***
Кто в огне, кто в воде,
Кто в лучах солнца, кто в ночи,
Кто — высшим замыслом, кто — решением суда…
© Леонард Коэн, Who by Fire
Скажите, вы когда-нибудь хотели исчезнуть и удалиться от всего? Я — да. Дайте мне бумажонку с Франклином, пять дней на подготовку и стопку бумаги, чтобы записывать, и я соглашусь уйти хоть на пять лет. Хотя нет — пять стопок бумаги. По одной на год. И еще… еще я должен буду предупредить Ури (и опять нет). Почему нет? Ну, Брендон, пользуясь репутацией сына чертовски крутого мафиози, устроит вечеринку, на которую слетятся все ничтожные и прекрасные: чикагские маргиналы, негритянки, для джазовых мелодий которых я пишу тексты, богема, с которой он дружен, анархисты — справедливости ради, если у тебя есть бутылка коньяка, то можно внезапно обнаружить, что у них таки-и-ие осмысленные речи — социалисты, чтобы поспорить с идеологическими противниками, и проигравшиеся картежники. И всем им нужно только одно — вернуться в лихие десятые, когда за мысли о сухом законе из тебя бы сделали живую отбивную. Я тогда, естественно, втянусь, он будет ко мне клеиться (чему я, может, даже потворствовать буду), и к утру я пошлю идею отшельничества в пекло. Наверно, я все-таки не предназначен для тихой и мирной жизни — вот почему я сейчас иду в очередной «анархопритон» к Брендону и Джи. — Смотри, куда идешь! — из размышлений меня вырывает чей-то крик. Я разворачиваюсь вправо. Передо мной крепко сбитый деревянный дом, который, наверно, видел еще Великий пожар. На стене надпись на трех языках: английском, немецком и идише: «Лекторий». Фыркаю. Если это лекторий, то я всемирно известный романист. Нет, безусловно, лекции они читают, но все это перемежается таким количеством споров и драк (а в углу обязательно засядут китайцы-нелегалы с морфином, кокаином и опиумом), что о лекции в итоге забудут. Зато на сухой закон, как и на все остальные, людям тут плевать. Я поднимаюсь по лестнице — даже на входе, за пять пролетов, чувствуется запах никотина и опиума. — Gad iad na daoine*, Вентц! — несколько ирландцев спускаются по лестнице, перетаскивая с собой пустой ящик с бутылками. — Не беспокойся, о твоем выступлении на прошлой неделе никто и не вспомнит. Если бы я мог, то залился бы краской. На прошлой неделе я проспорил желание Брендону и вынужден был читать «Капитал» с жутким акцентом кокни на сцене, хорошо, что хоть не на этой. Настоящие иммигранты из Лондона сжимали кулаки и в красках расписывали, что именно они со мной сделают. — Ури там? — я отмахиваюсь от неуместных мыслей. — Второй час, как и еще один твой друг, — ирландцы спускаются в подвал, а я бегу наверх. На следующих пролетах я уже не вальсирую по ступеням, а практически парю над ними. В главной комнате меня встречает плотная завеса дыма, скрывающая копии картин сюрреалистов на стенах, пара десятков собравшихся у сцены людей и обрывки речи на немецком с импровизированной сцены. Не особо хорошо его знаю, но слова «переворот», «изменения» и «пора переходить к действиям» слышны ясно. Из серой завесы выныривает фигура в красном костюме и тащит меня к окну (там еще можно что-то разглядеть), и я понимаю, что это Брендон: как всегда невозмутим, подбрасывает собственные наручные часы. Джи — самый младший из нас — глядит на висящую на стене рядом с нами картину Кайботта и зарисовывает ее авторучкой в блокноте. — Ну и как дела у работников суровой богемы? — Брендон издевается, и это видно: сарказм давно стал его лучшим другом (после меня, конечно же… хотя что-то мне подсказывает, что наши отношения пересекли рамки дружеских уже давно, так что я не считаюсь). — Как обычно: текст еле ползет, джазистки требуют больше слезливых страданий, а вдохновение сидит по курильням и притонам отца дни напролет, — Джи, справа от меня, хихикает. — А что скажет фронт мафиози? — Ну, у фронта все будет гораздо лучше, если ты закроешь это чертово окно! Дым как от пожара, к тому же тут в последнее время, как по своему участку, ходят копы! — Брендон перегибается через стол и закрывает окно. А, забыл сказать: этот почетный м-р Наглость оккупировал мой дом. Теперь вопрос другой: господи, наши отношения вообще были дружескими? Соседнее окно открывается от сквозняка, когда очередной спорщик входит в гостиную; как назло, именно сейчас полицейские заглядывают в проулок. — Офицер Хэмикл, тут торчки! — один из них срывается с места и бежит к нашему дому. Брендон шепчет себе что-то под нос и оборачивается к все еще спорящей сцене. Джи накручивает себе на палец кончик ярко-алого галстука, а увидев в окно бегущих копов, поднимается, взмахнув полами черного пиджака, и в несколько шагов достигает двери. Поражаюсь: все идеологические вопросы растаяли в дыму. Все — анархисты, социалисты, белые, черные, евреи, китайцы и американцы, даже кучка католиков (что они здесь