ID работы: 6643218

Пророченный

Джен
PG-13
Завершён
5
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Пустыня. Пустыня эта не была апофеозом всех пустынь, не была и квинтэссенцией пустынности, ада дневного пекла без единой тени и сухости – она просто была, как может быть раскинувшаяся где-то огромная раскалённая земля, покрытая лениво перемещающимися песчаными барханами от горизонта до горизонта; она расстилалась под чистым бледным небом, под безжалостно палящим белым солнцем в зените – и выглядела абсолютно безжизненной. Человек, подняв голову с песка, закашлялся. Смахнув с лица оставшийся песок, он слепо нашарил узкий посох и, используя его как опору, медленно поднялся на ноги – и немедленно зашипел, схватившись за правую. Постояв так немного, человек, подволакивая больную ногу, тяжело опираясь на тёмный посох, начал идти вверх по склону бархана; достигнув же вершины, он осмотрелся – и, поморщившись, принялся просто идти. Никаких следов, указавших бы, откуда пришёл человек, на путь его по безбрежным пескам, на склоне бархана не было. Он словно возник из ниоткуда – одинокий, в длинных одеяниях, покрытых уже песком, с посохом выше себя, с тусклым мутным камнем как набалдашником; человек, сильно щуривший тёмные глаза, оторвавший от робы безо всякой жалости широкий лоскут, который он повязал на голову – просто человек, идущий без цели куда глаза глядят. Всё равно ему предстояло вскоре умереть от жажды, и он это прекрасно знал. Вечером, когда солнце перестало так яростно иссушивать землю, человек осторожно сел на песок, воткнул рядом с собой посох – чёрный, с простой резьбой, из-за которой казался витым, с неаккуратным раскрытым «ложем» для камня – и что-то пробормотал усталым сухим голосом. Камень тускло засиял. Человек бережно вытянул правую ногу, стянул с неё сапог, закатал полы робы, закатал штанину и придирчиво осмотрел её. Пощупал колено и немедленно скривился от боли, после чего, словно приняв какое-то решение, стянул уже подранную робу, оторвал несколько длинных полос и принялся перевязывать себя. Под робой была поношенная пыльная рубаха, подпоясанная простой верёвкой. Человек провозился с перевязкой до ночи, а когда наконец решил, что лучше сделать уже не сможет, ночь накрыла пустыню ясным звёздным небом и холодом; но человек лишь поёжился, пошевелил сухими губами и принялся что-то мастерить из остатков робы, орудуя ножом, выдернутыми нитками и иголкой. Доделав же несуразную накидку с капюшоном, он свернул её и, устроив на свёртке голову, провалился в забытье сна. Проснулся он с хрипом и невидяще смотрел куда-то перед собой, пока постепенно не пришёл в себя; тогда он быстро поднялся, облачился в накидку, будто она до сих пор оставалась робой, накинул капюшон, взял посох и продолжил куда-то брести без особой цели; солнце, близившееся к зениту, словно бы его совершенно не беспокоило, как и полное отсутствие тени там, где он спал. Вокруг не было ни единой живой души – и человек хрипло засмеялся, осознав этот простой факт. От смеха он оступился и, мягко упав, скатился по бархану. Но встал на ноги он не сразу – полежал, раскинув руки и глядя в небо, и глаза его поблёскивали; свет дрожал в них так, словно слёзы стояли и никак не могли пролиться, словно человек сам не решил, хочет ли он плакать о чём-то и тратить так воду. Неспешно сев, он бездумно сгрёб песок и смотрел, как тот утекает сквозь пальцы, потом сгрёб ещё раз, снова и снова; после, вздохнув, он поднялся и огляделся кругом – и в одну из сторон он смотрел с ненавистью. Рука же, свободная от всего, поглаживала перевязанное колено. Продолжив свой путь – теперь он точно вёл прочь от далёкого объекта столь сильной ненависти – человек размышлял над тем, что рухнул на бархан он одновременно удачно и неудачно. Удачно – поскольку не переломал себе ничего и отделался в целом благополучно; неудачно – что всё же колено сильно пострадало и едва ли восстановилось бы вообще, даже будь он окружён заботой и надлежащим уходом. Впрочем, как решил он для себя, перед лицом неминуемой смерти стоит ли беспокоиться о бренном? Мысли спекались между собой в нечто тягучее и прозрачное, как жидкое стекло; оставались лишь уже едва тлеющие угли ненависти, где-то в