ID работы: 6632142

место для шага вперед

Слэш
R
Завершён
95
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
95 Нравится 20 Отзывы 28 В сборник Скачать

друзья познаются

Настройки текста
Примечания:

«И после того, как третий голубь вернулся с оливковой веточкой в клюве, Ной распахнул двери ковчега, ступил ногою своею на траву, распростер руки к солнцу и громогласно произнес: Асса!»

Ты думаешь о Боге. Синие от судороги кулаки мажут, промахиваясь мимо бесконечно-бритых кочерышек, ты вдыхаешь прожженную "Новокузнецкую" черными от крови ноздрями, пытаешься смахнуть с плеча четвертую теплую тушу, пытаешься уйти от спертого запаха пота, махорки и чужой слюнявой ярости, но тебя втыкают в гранитные плиты у самых рельс. Ты думаешь о Дьяволе, и разбитый рот наполняется слюной. Потому что Дебошир, Рич и Пузо уже на Замоскворечной, и ты чувствуешь вкус справедливости — просто слякоть с чужих ботинок, просто постный естественный вкус твоей загнивающей десны. Ты думаешь о дьяволе, потому что ты фашист - так гогочут любера, отбивая тебе почки под бесконечное завывание Любэ из уродливой старой "Электроники-302". Министерские детишки - идут в обход, солидные дяденьки и тетеньки - идут в обход, красивая белобрысая девочка, настоящая Доро Пеш, тихо сочувствует тебе, впиваясь пальчиками в поручни. Тебя пытаются пихнуть в вагон, ты смеешься, как не смеялся никогда в своей жизни, потому что острый локоть, так смешно топорщащийся из-под дермантина, давит чей-то крохотный кадык. Двери закрываются, поезд юркает в гулкую нору, и метро наконец играет тебе на руку, пляшет под твою дудку (непременно с ярким напульсником) - от такого грохота старая магнитола закашливается, смешной дурачок в замызганной футболке с Рембо замахивается ей, и на радостях роняет старушку в скат. И гусеницы последних трех вагонов с удовольствием съедают его, разбрызгивая в своей нише пластиковые щепки. Ты думаешь о Дьяволе, и он приходит тебе на помощь в облике Люцифера. Мальчик-утренняя звезда выпрыгивает из-за угла, как черт из табакерки, и губы его шелестят строчками Kiss. В его гуталиновых глазах ртутной очередью носится азарт, в его руках корпус старой гитары самого Андрюхи Суздальцева, за его спиной ревет Пузо, и он, богатенький мальчишка, так сильно напоминает сейчас Фредди Меркьюри, что хочется вкатать его в винил, оставить себе, и никогда не позволить ментам снять эту больную флуоресцентную улыбку с его лягушачьего рта. — Не дрейфь, Эдик! — гнусаво заливается он, дергая отросшим чертополохом волос в цоевской манере, и Гена-любер, главная псина, заправляющая всем Молодежным клубом на Пролетарской, тотчас кидается на него, источая гремучую КПССэсовскую вонь. И, конечно же, получает прямо в рыло крылом погнутой электрухи. Его зовут Радик, или просто Рич, ему все дается легко, и он барыжит пластинками, как никто другой, он проставляется и координирует сходки, он достает заграничные клёпки, джинсу и принтованные майки, шпарит значки и дерется, как девчонка, но вдоволь компенсирует это энтузиазмом и инициативностью. Дебошир вваливается с подмогой, и вы наконец валите качков-люберов, заставляя их рты, засаленные, скользкие от смолы и волдырей, хлюпать бледной коммунистической отрицательной. Ты никак не можешь откашляться, голова идет кругом, кровь идет носом, только ты не идешь — тебя несут на руках, как последнего героя, ты маленький, похожий на воробья, передавленного Запорожцем, и сегодня твоя мать в очередной раз не увидит тебя на пороге родного дома. Но гематомы не делят тебя на атомы так, как это делают крючковатые пальцы. Ты думаешь о Боге, воображая себя мертвым. И чувствуешь себя живым.