забыли?) — бросаются устанавливать баррикаду у двери. — Какая сука открыла окно?! — Блэкмилл, мать твою, не кипятись! — Мы его поймали, вот он! — Это вам всем кара! — верещат католики в углу. — Это Богом забытое место надо сжечь дотла! — Милостивые служители Господа нашего, — Росс и Уолкер — лидеры анархистов этого лектория, уже на пределе. — Если это, как вы говорите, притон — со всеми семью грехами, содомитами, безвластием и кучкой сумасшедших, попирающих законы вашего бога, то вы нахрена сидите здесь и страдаете?! — Ладно, Росс, угомонись… — Рэй Торо, один из приятелей Росса, треплет его по плечу. — Так, покажите мне этого сукина сына! Погодите, это Херли?! Энди Херли — одного из моих знакомых, обретающихся в джаз-группах (да, его проектам я чаще всего пишу тексты), держат пятеро. Единственный плюс — завеса дыма рассеивается, и теперь все друг друга видят. — Тут траву курят, а не едят! — слышится смешок со сцены. Всеобщее веселье прерывают шаги полицейских по лестнице. — Росс, дай мне зажигалку! Черт. Брендон поджигает деревянный пол. Дым получается еще более едким, поэтому вскоре комната наполняется ругательствами на полудесятке языков и диалектов. — Так, а теперь можете открывать! — Херли тянется к форточке с криком «о, да!». В тот же самый момент полицейские, матерясь, врываются в комнату. Росс, воспользовавшись моментом, выдвигает вперед католиков; те, кажется, смекают, что к чему, и начинают распевать какие-то свои литургии. Брендон рядом со мной затыкает уши. — Это еще что за фигня? Развели, понимаете ли, курильню! Затем главкопу приходится умолкнуть: картина «дружба народов» расстилается перед ними. Католики осеняют их благословением, пока один из них не начинает говорить подозрительно знакомым мне голосом. — Паноптикум, — вставляет Брендон. — Чистой воды паноптикум это был, пока эти праведные люди не решили рассказать нам о Боге! Мы решили озарить сий лекторий божественным светом, и… — он указывает на прожженный пол. Джи рядом со мной давится смехом; я толкаю его локтем, от чего он складывается в три погибели. — Это он земные поклоны репетирует! Теперь едва сдерживаю себя уже я: он говорит так, будто и вправду верный католик, а люди здесь — просто ангелы. Даже я бы поверил. После того, как Уолкер сотоварищи убеждает социалистов нам подыграть, растерянные полицейские, не понимая, что здесь творится и кто накурен — они или мы — удаляются. Через час уже мне приходится вытаскивать Брендона из его постоянного неорганизованного безумия; он перепоручает Джи Уолкеру и Херли, не переставая травить заезженные анекдоты про джазисток, а потом, уже после полуночи, когда мы бредем в мою (он утверждает, что его, но я-то знаю — она моя, да и вообще почему он, сын не последнего бутлеггера**, безвылазно — по его-то меркам — сидит у меня?!) квартиру, треплется обо всем на свете. Только когда он уже недвусмысленно вешается на меня, я начинаю задумываться, что, наверно, где угодно есть любители выглянуть в окно вечерком. — Ве-е-ентц, — нараспев шепчет он, пытаясь прижать меня к стене. — Скажи, Пит, а ты хоть раз что-то… кому-то посвящал? А мне? К черту мысли о двусмысленности, пусть думают, что хотят. Я притягиваю его к себе; в темноте его голос хриплый, удушающий и извращенно-прекрасный, и улыбка тягуче разливается на губах от признаний и отчаянных поцелуев. Я не говорю ему ничего; Брендон как никто другой хорошо знает ответ, знает, что добрая половина моих текстов — про него, и что благодаря нему я творю. До этого он пьянел от речей и безумных идей, сейчас же он, не задумываясь, напивается мной. И зная, что ни его, ни меня никому не узнать, он действует неосторожно и резко даже для него. Мне легко, и все прекрати-нас-увидят растворяются на языке. Когда через сотню прикосновений он отстраняется от меня, на губах — прощальная горечь: он напивается мной, я неторопливо пробую его. (забавно, это один из немногих раз, когда ничего не помнить на следующий день будет он, а не я). В темноте, когда я не вижу даже собственных пальцев, а все фонари — о слава тому, кто это сотворил! — выбиты, Брендон Ури раскрывается лучше всего. — Я продолжу, — шепчет он мне на ухо. Первое правило Пита Вентца: никогда не верь Брендону, если это не экстренная ситуация. Впрочем, это сбывается и сейчас: перетащив Брендона на диван, я достаю из комода ключ и открываю скрытую старыми обоями дверь. Помните, как я говорил, что добрая половина моих стихов посвящена Ури? Вторая половина — Патрику. Поверьте, когда вы узнаете, кто он такой, вы больше не посмотрите на меня как прежде. *** Все началось четыре года назад: я, тридцатилетний придурок, безумствовал, разливаясь психованным фиолетовым по тусклому серому утру, и бездействие разлилось по моим венам. Я хотел нарушить все и перечеркнуть, отчаяние лилось через край. Вместо ответа я начал рисовать — и нарисовал человека с кольцами-шестеренками на пальцах, с механизмом вместо сердца и сотнями микросхем в мозгу. Это был просто порыв — но, черт возьми, порыв такой мощности, что я исписал три метра бумаги до тех пор, пока пальцы не перестали попадать по клавишам. Через неделю со мной, «совершенным талантом П.