Томас пьян. Томас смеется.
***
Он задыхается от восторга, теснее прижимаясь к боку, горячечно вглядываясь в его наверняка застывшее лицо. Томас. Вечно громкий, яркий, вздорный мальчишка. Его Том. Горло сводит от накатившего осознания — этот "Питер" никогда не вырастет, не поймет и не примет. Если не менять, а этого ни в коем случае делать нельзя. Теплая истома сменяется тянущей гулкой пустотой. Он по-прежнему придерживает Тома за талию, не давая тому навернуться с мокрой лестницы, но горящие от прикосновений пальцы моментально обдает ледяной волной сожаления. Он скомкано улыбается, предлагая, наконец, спуститься вниз и поехать по домам.***
И они сталкиваются плечами, сигаретный дым от чадящей папиросы в тонких пальцах на мгновение застилает глаза, и Максу кажется, что вот он — миг великого осознания. Того осознания, что тает на языке мятной свежестью абсолютной свободы, что ерошит волосы волнами очистительного потока, что плавится в пульсирующих зрачках напротив. Макс моргает. Они все еще стоят, сгорбившись над заваленным столом в его кабинете, чернильную стылую мглу, льющуюся из окон, разгоняет мягкая дрожащая желтизна ламп, и Томас, о, Томас все смотрит на него, в него, напряженно застыв в каких-то пяти дюймах справа. — Ведь так?! Восклицание почти разбивает прекрасный морок. — Вот он, идеально прописанный внутренний диалог с отцом, с первостепенным основателем, с духом предков, чей шепот есть в крови у каждого, да? Томас как всегда повышает голос при утверждении особо ценных моментов, взволнованно стискивая его пиджак на предплечье, наклоняясь к самому лицу, лихорадочно вглядываясь. Прозрачные глаза сейчас так наполнены обуревающей их силой, что, кажется, горят и готовы воспламенить весь окружающий уютный полумрак, объять Макса, поглотить его, низвергнуть. Это слишком сильно. Макс до рези в глазах всматривается в искаженное бледное лицо друга и не может произнести ни слова: грудь сжимает, голова благословенно пуста и легка. Макс падает.***
Он пылает. Ледяные пальцы пытаются ухватить, сжать и огладить всё до чего дотягиваются, горячие влажные губы постоянно кривятся, будто даже сейчас Том не может прожить и секунды без словоизлияний, худое тело сотрясают волны дрожи, и Макс чувствует себя на краю вулкана за секунду до извержения. Ассоциация кажется сейчас такой громоздкой и ненужной, но именно она изгоняет, наконец, скованность и остатки рассудка. Теперь судорожные метания под ним лишь разжигают в закостенелом и пыльном теле***
После, когда они лежат на старой кожаной софе, опустошенные и заполненные как никогда, зрение наконец проясняется, и Макс завороженно рассматривает такое молодое и спокойное лицо Томаса, его расслабленные брови и мягкий рот. Влажная челка мелкими кольцами стелится по затертому бархату — бутафория театра, художественно расбросанная по комнате, безмолвно и неустанно напоминающая о мисссис Бернстайн, сейчас служит его взору, оттеняя Ренессансом блеклую комнату Тома, создавая трепет в груди от лицезрения "ангела Караваджо", примостившегося рядом. Длинные нервные пальцы сейчас лениво кружат по его груди. Он касается вдумчиво и отрешенно. Время неспешно течет, омывая их предрассветным искристо-розовым маревом. Розовое — Макс старается не рассмеяться, вспоминая составленные ими в пылу спора списки всех сравнений и метафор, но все же что-то прорывается, и Томас, не открывая глаз, довольно и устало тянет уголок рта, теплым выдохом в шею узнавая причину, пока не требуя, лишь обозначая любопытство. Он все такой же тихий, уже несколько часов с момента их Рубикона, с едких слов и отчаяных глаз, что изничтожили остатки контроля, заставляя ответить, откликнуться на немой зов, что оглушительно провисал на миг, день за днем растягивающийся в бездну между ними, растворяя всю крикливую неуверенность одного и иссушающее смирение другого. Оказалось так легко, так сладко поддаться моменту, качнуться вперед, не заботясь о торможении, разбиться об отвесные скалы его острых скул и плечей, ощущая заполошно бьющийся пульс кожей, губами, всем собой. Воздух у виска искриться первыми косыми лучами солнца, сплетаясь с бронзой волос, заставляя любоваться более обычновенного, пока блеск тихой прибрежной глади в глазах напротив не заслоняет собой все остальное. Наверное это и есть абсолют любви. Внутри расцветает привычная за последние месяцы вина перед Луизой, смешанная с горечью от осознания простой и крайне печальной истины — все прошедшие десятилетия приписываемая то потерянностью юнной поры, то мировой духовной хвори "эпохи больших перемен", тоска и бесконечно тянущее внутренее ожидание, так давно и прочно стянувшее сердце до полной бескровности, омертвения чувств и мироощущением, были лишь реверсивным во времени эхом их с Томасом предстоящей встречи, их всеобъемлющей связи. Он будто всегда смиренно ждал, отсчитывал дни, складывающиеся в недели, а те в месяцы и года, терзая себя помыслами в начале, что его ждет, уже не надеясь после взросления дочерей, даже не пытаясь предсказать, просто жил инертно и механически. Не зная, что можно жить по-настоящему, когда мир своей красочностью вызывает слезы, и всё ощущается почти мучительно ярко, выбивая воздух из груди. Том улыбается, медленно и уверенно тянется к его лицу, мимолетно смазывая минорную гримасу, что уже закралась в горькие заломы рта, тщательно разглаживает лоб, и Макс позволяет это. Позволяет себе отпустить. Просто жить настоящим моментом, ценя его без оглядки на прошлое, не загадывая на будущее. Макс закрывает глаза, сжимая причину жизни своей крепче в объятиях.Том счастлив. Томас смеется.