глубинах пепла; человек отрешился от всего, оставив только самое необходимое – брести в сторону горизонта, стараться не падать, как можно меньше опираться на больную ногу и не останавливаться до самого заката, до пения на ветру барханов, до холодных и безразличных ярких звёзд, среди которых он не видел ни одной знакомой… Но пока всё ещё длился бесконечный день, и по пескам шёл неровный след, чтобы после осыпаться и пропасть навеки. Этой ночью, похожей практически всем на предыдущую, человек лежал на гребне дюны и смотрел в глубокие тёмные небеса. Губы его, потрескавшиеся, иссохшие, беззвучно шевелились. Что ронял он в тишину – проклятья ли, упрёки – никто не смог бы сказать. Ощущая порывы холодного ветра, человек морщился. Он вызывал в памяти лицо одного старика, красное, морщинистое, обрамлённое чёрными, как смоль, волосами, смотрящее на мир глазами, в которых таился бездонный океан страдания. В голове шелестел его голос, шелестели слова давно уже умершего языка – нет, человек, бредущий через пустыню, не знал его, но жадно когда-то вслушивался в незнакомые слова, бездумно повторял их… и радовался, как дитя, когда сила, стоявшая за этими словами, послушно делала то, что велели, не больше и не меньше. Но это лицо вскоре затмило другое: тоже старое, но старое из-за множества добрых мелких морщинок и окладистой бороды; это лицо смотрело с усталой любовью, со смирением – «Ах, безрассудное ты дитя, сколько раз мне повторять тебе одно и то же, нельзя это делать, запрещено, не убедишь ты меня в обратном» – и безграничным пониманием; вспомнив, человек беззвучно заплакал, закрыв лицо рукавом, и сухие слёзы от скрутившей его сердце нежности, от сжавшей его, защемившей боли в груди щекотали ему уши. Нет, никогда, никак теперь, и присно, и во веки веков не узнать старому его наставнику, где теперь его яростный, беспутный и своевольный ученик, по каким диким и мёртвым местам носит его… да и могилу, где будут покоиться выбеленные жаром и песком кости, не отыскать, не навестить, не сказать над ней хоть каких-нибудь добрых слов, ведь о покойных нельзя говорить плохо, либо уж говорить, либо молчать – и скорбеть над так глупо потраченными усилиями, так бессмысленно и жестоко оборванной жизнью. Или просто почтить память визитом. Хотя кому его помнить? Некому. Проваливаясь в объятья сна, он думал, свернувшись в клубочек невыносимой душевной боли: «Лучше бы он добил меня». И на самой границе яви и сна крутилась мрачная, всплывшая из бездны мысль. «Лучше бы я умер». Мир медленно катился к своему концу в глазах одного человека. Утром он, шипя растрескавшимися губами, разодрал накидку окончательно и как можно туже перевязал пострадавшую ногу; лечения ждать не приходилось, да и бессмысленно это, считал он, только зря потратит время; однако же идти дальше всё же необходимо, потому он позаботился, насколько смог, об этом. Посох больше служил теперь не дополнительной, но полноценной опорой – единственным, от чего человек до сих пор не рухнул, не покатился по склону песка вниз и не бросил двигаться вперёд, будучи не в силах подняться. Ему стало безразлично, как скоро солнце сожжёт его – до нестерпимого зуда, до пузырей, до слазящей лоскутами, рваными огромными шматами кожи; безразлично, как пересохнут его помутневшие глаза, как воспалятся… Смотрел он под ноги, ни на что не надеясь, ничего не ожидая, поскольку ничего бы не произошло, не изменилось бы никогда. Разве что он не упал бы. И потому, начав очередной спуск – каким огромным был этот бархан, огромным, почти как маленькая гора, как высокий пологий холм – с гребня, человек глазами не сразу заметил, что пустыня больше не пустынна; нос его чуял запах пота, обострившийся слух улавливал мельчайшие оттенки шороха тканей – но глаза не сразу увидели небольшую группу всадников на конях. Человек, тяжело дыша, практически спустился, когда верховые окружили его. Их языка, быстрого и хлёсткого, тягучего и лаконичного, он не ведал, а потому совершенно не понимал, чего хотят от него эти люди: странные, закутанные в свои одеяния так, что и не сказать, кто тут мужчина, а кто женщина – только глаза и видно; кони их, нетерпеливые, грациозные и удивительно послушные, не стояли на