Л.К. Вентцем», подписали договор Симпсон и Кэмпер — дуэт, наверное, самых знаменитых джазисток штата. Ради такого стоило продолжать, и я упорно выписывал детали портрета, а затем слал этой парочке тексты такими стопками, которыми даже листовки не штампуют. Но когда я достиг предельной точности в моем изображении, идея не просто поселилась на задворках мозга — она захватила его целиком и полностью. Вопросы о легальности проекта я послал к черту. Встреча с Брендоном два года спустя была для меня благословением: я нашел его — человека, который не удивится ничему, даже тому, что я килограммами скупаю у организации его отца микросхемы, он — меня: родственную душу в вопросе «шампанское, кокаин, бензин — и можно вселять дух празднества хоть в Белый дом!». В мгновение это стало целью всей моей жизни: я запоем писал тексты, выплескивая себя на бумагу. Создавал осознанное, незабвенное, восхитительное и совершенное, знающее все, что знаю я сам. Накладывая на металлический каркас трубчатые и прочные сосуды, я примешивал к его «крови» толику моей, живой и настоящей — из глупого (как я понял потом), приступа собственничества и желания прокричать миру, что это — мой Патрик, творение, которым я уже горжусь. Патрик Мартин Вон Стамп — длинное имя, почти как мое. И подходит ему прекрасно. Отмахиваюсь от мыслей, еще раз проверяю расположение микросхем; от таблицы, которую я начертил полтора года назад, толку особо нет: она начерчена старым методом — «чтобы была» — и не несет в себе смысла. Внезапно, я спотыкаюсь о ящик с деталями, и пол уходит из-под ног; я хватаюсь за первый попавшийся под руку предмет — это оказывается рука Патрика — и мы оба падаем на пол. Я пытаюсь оценить проблемы. Во-первых, какая-то микросхема могла выпасть; во-вторых, мог повредиться (относительно), прочный глазной механизм. В третьих… — Что за… — я замираю на полу, услышав голос; все проблемы, связанные с механизмами, микросхемами, глазами и суставами, сразу растворяются в воздухе. –Вентц, ты здесь? Никогда не видел эту комнату… Фонарь слепит мои глаза, когда Брендон входит в комнату; я поднимаюсь, приобнимая Патрика за плечи, и он застывает. — Это еще что?! — сложно сказать, смеется он или готов устроить «семейную ссору». — Кто он такой? Я его знаю? Почему этот сукин сын в нашем подвале? — Брендон, это Патрик Стамп, и он робот, Патрик, это Брендон Ури, и он мафиози. — Замечательно. — Брендон отодвигает в сторону мои полупустые коробки с деталями и садится на пол. — Итак. Начнем сначала. Первое: ты собираешь робота, которого я не смог отличить от человека — а ведь это одна из моих должностей: проверять отцовских андроидов. Второе: ты делаешь это нелегально, иначе ты бы метался с отчетами в Чикагский университет по пять раз на дню. Третье: судя по количеству микросхем, мозгов у него больше, чем у всех нобелевских лауреатов за последние пять лет вместе взятых. Четвертое: поскольку ты нарушил все три закона, установленные еще полвека назад, тебя вздернет или толпа, потому что ты «грешник, уделавший бога в вопросе создания существ по образу и подобию», или с любовью накормит казенным полонием суд. Пятое: да, я остаюсь, несмотря на то, какой ты самонадеянный… гений, и когда ты решишь его включать, я буду сидеть поблизости с пушкой. Наверно, если я решу взорвать здание Конгресса, он будет сидеть рядом и подтаскивать мне динамит. Брендон Ури — первый и, наверно, последний человек, который поймет меня всегда. — Я собирался сделать это сегодня, — Ури, раскинув руки как крылья, было обвивается вокруг меня и тут же отползает. — Неси сюда оружие, только спрячь подальше. Наконец, через полчаса криков «куда я спрятал этот пистолет?!», от которых половина соседей вокруг, скорее всего, уже вызвала к нам полицию, Брендон достает весь отцовский арсенал из-под дивана, и мы спускаемся в подвал. Патрик, чьи руки поддерживают нити — мне это навевает лишь ассоциации с марионеткой — облачен в фиолетовый костюм-тройку; его глаза закрыты, а «кожей» (я сам не знаю, что это: в первые недели нашего знакомства Брендон принес мне этот тонкий и прочный материал, в который было крайне удобно встроить сенсоры, и я надеюсь, что это не настоящая человеческая кожа…), не скрыт лишь механизм на шее. Брендон прячется за одним из шкафов и изображает из себя чертова снайпера, пока я торопливо выставляю на таймере цифры"3:19» и нажимаю переключатель; его тут же переклинивает, и теперь выключить его невозможно. Через три минуты девятнадцать секунд, когда я закрою «кожей» таймер, сердце начнет работать. Через три с половиной минуты, по моим подсчетам, Патрик откроет глаза. Или не откроет — тогда пушка понадобится уже мне и моему виску. Или откроет, но что-то пойдет не так — тогда механизм на шее будет безнадежно испорчен, а с ним — и вся система. Тогда все придется начинать сначала. Минута. Я делаю последние стежки. Полминуты. Я откладываю нить с иголкой в сторону и гляжу в окно — за ним едва теплится заря (прямо как моя надежда): никогда не верил в бога. Но, пожалуйста, если он есть — и мне плевать, в какой форме, будь он хоть монстром из рассказов некого Говарда Л.