***

Его зовут Родион Тозиров, и был он то ли татарином, то ли казахом, то ли хохлом по матери — ни вычтешь, ни приумножишь, челюсть у него было джаггеровская, глаза-блюдца и разлет бровей — от Игги Попа, весь он был глэмовский, вихрастый и футуристический. Из него вышел бы хороший клоун или физик-теоретик, очки делали его похожим на инопланетянина, но без них в каждом столбе ему мерещился мавзолеевский Ленин — не различал ни черта да трипаки ловил наравне с героиновым шиком. Клея он никогда не нюхал, но по праздникам, когда случалось в ДК МЭЛЗе что-то от контркультуры, он непременно баловался плюхами. Мама у него была молодая, красивая и живая, ее сравнивали с Натальей Варлей, но Тозирову-старшему советских кино-икон в доме было мало — он пошел по другим, затерялся где-то в таганских клетках и багровых руладах и навсегда исчез из знаменитой квартиры на Мичуринском проспекте. Маргарита Владимировна работала в ВОХРе, втихушку барыжыла алкоголем еще с 70х, когда Роде и 4 не было, где-то доставала пластинки Гребенщикова и любила сына по-своему. Они с Родиком жили в коммунальной квартире, которая была пустой: остальные комнаты оставались незаселенными до самого 93, и вся радиковская тусовка нередко ошивалась здесь, потому что точка была совершенно свободна от ментов, участковому Маргарита Владимировна успешно вешала лапшу на уши и задабривала домашними пельменями. Конечно, ее легендарный сатиновый пеньюар тоже играл в этой операции Ы немаловажную роль, но Родя весь исходился злобой и тихим отчаянием, стоило кому-то лишний раз бросить взгляд на золотую бахрому, щекочущую ее серые, квадратные колени. Родиону она позволяла практически все, но за прогулы доставалось ему сильно, рука у нее была тяжелая, увешанная перстнями с отслаивающимися фианитами и рубинами, ладонь, длинная и хлесткая, била точно, и от ее затрещин голова надрывалась мигренью, как после злокачественного самогона. Родион старался не обижаться, но иногда не получалось, и в такие дни все валилось из рук, и ряженные в гражданских милиционеры брали прямо в ГУМе, изымая все новые пластинки. Он знал, что она горела им одним, наблюдая, как вскидывается кляксой зрачок ее светлых глаз, каждый раз, стоило ей застать его за работой. Каждую свою мазню он посвящал ей одной, каждую деревяшку с зодчества нес ей, довольствуясь одними лишь ее трогательными объятиями, ненавидел себя до вспоротых циркулем и водкой ребер, когда валили на живописи, как суку на облаве у публичного дома, сгрызал все ногти до самого основания, до ржаной кровавой корочки, чтобы удобнее было шкрябать масло. В тусовку он влез по обычаю всех советских металлистов: через каталажку. Целые сутки тираня надзирателя песнями Black Sabbath, он не только нажил себе врагов среди оборотней в погонах, но и привлек внимание ребятишек с соседних камер. Так он и подружился с Богданом и Байкером. — Фальшивил ведь, — азартно скалился Дебошир по кличке Богдан Дербышев (точнее наоборот), проставляясь сигаретой, когда их выпускали. — Мне до Озборна как до Луны так то. — Тогда старайся, астронавт.