месте, пофыркивали, всхрапывали, но в целом были молчаливы и спокойны. Прошла целая вечность, прежде чем человек, тяжело дыша, не покачал осторожно гудящей головой, пытаясь показать, что не понимает никого. Всадники переглянулись между собою. Двое отправились куда-то по осыпающимся следам; один спешился и подозвал свободную лошадь, навьюченную несколькими походными мехами, снял один и протянул. Человек покачал головой, отказываясь; пеший из складок своего одеяния извлёк небольшой сосуд, и налил в него из меха воды, и уже так вновь предложил, держа осторожно, как нечто бесконечно ценное – и человек принял, крохотными глотками осушил сосуд и, склонив голову, вернул. Остальные распределили меха с водой поровну. Пеший вскочил на своего коня так легко, словно тот был ниже вдвое или вовсе лежал, и звонко цокнул языком. И все оставшиеся всадники внимательно смотрели на человека, понимавшего уже, что его приглашают, зовут с собой, ему дают лошадь, чтобы двигаться быстрее – но забраться на неё он не сможет из-за своей ноги, из-за своего роста, из-за множества причин; впрочем, отступать он не любил, а потому воззвал к памяти, к всему, что мог сотворить с помощью земли под ногами… Он смутно помнил, как отряд переговаривался между собой, как уже двое, спешившись, помогли ему взгромоздиться на смирную лошадь, как удостоверились, что свалиться с неё не выйдет, и как отправились вместе с ним, ссутулившимся и нахохлившимся, как больная птица, куда-то вдаль, далеко-далеко, в ту же сторону, куда он брёл в одиночестве. Он отставал от них, но не потому, что лошадь не слушала его – о нет, ему легко было договориться с живой тварью, кроме тех двуногих, что изгнали его; в определённой мере изгнали, поскольку иначе пришлось бы назвать того, кто сделал это, убийцей, а человек не хотел этого, как бы ни полыхала, выжигая сердце его и душу, слепая ненависть; рёбра справа вдруг заныли – тупая и надоедливая боль, пришедшая, едва только смерть перестала казаться идущей под руку, и он приложил к ним руку, вспоминая – как раскрылся, потому что иначе заклинание бы не вышло, и как не ожидал, что его противник будет иметь заготовленный удар на такой случай. И как спина его пробила стекло окна почти на вершине башни… Он знал, что никаких следов от порезов не найдёт – замечательно, быстро и даже в беспамятстве умел он исцелять самого себя. Но куда деть воспоминания? Чем облегчить страдания от предательства – да, презренного предательства ради власти над людьми, от бесчестного, подлого удара в дуэли – пусть даже она больше шла насмерть, чем на поражение? Чем? Запрокинув голову, зажмурившись, человек едва слышно выдохнул короткую фразу, после тронул поводья, слегка сжал колени – и лошадь мягко, бережно неся увечного всадника, нагнала остальных. В стойбище, куда они добрались к закату не самым спешным шагом, его аккуратно сняли с лошади и, под шипение и подвывание от особо неудачного шевеления больной ноги, оттащили в один из пыльных шатров. Там его, полусонного, бережно положили, а ногой занялась местная знахарка – сняла пережавшую всё повязку, стащила штаны, чтобы не мешали осмотру, шершавыми и прохладными руками ощупала колено, на что человек тихо взвыл и застонал, едва трогать перестали. Стиснув зубы, он пытался терпеть, когда накладывали мазь и свежую повязку, но иногда всё же жалобно подвывал; женщина же не отвлекалась, жестом показывала что-то ожидающему всаднику из тех, что привезли человека, и тот наливал дурно пахнущий отвар, которым и поил больного, который уже не знал, от чего потеряет сознание быстрее – от перевязки или от запаха. Однако он дотерпел до самого конца, после чего забылся беспокойным сном; проснувшись, он без труда считает с наблюдавшей за ним знахарки все его невнятные выкрики, весь бессильный измученный плач и горячечные метания – но пока он был в туманном забытьи ночных грёз. Утренняя перевязка прошла легче: он лишь наблюдал, мысленно перебирая чужие воспоминания о своём сне. Но после его снова спросили – и он вновь не понял, о чём. “Я не понимаю”, – так и хотел сказать он, да только и его бы не поняли. Пока же он с закрытыми глазами настраивался на чужой разум, чтобы хоть как-то начать осваивать незнакомый язык, что-то