***, которые Джи стопками таскает ко мне, пусть он меня услышит. Пять секунд. Я прислоняю голову к месту, где, по моим расчетам, находится сердце; через несколько мгновений я слышу медленный, но прекрасно различимый звук. Сердце Патрика разгоняется, чтобы он пришел в сознание, и я, черт возьми, счастлив. Даже если первым его рефлексом после пробуждения будет задушить меня. Надо будет написать письмо с благодарностями Говарду Л. и его богам. Фхтагн что-то там, как говорится. — Где я… — над моим ухом звучит чуть хриплый голос — первое тестирование, что поделать. — Что произошло? Я уродливо всхлипываю. Сейчас, все мое тело — лишь проводник для эмоций; я так больше не могу: отчаянно шепчу что-то про эксперимент; на ересь, которую я несу, плевать и мне самому, слова просто рвутся наружу. Из глаз текут слезы, смех рвется, раздирая голосовые связки — Патрик не понимает, что происходит (я просто отчаянный безумец из Уилметта, загнанная лошадь; мне суждено было остаться на клеевой фабрике), и напрасно пытается меня успокоить. — Все в порядке. Когда Патрик наклоняется и обнимает меня, я падаю в обморок. *** Все шло своим чередом: мафиози строили заговоры, Патрик нашел свое место в ставшем квартетом трио, джаз несся из каждого бара, я отнес каким-то знакомым Брендона с завода большинство оставшихся при создании Патрика деталей, Джи, как всегда, зачитывался фантастикой из журналов, а Брендон… Брендон повсюду ходил с Россом, говоря, что «исследует обстановку». Росс — человек странный во всем, и меня это пугает. Он каким-то образом удерживает свои позиции среди анархистов Чикаго, умудряясь при этом общаться с местными пацифистами, носит костюмы в цветок на встречи, а еще в его сарказме можно утопить все человечество. К своим убеждениям он пришел совершенно случайно, когда в двадцать первом, во время дела Ванцетти и Сакко, ему всучили брошюрку на улице (и да, это был Брендон). Одна бумажка — почти семь угроханных в политику лет. Меня он пугает еще и этой способностью заражать окружающих своими идеями. Ури бы сказал, что я просто боюсь терять свои позиции. Я бы в ответ сказал, что ревную, и не шутил: по правде, к ревности я абсолютно не склонен, да и расстаться с ним я бы никогда не смог — круги моего общения узкие, мы бы обязательно виделись. Нет, хорошо — пусть, если обожает Росса, делает с ним что угодно, но не выдумывает странные оправдания: ложь я всегда распознавал с первого взгляда. Все шло своим чередом, пока одним воскресным утром Брендон не врывается ко мне, остервенело вскрыв дверь, и не выпаливает: — Джи похитили! — и упал на пол. — Группировка Смита! Спенсера Смита? Я едва удержался от того, чтобы засмеяться: с такими «охранниками» Джи ничего не грозит — скорее они сами его отпустят. — Ну и что же им от него нужно? — я не могу сдержать улыбку. — Рецепт коктейля «Утро после вечеринки»… а, нет, тогда они бы похитили тебя. Гитара? Коллекция фарфоровых единорогов Майки? Майки — это его брат, на три года младше. Я видел его только пару раз, но могу сказать одно: способностью умилять людей его не затмит даже Патрик. И что могло понадобиться суровым смитовским ребятам от Джерарда? — Я серьезно, — он, шатаясь, поднимается. Только сейчас я замечаю, что один из рукавов его рубашки пропитался алой кровью, и подхватываю его. Брендон, скажу я, обычно удивительно легкий — но сейчас он будто потяжелел, и тащить его куда сложнее. — Это они из меня чуть решето не сделали. Пулю я вытащил — скажу тебе, зря: на меня половина Чикаго успела наглядеться. Парочка даже предлагала отвезти в ближайшую больницу… — роняет он, развалившись в кресле. Патрик, насвистывая какую-то песенку Кэмпер, входит в гостиную и замирает. — Не обращай внимания, — ухмыляюсь я, замечая, с каким ужасом он смотрит на Брендона в окровавленной рубашке. — Он таким частенько приползает. Бутлеггера сын, что поделать! — А кто его так… отделал? — Брендон уже готов произнести тираду насчет мафии Смита и о том, сколько мучительных способов убить их он знает, как я его обрываю. — Конкуренты? — Черт знает. Они похитили Джи, подстрелили Брендона и сейчас где-то на востоке. Воцаряется тишина; давно замершие часы падают с крючка и разлетаются