышал бы замок. Может быть, потому что сегодня у меня не осталось сил на ещё одну демонстрацию независимости. А может быть, потому что какая-то часть меня, слабая и злая, хотела знать, что внизу они всё ещё есть.       Я села на край кровати и посмотрела на руки.       Они не дрожали.       Магия не вспыхнула. Стекло не треснуло. Воздух не стал плотным. Пятое октября прошло через меня, как нож через ткань, и всё-таки сила не пошла первой.       Наверное, это тоже был выбор.       Я легла на бок, осторожно, чтобы не задеть ушибленную спину, и подтянула плед к подбородку. Внизу долго никто не говорил. Потом послышались тихие шаги, приглушённый голос Эсми, низкий ответ Эммета, совсем короткая фраза Карлайла, которую я не разобрала. Они были там. Не знали. Не понимали. Но уже слышали достаточно, чтобы не забыть.       Я закрыла глаза.       Семья услышала не песню. Не по-настоящему. Они услышали только край того места, где я когда-то оставила слишком большую часть себя, чтобы выжить дальше. Они не знали, что сегодня за день. Не знали, почему клавиши под пальцами были опаснее огня. Не знали, что эта мелодия когда-то звучала в комнате, где было солнце, апельсиновая кожура и рука поверх моей.       И пусть.       Пока пусть.       Я не произнесла имя даже мысленно до конца. Только позволила памяти на одно короткое мгновение коснуться его края — как пальцы касаются клавиш перед первой нотой.       Пятое октября.       Неаполь.       Свет.       “Не дави. Слушай.”       Потом я закрыла эту дверь снова.
457 Нравится 130 Отзывы 194 В сборник
Отзывы (1)