***

Байкер, Стасян Урисовский, был тихим и ушлым, башка у него была настолько объемная, что вполне сошла бы за шлем, сам он не гонял, потому что был евреем и дохляком, но особенно любил теряться в мотоциклетных тусовках. Причину такой страсти он долго не афишировал, Родион заранее не осуждал, вспоминая одинаковую эйфорию от перерисовки Давида Микеланджело и безумно редких пластинок Queen, которые шли с Таллина и Хельсинки через Варю, милую рыжую Варю Маршалову, которая работала стюардессой, любила White Snakes и целовалась по-французски за правильное гитарное баррэ. Но Стас был хитрым и рациональным, все человеческое, романтическое было ему чуждо, он всерьез тащился по Sex Pistols, звал себя Сидом и толкал таблетки по рецепту на Горького. После того, как он провалялся в психушке (порезал вены, чтобы откосить от армии), препараты буквально открыли ему дорогу в андерграунд, своими белыми рассыпчатыми путями он добрался до Рыбы и жал руку Цою. Удивительно, он ни разу не попадался, хотя и слыл новичком и профаном, и пока скинхеды-профессионалы мотали сроки, Урисовский пил с байкерами на брудершафт и просыпался лицом в пепельнице. Короче жил полноценной жизнью. Рич был самым мелким в их компании, и Стас отчего-то решился доверится именно ему: через мотоциклетную тусовку Урисовский прогонял настоящие импортные косухи и деним с черного рынка. Родя подкупил его своей подарочной маркой, Стас лизнул, поморщился и причмокнул, его глазные яблоки светились фосфором в конуре подвального помещения, где готовился свежий подпольный концерт, сверху тянуло подгнивающими яблоками и сырым сеном, Стас провел ораву патлатых через склад, словно Моисей, прикурил с манерной глянцевой зиппо с парафиново-желтым отливом и приобщил Тозирова к делу. Роде поручили толкать Mötley Crüe и Motörhead у Старого Арбата, и он очень удобно устроился у фонтана, крутя папиросу и наслаждаясь временным спокойствием. Он слышал, как сходила с колонн лавиной гражданская тревога, так пахла перестройка: нафталином, резиной и жженной бумагой, он знал на зубок, каждым своим лошадиным щербатым резцом, каждым своим кривым оскомным клыком, стоит ему получить двадцатку, как придется давать деру: менты полезут из всех щелей, как жирные майские опарыши и серебристые мясистые слизни. — Чего тебе, солнышко? — щурясь от полуденного крахмального солнца, заскрипел он сложным, еще не до конца сломавшимся, севшим голосом. — Мне Judas Priest надо, — брякнул подкравшийся мальчонка, настоящий пионер с иголочки, в отглаженной рубашечке… И с серьгой в ухе. Доморощенный бунтарь. — 50, они голландские. — Ладно. Мальчик сунул ему в карман деньги и посильнее запахнулся в свое пальто. Что-то битническое играло в нем легкой небрежностью, редкие точки щетины выдавали в нем студентика, но держался он, как школьник, и Радика это сильно веселило. — Чего не Боуи? — Я ищу что-то новое. Он спрятался в горловину водолазки и больше не сказал не слова, терпеливо ожидая, когда покажется конверт. Родион с грацией осьминога сполз вниз, коротко озираясь по сторонам, и, увлеченно делая вид, что завязывает шнурки, бережно шлепнул пластинку в чужой карман. И уже прошмыгнув за угол дома, услышал знакомую симфонию чужого унижения: модника зажали люберцы — считай минус физиономия. И он бы, конечно, хотел продолжить путь и скрыться в квартальном арт-деко, да жалость всколыхнулась золотым обелиском у самых легких и жала солнечное сплетение. Родион повернул назад и вышел на ринг. Люберов для настоящей бойни не набралось: лупоглазый глумился над пионером в гордом одиночестве — пытался выдернуть сережку вместе с мочкой, но пока только игрался. Родя достал заточку, подошел со спины и ласково пощекотал пером-лезвием по бычьей квадратной шее, напоминающей старый загнивающий пень. Любер по-хорошему понял, убрал пакли и хотел было вдарить по почкам, да подошел Дебошир, которого в люберах даже почитали за особую стойкость, потому что Родя не дурак, Родя свистнул его еще в подворотне. Мальчика пригрели. Прозвали Эдиком. Потому что это было его настоящее имя, шедшее ему лучше любого импортного, дерзкого, акульего, и было какое-то особое очарование в том, как отчаянно он старался идти против правил.