на детальки; из них выпадает несколько микросхем. Торопливо, пока Брендон с Патриком не заметили, прячу схемы в карман и оборачиваюсь к ним. Сомнения разъедают разум: если эти часы упали, то это дурной знак. Если они развалились… … об этом не думать. Никакого худшего исхода: мы отдадим Смиту десяток стодолларовых бумажек, Джи опять примется шутить, что он стоит больше, Брендон расскажет пару заезженных анекдотов, и мы тихо-мирно разойдемся. — Если это люди Смита, они не просто на востоке — да, я однажды влез в этот заброшенный особняк, где ходят только они! — Брендон поднимается из кресла; Патрик дает ему руку, и я ухмыляюсь — с этой его походкой я-под-кайфом-но-вам-меня-не-вычислить люди Смита скорее примут его за бездомного. (забавно, что такая походка у него именно тогда, когда он не накурен — и вычислять удобно, и людей запутывает). Я иду на кухню за бинтами — похищение похищением, а от еще одного человека без сознания во время «спасательной операции», особенно если у него язык подвешен лучше всего, толку никакого. Через два часа, пару остановок с целью «прихватить пару Франклинов» и пару сотен жутких анекдотов из жизни Брендона, Росса, пацифиста Кобры-Сапорты и некого «кореша Беккета» мы выходим адрес, где (очень), примерно находится этот дом. Впрочем, когда Брендон окончательно запутывается в трех домах, так, что никакие явочные не помогут — не сказать, что топографический кретинизм, но с картами он явно не дружен — роль картографа приходится выполнять Патрику. Особняк покрыт плющом, как старая штукатурка трещинами, и виляет из стороны в сторону. Его силуэт явно не трезвенник рисовал: он виляет из стороны в сторону, как линия, отчерченная на листе пьяницей, а на лепнине будто стоит штамп: «Создано ультрасюрреалистами. Длительность запоя: неделя.» Внезапно задумываюсь, откуда Патрик знает местность так хорошо: я закладывал в него карту Чикаго, но неточную. И это я точно ему не говорил. Брендон? Интересно, у людей, потерявших память, сохраняется память тела. А есть ли у роботов «память деталей»? Наверно, есть: неподалеку отсюда находится завод, откуда я в разное время покупал и крал микросхемы, и эту же часть города Патрик знает лучше всего. Брендон опирается на меня — идти ему все равно сложно, поэтому половину пути Патрик просто тащил его на руках — и ухмыляется, перезаряжая пистолет. Об этом всем я забываю. Из заброшенного особняка, у которого мы стоим, воздух разрывает нечеловеческий, как из вокодера, крик. Он! Сил стоять тут на месте больше нет — я врываюсь сквозь приоткрытые ворота и мчусь к зданию. Крики оттуда замолкают. На втором этаже — единственная комната, которая запирается, и я знаю об этом не понаслышке. Уже готовясь выломать дверь, снимаю пистолет с предохранителя, когда слышу поворот ключа в замке и замираю. На руки мне падает что-то (еще), теплое, окровавленное и трясущееся. — Я… я не хотел их убивать. Клянусь, я защищался, это были единственные, кто… — Джи в моих руках бредит и путается в черт знает откуда взявшихся собственных галлюцинациях. Нет, только не опять. Пусть только он не возвращается обратно к беспросветным иллюзиям. — Все в порядке, Джи, — приподнимаю его лицо за подбородок (всегда читал людей по их взгляду), и невзначай касаюсь его скрытой галстуком шеи, пока он нараспев шепчет «нет»; липкое и красное пропитывает мои пальцы за пару секунд. — Нет… видишь же, я не в порядке! — Джи ломает голос и кричит из последних сил. И — внезапно, как вспышка — быстро и нечеловечески дергается в конвульсиях в моих руках. Вторая пуля блестит между ребер. Я не помню, как делаю решето из выстрелившего мудака — единственного живого человека в комнате, не считая меня — и продолжаю стрелять даже тогда, когда он похож на уродливую мешанину из мяса и костей, и как даже не задумываюсь, что это — первый человек с моей пулей в голове (да и не только), и как Патрик пытается оттащить меня от него. Я — концентрат ненависти. Липкий и противный всем сохранившим хоть каплю рассудка. Потерявший сознание и сохранивший лишь импульс, программу на уничтожение — и все это заканчивается, когда Брендон наотмашь бьет меня по голове пистолетом. Недостаточно. Недостаточно, чтобы раскаяться — да и в чем, чтоб вас, каяться?! — но достаточно для того, чтобы осознать. — Тихо, — шепчет мне Патрик, забирая все оружие и напевая вполголоса одну из моих песен. Брендон бросается ко мне, увидев мертвого Джи, стискивая запястья до боли — и голос сдавленный, а дыхание прерывистое. Я — лоскутное одеяло из сотен людей, которых встречал, и эти двое — самые значимые части этой корявой мозаики; Брендон стал таким за три года черт-возьми-как-их-назвать отношений, Патрик — сразу, как только стал одной из идей воспаленного сознания. Когда Брендон практически волоком притащил меня домой в августе, а мои