переменилось: его губ коснулись чужие – мягкие, солоноватые; его касались груди – скрытые под одеждой, но и так чувствующиеся упругими и приятно округлыми, не как у родных племён, что в руку взять трудновато; и вообще, на нём лежала вполне себе приятная во всех отношениях женщина, обвившая его руками и ногами с таким расчётом, чтобы не причинить новой боли; и он знал о таком, знал, что чужаку всегда предложат посношать нескольких девиц, только на родине давно с таким не сталкивался уже – если бы не одно “но”. Он чуял идущую через неё силу. И сила эта осторожно его ощупывала. Он хотел было вырваться, но женщина прижала его к себе крепко и яростно поглаживала по голове, стараясь успокоить; её упрямое желание донести до него исцеление, которое чувствовалось им, его пытливым разумом; он всё равно сопротивлялся, однако постепенно уступал – и незнакомая магия хрупкими, тонкими нитями изучала его колено и что-то творила с ним, согревала. А когда сила отстранилась, его устало поцеловали в макушку и отстранились. “Ты странный человек, – говорила она на своём языке, а он считывал смысл её слов напрямую с её разума. – Странный и могущественный”. “Ты сама владеешь магией”, – возразил он. Она приподняла брови, словно спрашивая что-то. Он покачал головой и объяснил, по привычке плавно жестикулируя, что языка её до сих пор не знает, а общается с ней исключительно магией. И перестанет, когда выучится. Она, помедлив, кивнула. И протянула руку, предлагая помочь встать на ноги. Он же, сгребая воздух, позвал про себя – и ощутил тепло своего посоха, явно бывшего в чьих-то руках; гневный, тихий рык был прерван поднятой раскрытой рукой знахарки и её молчаливым объяснением, что так было нужно и что она объяснит ему, но только когда он поправится или… Он вздохнул и, опираясь на посох, осторожно поднялся и вышел наружу. Люди вокруг перекликались, а лошадь, та самая, что везла его, стояла у полога шатра и фырчала, обнюхивая человека, который гладил её по морде. Вышедшая следом знахарка резко скомандовала что-то, и люди принялись сворачивать шатёр, как сворачивали всю стоянку; а человек озирался вокруг и наблюдал за всем. Заметив повозку, на которую складывали нехитрый скарб, он подвёл к ней лошадь, сам осторожно забрался – под ногами дрожали доски, а боль в колене становилась невыносимой – и перебрался на спину лошади. Та переступила ногами, но осталась на месте. Знахарка, подъехав к ним верхом на своём коне, со смехом сказала ему. Он же, уловив интонацию, повторил первые слова – и она расхохоталась, покачала головой и, повторив то же слово, коснулась плеча человека. Он вопросительно повторил за ней, мысленно пытаясь отождествить между собой родные слова с чужими. Получалось, что ему сказали “ты” и одно из склонений. И он, произнеся новое слово, указал на знахарку. Она согласно склонила голову и попыталась объяснить жестами ещё что-то, а он старался понять и запомнить новое. По количеству людей и повозок человек предположил, что его, найденного в пустыне, привели к стоянке небольшого рейда, теперь возвращавшегося к постоянному стойбищу племени, к местам постоянного кочевья – к родным. Однако спросить из-за крайне маленького словарного запаса, пусть и непрерывно пополнявшегося в долгих беседах, он не мог; пытаясь же задавать вопросы не прямо, получал совершенно не то, что хотел – однако узнавал больше и задавал знахарке новые вопросы, порождавшие только знания, но не то, чего ему хотелось; он уже знал, что племена называли себя Угра, как его родные звали себя Аро, знал, что именно это племя в эти луны несло почётную и благородную обязанность наблюдать за священными местами в пустыне, в её, как выразилась женщина, “золотых песках”; ему объясняли некоторые странные традиции, связанные с воспитанием одарённых магически детей: почему их забирали от матерей сразу же, как формировали их мышление… Он резковато спросил, когда смог составить на основе неполного своего словаря, зачем тогда посох забирали; и знахарка неторопливо, чётко выговаривая и объясняя слова, рассказала о Искателях, что они попросили её, поскольку нуждались в чём-то для точного определения необычных своих изысканий – ведь они искали, откуда пришёл чужак, умирающий и