***

Они не расставались с этого момента ни на секунду. У металлистов душонка сквозная, знай только выкорчевывай гвозди да шипы. Они подошли идеально, сцепились метафизикой, сошлись полюсами и звездными картами, сшились по краям, как два вельветовых лоскута пижонских принтов. Эдик тяготел ко всему прекрасному и отвратительному одновременно, он пил так, что водка шла носом вместе с засохшей солью, и подолгу торчал на балконе, что-то чиркая в своем блокноте. Роде даже нравилось оставаться с ним наедине, слушать его мерный бубнеж, крутя план с какими-то легкими примесями, включать ему The Doors и хохотать до колик над его попытками перепеть старину Моррисона. В Эдике было что-то невероятно острое, он был витражным стеклом: нелепым, аляпистым и несомненно ангельским, темная красота в нем перемежалась со смазливостью, ямочки на щеках, маковая крошка веснушек, как у кисейных барышень, вечные ссадины, значки, пирамидки, как у Хасло, и вечно подранная кровоточащая губа, как у дворового кота, отощавшего на комсомольских объедках. Эдик закончил музыкальную школу по классу фортепиано и когда-то давно мечтал стать артистом, Эдик не вылазит из даренной винилово-черной, обсидиановой куртке и шлепает напульсником по хрустальной косточке на запястье. Родион показывает ему свои работы, и он только и может, что разевать рот и глотать комьями спертый воздух накуренной комнаты. — Родь, и куда ты такой после училища? — В Америку. И канал в Америку действительно у него настроен, Миша Малаша, блюзовый парниша по имени Майк, интурист, пройдоха и истинный ценитель русской абрикосовой водки, души не чает в Риче. Родя таскает его на каждый подпольный концерт и приставляет к нему Пузо, чтобы не забили где-нибудь скинхеды и просто фашики. У Миши Хэнлона прекрасная жемчужная улыбка, коровьи глаза и шоколадные щеки, он экзотично-красив, на его журчащий, бархатный и трескучий акцент ведутся девчонки-хиппи и лезут на мощные колени, обтянутые кожаными брючками в стиле Дэйва Гаана. Пузо приходит к ним сам, когда Эдик уже больше года крутится в тозировской семейке Адамс. Он похож на великана, он устрашающий и до ужаса сентиментален, когда Рич выводит его в первые ряды на концерте Арии. Кипелов смеется в динамик при виде сурового необъятного Бенедикта Хана, богатыря, настоящего патлатого Тугарина Змея с нашивками Kiss и Коррозии металла, который визжит, как октябристка с тусклыми жидкими косичками и ревет так, что сотрясается крохотный ленинский бюст в коридоре Дворца Культуры. — Перед нами весь мир! — вторит Бенечке Ария. И мир действительно весь принадлежал им, простираясь перед глазами: Тозиров хватает Эдика за руку и тянет на пожарную лестницу, у Эдика от погони плавятся легкие и наливается свинцом и тротилом капкан диафрагмы, у мусорных баков снует крысиными стайками милиция, они сгибаются в три погибели на чужом балконе. Эдик ничего не видит за ворохом полотенец и панталон на веревке, но руку не отпускает, втирается своей линией жизни в чужую, и старается не дышать. Еще один привод — и Тозирова скинут в колонию, а его — в армейку, и никакие хронические болячки не спасут от лысых затылков и чумазых камуфляжей. Стоило Эдику приобщиться к общему делу, как слава фарцовщика закрепилась за ним обесцвеченным бабльгамом и пошла из уст в уста по всем рокерским группировкам. Радик спекулировал всем, что попадется под руку, брил свои футболки с Цепеллинами и Deep Purple и толкал понтовщиками по сотке. Так они, обросшие, небритые, потные и проторчали у чужих помидорчиков да трусишек до четвертого часу, пока вся ментовская компания не разбредется по своим точкам. Спускаются вниз по той же самой «шведской стенке», у Эдика заплетаются ноги, он летит вниз безвольной маскарадной куклой, жалкой плюшевой пародией на Джина Симмонса, но сильные не по годам ручонки Тозирова крепко держат узкий таз, не давая сползти на асфальт, считая зубами ступеньки. — Поймал. Рич аккуратно опускает свою добычу на землю и расползается в довольной, немного смазанной ухмылке. Эдик хочет было смутится, но тяжелая свиная кожа авиаторской куртки давит плечи, россыпь металлических блямб царапает руки колючей изнанкой, и закатное солнце зовет на Чистые пруды волновать старушек и вскидывать «козу» на прохожих. — Пошли праздновать. Недосказанность висит в воздухе, они делят последнюю сигарету на двоих и петляют дворами, чтобы не попадаться на глаза разгулявшимся дружинникам. В горле першит от чего-то до ужаса пронзительного, чистого, яркого, вмазаться «винтом» натощак, это словно выбрасывать тело на улицу после сильной толкучки очередной подпольщины. Они идут в тишине, обмениваются шутками, смеются над своими же палеными свежими значками, с которых уже сходит краска, и оба абсолютно уверены, что это будет тянуться до последнего, до последней затяжки, пока не затухнет бычок.