волосы стали одной коркой запекшейся крови, Трик держал меня на руках, как незадачливый карманник держал бы мешочек пятикаратных бриллиантов, и кричал о том, как меня ненавидит. Это, конечно, было не так, и нелепая теплота в моей груди (когда я прислонил ладонь к его сердцу, оно билось еще сильнее, чем мое), говорила лучше любых его подколок. Единственное, что после нас всех останется бороздить улицы Чикаго — это он, аритмичное сердце автокатастрофы. И я замираю, как натянутая струна. Брендон обнимает меня так крепко, что ребра хрустят, и… И внутри что-то ломается с хрустом и треском, голову сдавливают тиски, и я ломаюсь вместе со своей душой — я уродливо всхлипываю и прижимаю к себе их обоих. В одном человеке при таком забыться не удастся. Никогда. Когда сирены раздаются за нашими окнами, я падаю на пол. Скорее я женюсь на Кэмпер, чем крики копов снаружи окажутся правдой. — Питер Льюис Кингстон Вентц! Вы обвиняетесь в нарушении двадцать восьмой поправки к Конституции, тройном убийстве и укрывательстве серийного маньяка Джерарда Артура Уэя! Выходите с отключенным андроидом на руках и бросьте оружие! Джерард Артур Уэй! Выходите с поднятыми руками! Джи. Джерард Артур Уэй, убийца, в галлюцинациях застреливший кузину и повесивший лучшего друга. Сумасшедший четырнадцатилетка, о котором писали все газеты, и который после суда пропал без вести — по одной из версий, его утопили собственные родственники в Мичигане. Это было почти восемь лет назад. Сейчас ему было бы двадцать два. Я — машина. Я в состоянии аффекта, я перерабатываю ненависть в месть, и я коротко бросаю Брендону: — Беги. Они не знают, что ты здесь, — и замираю с остекленевшими глазами. Патронов в пистолете остается два, и я не позволю Патрику им сдаться. Они убьют его; мысль мечется по извилинам и в панике бьется о череп. Нет, они не убьют его: разберут «ценную разработку» на части для очередных экспериментов. Не позволю! — Значит, это конец? — Патрик глядит на меня с улыбкой, и сердце разбивается: он предан мне до последней заряженной частицы, до последней микросхемы. — Не конец. Я — осознанный и незабвенный, я — не лоскутное одеяло из судьб чужих и родных. Я впитаю в себя Трика и Джи, я не позволю им умереть до последней капли моей крови, до последней капли крови любого чикагского фрика, а они чертовски живучие. — Это должно было так закончиться, Пит. Не надо. — Спой мне! — я держу в своих пальцах его руки и пытаюсь запечатлеть Патрика таким в моей памяти, каким он был в последние мгновения. — Что угодно. Я знаю, ты видел мои записи — спой мне любую строку, любой куплет, только… Патрик понимает и зарывается пальцами в мои волосы; кожа у него теплая, а сердце бьется сильно-сильно, и мне просто хочется выйти и перестрелять всех чикагских копов. — Все не то, что есть, в стране мечт… У него удивительный голос: я в одном слове от желания поцеловать его и в одной минуте от момента, когда должен буду убить его. Не хочу уходить из этой комнаты. Не хочу. Когда Патрик допевает, в моих глазах стоят слезы. Я надеюсь, он гордится собой: на волоске от смерти он заставил меня чувствовать тепло, спокойствие, безопасность. Я холодно отстраняюсь, нацепляя безразличную маску, и гляжу ему в глаза, не разрывая связь. Рукой, в которой зажат канцелярский нож, я нащупываю переключатель на шее. Он знает, что ничего не почувствует. Я — почувствую, но мне уже будет плевать: сердце лежит ошметком в комнате старого особняка. Стараюсь абсолютно не касаться его — так будет еще больнее. Когда я вонзаю лезвие в переключатель, с губ Патрика срывается отчаянный крик: зажав в правой руке одну из микросхем, я хватаю его за руку. … это как паническая атак4. Ты пр0сто не зд3сь, эт0 как дисс0ци4ция — 06дновр3м3нн0 в двух м3ст4х. Я — П4трик, я — 3г0 0тчаянны3 попытки выжить, я 3г0 4г0ния я х4кнут с0тнями цифр и вскрик0в и н4 мгн0в3ни3 я п0ним4ю чт0 в0 мн4 тож3 3сть жизнь и душ4 з4тм3в4ющ4я любую 0с0зн4нн0сть с н3з4бв3нностью и кинж4л0в з4т0ч3нных к4к р4з0ч4р0в4ния Эт0 к0н3цин4ч4ло эт0б0льк0т0р4ясимв0лизиру3тчт0тыч3л0в3к Это люб0вькПитучт0б3г0В3нтцу Это (м3рть 096823уни32кк82к300про89миро4334… Я трясусь, как торчок в ломке. Мое тело еще никогда не обманывало меня так: я ощущал, что мои руки — руки Патрика, мои глаза — его остекленевшие линзы глаз, по моим сосудам течет раствор с примесью моей крови… …микросхема лежит у меня на руках, и она горячее углей из печи. На ней выжжены знаки моих (или Патрика?) мыслей — буквы, цифры, психоделика. Нет. Это невозможно. Невозможно, черт возьми, записать чужую душу в любом коде. Невозможно упрятать отчаянно бьющееся сердце в пластинку, обличить жажду гибели, низменное и возвышенное, противное и достойное восхищения в числа. Такое недоступно даже мне. Или доступно? Я держусь измазанной в крови ладонью за стекло, я — начало и конец, я