могущественный, сложный и непонятный, похожий духом на тлеющие под толстым слоем пепла угли. Он не очень понял тогда всего, но уяснил, что потом ему бы вернули посох. Когда вернулись бы. Ночью же, когда все спали, он всматривался в чужие для него небеса и размышлял о рисунке созвездий и прячущихся за ними историях; сон человек распределял так, что успевал отдохнуть. А утрами и вечерами знахарка осматривала его, перевязывала и поила снадобьями, от которых пахло незнакомыми травами… Стойбище выглядело для него как начавший оседать на вечную стоянку палаточный городок – огромный, пёстрый и полный занятых всем и сразу смуглых гибких людей; повсюду кипела неторопливая жизнь, но женщина, не спешиваясь, вела и вела его всё дальше и дальше, отмахиваясь от вопросов даже не ответами – рукой. Только у полога одного из больших шатров, явно исполнявших роль общественных зданий, она задала ему вопрос, который он интерпретировать не смог; тогда она указала на себя и сказала “я” – и неясное слово; он, следуя забрезжившей догадке, сказал “ты” и это же слово, но вопросительно, а получив кивок в ответ, назвался сам: смущённо немного, глядя исподлобья – однако она, повторив его имя, улыбнулась уголком рта и велела немного обождать, прежде чем следовать за ней. И вошла. Он послушно стоял снаружи, вслушиваясь в голоса за пологом, несмотря на весь шум вокруг него снаружи; несколько раз улавливал своё имя – “Незеб” – и, решив, что достаточно, вошёл сам: в душный, тяжёлый воздух, полный ароматов от курившихся трав. Старая женщина, лениво лежавшая на подушках, вытащила трубку изо рта и, выпустив клуб дыма, произнесла: – Ну что же, могущество его в самом деле велико, как я вижу. Скажи, откуда ты пришёл, чужак? Замявшись и проговорив беззвучно про себя ответ, он негромко и медленно высказался так: – Сам не могу я найти, где те места, откуда меня принесло судьбой; некому сказать, кроме меня. Может, далеко между солнца всходом и его же закатом, да только сторону не узнать. Что на землях, в которые идти с проснувшимся солнцем по левую руку? – Бесконечные сухие травы, – сказала вопрошающая, – где мы, племена Угра, кормим своих коней, растим и учим своих детей, уходим в огонь и больше не возвращаемся. Прикусив язык с вопросом о дереве, из которого созданы те повозки, что он видел, Незеб кивнул. Лечившая же его женщина нервно теребила рукава своих одежд, пока старая не соизволила разрешить им сесть. И они вежливо сели – и пересели ближе, подчиняясь окрику. – Что же, чужак Незеб, оставить тебя в племени могут только… – этого слова он не знал, но знахарка коротко объяснила ему: “старейшины”, – а ещё то, что ты можешь нам дать. Что ты можешь, человек, исполненный силы? И неторопливо, с долгими попытками разъяснить, что он хотел сказать, Незеб отвечал: – Учили меня многим вещам, не слишком полезным для тех, кто кочует; но мне подвластны странные чудеса, что могут в равной степени послужить мне причиной принятия вами как равного, о чём и мечтать не следует такому мертвецу, как я, и причиной стать отверженным, изгоем; я изложу их открыто и свободно, будучи готовым принять любую участь. Он рёк, чувствуя одобрение и видя кивки старшей: – Мне подвластны различные стихии, поскольку так распорядилась судьба: каждого, одарённого как чародея, учат владеть ими и пользоваться свободно. Чары, в основе своей подчинённые власти над умами, что можно использовать тысячей разных мирных способов, запрещены, но ими я тоже владею: недостаточно, но лучше что-то, чем вовсе ничего, ведь так я причиню меньше вреда по незнанию. Мёртвым по-своему тоже я указывать могу, но редко бывает мне это нужно. Впрочем, что толку от этого? Ладить с любой живой тварью – “Кроме людей”, как он про себя добавил, – могу, однако не потому, что обучен, а потому, что даётся мне это с рождения… Память услужливо показала ему поля, скрытые предрассветным туманом, лепящиеся к рощице домишки – и реку, в которой он умер когда-то свой первый раз, скрываясь от убийц, шедших по его душу. – Мне легко даются любые знания… Старая женщина подняла руку, и он замолчал. – Что же, у нас есть те, кто искусен в разуме; таковых, как говорила мне моя ученица о том, как она рассказывала тебе, малыми детьми