***

87 вламывается шквалом перформансов. Идет четвертый год их нерушимого союза. Маргарита Владимировна шутливо кличет Эдика «вторым сыном», Эдик шутливо водит в тусовку девочек «Дженис Джоплинс» и первых поклонниц Патти Смит, но не спит с ними, и буря, крадущаяся между ними двумя красной нитью, так и не вываливается за пределы долгих, мучительных взглядов, оглушительных пластинок и гудящих кассетников. Родион крадет его прямо с вечерней смены на показ Ассы. И Эдик плачет, пытаясь спрятать свои сопли в отросшем хаере, но Родион практически слышит, чует на каком-то совершенно ином, психоделическом уровне, как платиновые от ряби белого шума финальных титров капли свешиваются с его длинных девчачьих ресниц на нижнее веко, катятся по впалой щеке к носогубной складке и пропадают, Эдик слизывает их, как собака, тянет в разбитый гранатовый рот, и судорожно цедит воздух. Родион угощает его папиросой, и ближе к выставке Сережи «Африки» он успокаивается окончательно, убаюкивая себя сатиновым дымом и обостренным чувством прекрасного. У Роди от него саднит где-то под ключицами, и живот сладко сводит так, что стыдно глядеть на него такого, чуткого и серьезного, но отдающего портвейном и черешневым латексом — от панков, дешевыми седативными, серпантином и фольгой — с кавер-вечеров Pink Floyd, и его, Радика, клепками, шипами, дерматином и берцами. Мама как-то спросила его, нравится ли ему Варя, когда она привозила магнитофон и целовала щеки на прощание. Он, конечно же, не ответил, предпочитая унести в могилу свою стерильность. Он еще ни разу не испытывал что-то похожее на влюбленность, зажимая девиц на подпольных концертах, на крышах, в подъездах, на чьей-то тахте в бабушкиной комнате. Вы думаете это бредит малярия — это Родя бесится, заливаясь дефицитным коньяком, потому что в венах пульсирует эхо чего-то странного, абстрактного, признайтесь, кто-то ввел ему героин, а он и не заметил? Не заметил, скурившись здесь, в абсолютной толпе, потеряв себя, свое тело, Дербышева и Эдика Каспарова, которого он рисовал еще год назад, пьяный вдрызг, напряженный и взбудораженный этой нахлынувшей нежностью. *** Они возвращаются в коммуналку под утро, оббивая колени о перила и острые пепельницы из-под консервных банок на лестничной площадке, и Родя выдыхает ему куда-то в плечо, предлагая сварить кофе и дунуть. Мать сегодня ночует у участкового — дядя окончательно покорил ее своей благодетелью, оказывается, покрыл он ей уже третий срок, ну, а еще у него своя квартира, доставшаяся в наследство от отца-военного, и прелестная кошка, которую некому кормить и холить. Эдик возится на кухне, и Родиону отчего-то вдруг становится так едко, щемяще и тяжело, и то ли горчит залежавшаяся конопля, то ли сердце работает на износ, гремит, пьяное, в своей горнице, вертится волчком, и не может никак найти путь к чужому, дикому, виноградному и сатиновому. Родион ставит Lithium