падаю в пучину сумасшествия с таким изяществом, что Джи бы мною гордился. Я — Дьявол богоподобный, если это объяснит происходящее, и я заточаю саму суть человека в квадратики микросхем. Ужасаюсь, слыша шаги по лестнице: Патрик, мой Патрик — со всеми воспоминаниями и всем человеческим, что в нем есть — в моих руках, и сейчас — не зря же, черт возьми, мне дали шанс! — уберечь его должен я. В сложной конструкции головы — три десятка микросхем, переполненных информацией. Я обязан сохранить их все. Наверное, к этому я шел столько лет, старательно превращая в информацию мои воспоминания — только эта мысль лезет мне в голову, когда я поджигаю (не)мертвого Патрика. Он им не достанется… …да и я тоже. Следующим моим ходом я взломаю собственную душу. *** Мы подходим к концу. Здравствуйте, меня зовут Питер Льюис Кингстон Вентц, и я покупаю цианид в предварительном заключении. Как я здесь оказался, думаю, ясно всем — на меня повесили убийство всех в комнате, Уэя, создание Патрика и, почему-то, бутлегерство. Учитывая, что алкоголь я не толкал, а только пил — иронично. Из предварительного заключения меня сразу поведут на смертную казнь. Интересный, признаюсь, подход. Цианид, конечно, не для меня. Он — для человека, которого я до того дня обожал больше жизни, а теперь — ненавижу до безумия. Брендон Ури (имя отдается горечью на языке), единственный, кто мог меня сдать: Джи не знал о том, кто Патрик на самом деле, я бы не стал выдавать сам себя, а Росс — единственный, кому Брендон мог бы рассказать — анархист, и проблем с законом у него слишком много, чтобы с этим самым законом сотрудничать. Он же… никто не знает, что на уме у Брендона, даже я. И он использует это как оружие. В пальцах зажата бумажка с Франклином: меня даже обыскать никто не удосужился. Кудрявый парень напротив меня — именно он подбрасывает столь нужную мне ампулу в воздухе — ухмыляется. — Больше ничего у тебя нет? — я мотаю головой. — Две такие бы устроили меня… да пошел ты, Вентц. Как бы я ни ненавидел Ури, но разрушать жизни половины фриков этого города, сдав его, я не хочу. Вытягиваю из кармана еще несколько смятых банкнот. Кудрявый с улыбкой наблюдает за мной, а затем подталкивает ампулу ко мне. — Что, совсем сил нет жить? Я не слышу. На часах — десять вечера. Через час меня отведут в одиночную камеру. Через два Брендон и Росс придут ко мне, подкупив охрану, и я должен быть готов. Раз Ури хочется прощального разговора — он его получит, но прощальной эта беседа будет не для меня. Вместо ответа я бесшумно дохожу до камеры, из которой выбрался, и сижу там с закрытыми глазами, считая тихое «тик-так"часов. На две тысячи восемьсот шестом «тик-так» по полу раздаются шаги, но я не открываю глаз. Кто-то орудует отмычкой в разболтавшемся замке, и через несколько секунд Брендон влетает в камеру. — Я скучал, — и его губы как каленым железом чиркают по щеке. Внезапно ощущаю себя распоследней сволочью: я просто не могу убить его. Не смогу на это смотреть и объяснить все Россу. И уж точно я не смогу провести всю точь до казни, когда рядом лежит он, мертвый — это будет лучшей психологической пыткой, когда-либо применявшейся в тюрьмах. Тем временем Брендон протягивает мне кружку с чаем. — Стащил на охране, — усмехается он. — Хорошо, что никто этого не видит: сын не последнего бутлеггера таскает чай у чертовых клерков! Да меня бы подняла на смех половина Лектория! — Почему половина? — Росс заходит в комнату, и я понемногу разрабатываю план, как использовать цианид. В итоге, (как обычно и получалось), половину чая стащит у меня Брендон — вот и вариант. Главное, чтобы Росс не заметил. — Думаешь, я буду выгораживать тебя? — Пит будет. Ну, а ты… куда ты денешься, Райан? Вот он — момент: Брендон отворачивается на мгновение, чтобы утихомирить ржущего Росса, я разбиваю горлышко ампулы и выливаю все ее содержимое в чай. На автомате, он, в шутливом гневе, — от его проклятий Росс ржет пуще прежнего — хватает кружку и делает пару глотков. Я быстро рассчитываю, сколько я туда намешал этой дряни, и ужасаюсь. Час. Отсчет пошел, Брендон. И он, наверное, тоже понимает: что-то не так, поэтому, обнимая меня, шепчет на ухо: — Ве-е-ентц, горе ты химическое, что в чай подмешал? Ему уже не помочь: ответ «цианид» срывается с моих губ быстрее, чем он успевает ужаснуться. Короткий взмах — он бьет меня прямо под дых, и я сваливаюсь со своей кровати; Брендон опускается ко мне на пол и, обхватив пальцами шею, кричит: — За что? Что я сделал? — а потом заключает в объятия — все еще не может принять, что я стану его убийцей. — Мне кажется, с твоей-то фантазией можно было найти менее заезженный способ избавления от любовников… хотя, учитывая, что через полчаса я буду лежать здесь с перекрытыми легкими, скорее бывших любовников. — Ну, как насчет ‚«сдал Джерарда Уэя и меня», «из своих соображений написал донос на Патрика», «пришел сюда с черт знает какой целью, чтобы меня еще и помучить» — это недостаточно весомые доводы? — обрываю я его, не замечая крик Росса «Бывших кого?!» (хмм, за четыре года этот идиот так и не понял? Скорее всего, я ошибался, когда ревновал его к Ури — Брендон точно не влюбился бы в кого-то с таким уровнем внимательности). — Успокойся… — Брендон практически сворачивается вокруг меня. Он… примирился со смертью? Внезапно чувствую желание поднять его и крикнуть, что он сделал с настоящим Брендоном Ури. — Пит, дорогой, откуда у тебя эта трава? — Какая трава? Кажется, фазы галлюцинаций в отравлении цианидом нет… — Да та, которую сукин сын Питер Вентц курил, прежде чем предъявить мне все это! Пит, я сын бутлеггера. Чертова торговца алкоголем и наркотиками. Если его раскроют, меньше пятидесяти штук за его голову не жди. А еще я — известный нарушитель порядка. Ты понимаешь, что будет, если я пойду в полицию?! Да они всю мою биографию протрясут! — еще один поцелуй. Я не вижу его лица, не слышу, что он говорил, а в разуме остается всего один факт. Я отравил моего Брендона. Невиновного ни в чем и, ради дьявола, искренне меня обожающего Брендона, и это я не смогу загладить ничем. Или могу? пальцы нащупывают в кармане две чистые микросхемы. Я не смог зашифровать лишь одного из нас — Джи, и я надеюсь, что он сейчас на Черном Параде, о котором постоянно говорил, ведет процессию вместе с лучшим другом. — Выход есть, — я стираю слезы из уголков его глаз. — Брендон, сейчас ты спросишь, под кайфом ли я, но я умею кодировать людей. Я уже проверял это… на Патрике. — показываю ему микросхему со словом «Patrick». Тихая улыбка. «Делай все, что хочешь.» Я стискиваю его рук, выхватываю пистолет из кармана его куртки (снятый с предохранителя. Черт, на что он был готов пойти, чтобы увидеться со мной?!), и взвожу курок. — Это будет больно? — дуло упирается ему в сердце, и Брендон уже на инстинктах льнет ко мне. Ты ищешь защиты у меня и от меня же — я бы отдал все, чтобы вернуться в тот дом. Джи можно было спасти, и тогда всего этого бы не было — ни Райана, по щекам которого в безмолвии катятся слезы, ни меня, чувствующего себя таким мудаком, что все диктаторы мира просто курят в сторонке, ни отравленного цианидом тебя. Ответа никто из нас не ждет. Пуля проходит через его сердце, и единственный импульс моих мыслей — пожалуйста, пусть все получится! Я не хочу оставлять его в забытье! … меня окутывает горькое тепло — Брендон в агонии, Брендон умирает, Брендон думает о лектории, Джи и обо мне. Даже при смерти. На этот раз все происходит куда более осознанно — я пропускаю через себя мысли и воспоминания, чувства и привычки, преобразуя саму суть в строки… Росс трясет меня за плечо так сильно, что я вновь падаю, отпуская Брендона. Он мертвым грузом валится на пол. — Ты псих или торчок, Вентц?! — его пальцы дрожат, как у заправского алкоголика. — Хотя нет, тогда торчок — я… что это было?! Что ты только что сделал? — Я же говорю: я могу перегнать душу в код, — отвечаю, как будто речь идет о покупке виски в ближайшем спикизи****. — Это уже вторая. Слушай, Росс, ты веришь в робототехнику? — А что в нее верить?! Я вижу ее, Вентц, и я верю в нее. Я, в конце концов, анархист, а не консерватор! Дожидаюсь, когда его пыл поутихнет, и говорю то, после чего он смотрит на меня с нескрываемым удивлением. — Патрик, которого я часто приводил сюда — робот. И я прошу, чтобы ты его воссоздал. Я знаю, ты закончил Чикагский университет… Я ухмыляюсь и протягиваю ему мои записи. Дневник создания Патрика, в который я записывал каждый шаг процесса. — Теперь тебе нужно будет воссоздать троих: Трика, Брендона… и меня. У меня на создание Трика ушло три года, но я верю, что тебе хватит двух. — На одного? — На нас троих! — не выдерживаю я. — Детали в «мастерской», в моей квартире — это потайная дверь, скрытая обоями. И пойми, Ро… Райан, я все прекрасно осознаю. Но я шел к этому на ощупь, и я верю, что у тебя это получится. Райан все еще дрожащими руками забирает у меня дневник и все вытащенные из карманов микросхемы. Я останавливаю его и шепчу одну лишь фразу: — Остался я, — и, когда он с ужасом глядит на меня, улыбаюсь. — Главное — сделай свою работу. По-человечески похорони Брендона и приступай к работе сразу после того, как уйдешь из этой тюрьмы. И, что самое главное, не попади в нее. С закрытыми глазами я беру в руки последнюю микросхему. В разуме — пустота, оставшиеся тактильные рецепторы улавливают, как обжигает кожу руки. Райан опускается ко мне и крепко-крепко сдавливает шею. Я ничего не вижу. Ничего не слышу. Ничего не чувствую. Когда хватка ослабевает, а дверь камеры захлопывается, я немею. … если все провалится, Джерард, жди меня на Черном Параде!..i’m pretty sure this isn’t how the story ends