и задыхается от неизведанного чувства, прорезавшегося так резко и болезненно. Он падает на грязные половицы, воображая себя ангелом из бродвейского «Иисус Христос — суперзвезда», и дым тонкой струйкой поднимается к лепнине сквозь щелку между зубами. Рич раскидывает руки и лениво следит за тем, как сквозняк шелестит ремешками на его старенькой выцветшей косухе, которую он так небрежно бросил у батареи. Он слышит, как шелестят клеши, как осторожно ступает босая стопа. Эдик опускается на пол, сворачивается под боком, зарывается носом в нечесаную гриву непослушных кудрей, отдающих хозяйственным мылом, ромашкой, табаком и порохом. Эдику кажется, что он отвоевал себе атамана, он съедает бумагу с фильтра, как нерадивый ребенок, угашено ржет и льнет, как лисья шкура в канун Нового года к министерскому пузу. Родион поворачивает голову и щурится, как в самый первую встречу. — Эдь, я твой лучший друг? Но ответить ему не дает: прижимается горячим иссохшим ртом к воспаленным обветренным губам и кладет ладонь на затылок. Эдик не отвечает, но и не отстраняется, когда Родя, насытившись, отрывается, только задушено сипит чужим, истончившимся голосом. — Ты из этих? Ты думаешь о Боге, и чувствуешь его в своих руках, в секущихся кончиках его угольных волос, в гусиных лапках за смоляной дугой ресниц, в неправильном прикусе, и хочешь ощутить его сполна снова, без осуждения, не встретив никакого сопротивления. — Я другой. Ты думаешь о Дьяволе, и у него гораздо больше с Фредди Меркьюри, чем ты мог себе представить, и змей-искуситель, исполинская черная мамба вдруг свернется уроборосом на груди, ознаменовав вечность. Ты веришь в буддизм, когда он только начал продирать глаза за Западе, мечтаешь увидеть Голливуд и почему-то Бруклин, и чувствуешь, что можешь доверить себя этому старому-доброму хэви-металлу, который звучит как дорогой бархат, как треск маковых опиумных коробочек. Ты думаешь о Дьяволе, и принимаешь его таким уже который год, потому что ты выродок прошлого, знаешь наизусть Мандельштама и кое-что из Брюсова, но бесконечно ищешь себя в новой обезображенной богеме. Ты целуешь бесконечно своего мальчика-утреннюю звезду сам, седлаешь бедра и довольно лыбишься. Потому что Курт Кобейн наконец останавливается. Ты целуешь мокро, отчаянно и наверняка неумело, ты лишь видел, как делали это девчонки за школой, задирая плиссированные юбки перед какими-то скинхедами, потому что опасность заводит, заводит, заводит, ты знаешь это, чувствуешь каждой клеточкой тела. Ты думаешь о плане, оставшемся на сколотых кривых зубах. О советском режиме. О Сиде Вишесе, и желаешь ему бест-вишес, потому что ты позер, и непременно знаешь английский. О недокуренной сигарете Виктора Цоя и длинных ногтях Сережи «Африки». Ты целуешь по-пидорски, по-западному, вжимаешься бедрами в пах и просишь: — Поставь что-нибудь русское.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.