забирают у матерей и обучают. Искатели, так зовём их мы. Но и других, умеющих нечто большее, чем обычные люди, отлучают от матерей и воспитывают особо. Может, в этом будет твоё призвание, если ты станешь нашим. А пока будь гостем. Лечившая его в ночи, когда он лежал в тягостном ожидании сна, проскользнула нагой и легла в его постель рядом. – Тебе это в самом деле нужно? – бесстрастно спросил он. – А разве тебе не нужно? Он, прикрыв усталые глаза, тщательно обдумал её вопрос и взвесил свой ответ, поскольку всё ещё оставался чужим, что обязывало вести себя вежливо. – Я не стану оставлять после себя детей. – Но не только за тем я пришла к тебе; многое могут между собой обсудить мужчина и женщина, тем более в ночи на одной постели. – И это не нужно мне, – вздохнул Незеб, размышляя о том, насколько причудлива его судьба, свёдшая с девушкой чужого народа, тогда как из своих мало кто обращал на него взор, – поскольку сердце моё до сих пор тоскует о покинутом доме; а боль эту не уймёт ни одна женщина, пусть даже столь чудесная, как ты. – Ты, найденный в золотых песках, столь быстро осваиваешь наш язык, – нежа его ласковой прохладной рукой, улыбнулась она, – что скоро некому будет искать в твоих речах незнакомца. – Я говорю с твоим разумом, ведь ты так близка мне, как только может быть близка чужаку, мёртвому для любого, женщина. Незеб чувствовал её горячее дыхание на своей коже и внимал её шёпоту, полному страсти и огня; едва касаясь её жаркого тела, проводил ладонью по спине женщины, и она изгибалась, постанывая, и жалась к нему; ему ничего не стоило дать ей то, что она жаждала так отчаянно, что отринула разум и отдалась во власть чувств, надеясь на отклик тела, но всё в нём протестовало – дарить надежду он не считал себя вправе; оттого ласку давал только руками, пока не успокоилась женщина, удовлетворённая теплом. И слушая тихое сопение спящей и усталой, Незеб думал о покинутом доме, где больше его никто не ждал – и что был это его второй дом, а теперь, видимо, будет третий. Если его примут эти люди. Полагая дело принятия нескорым, Незеб поразился до глубины души, когда утром за ним явился посланец от старейшин и велел следовать за ним; осторожно выбравшись и припадая из-за резкой боли в колене, он шёл по далеко не пустынным улочкам, покуда его проводник не замер с почтением у одного из шатров и не приподнял полог; и Незеб переступил порог, и оказался среди тех, кому предстояло решить судьбу чужака. Они выглядели старыми, но то была разная старость – кто-то был грузен и добродушен, а кто-то сух и быстр, как змея; кто-то вынул мундштук изо рта, и дым от кальяна опадал, сливаясь с бородой; кто-то, массивный и морщинистый, похожий на печёное яблоко, загадочно улыбался; и все они, все молчали и изучали вошедшего поблёскивающими в полутенях и полусвете глазами – мудрыми, хитрыми, задумчивыми, насмешливыми… человеческими, обычными человеческими глазами. Они неспешно и обстоятельно переговаривались, перекидывались между собой словами, быстрыми и непонятными, а Незеб стоял и ожидал, чем кончится это мучительное стояние, когда прекратится нечаянная мука, причиняемая ногой; а безжалостное время всё длилось и длилось, воздух тяжелел и становился душен, жар сжимал виски болью – не столь острой, но нудной… И вдруг это уединенное обсуждение о принятии было нарушено вестником; и события сорвались вскачь, а Незеб, оглушённый и ошарашенный переменами, остался на месте; и один из старейшин, тоже оставшихся, а не отправившихся куда-то, обратился к нему с успокаивающими словами, которых чужак не смог понять. – Иди! – несколько сердито сказал кто-то. – Пусть тебе скажут, что было решено! И Незеб неспешно, оберегая ногу и оставляя спор за спиной, двинулся искать единственную знакомую, с которой он мог относительно свободно изъясняться. – Они ничего не решили, поскольку никто не принимает решений во время обсуждения места, где сойдутся все племена Угра и где пройдут сражения за места вождей. Позже, когда будет всё решено, тебе скажут, кто ты для нашего племени, Незеб. Он пожал плечами и придирчиво осмотрел свой посох. Он мог бы долго рассказывать, как давно отыскал подходящее дерево, как с положенными словами обратился к нему и забрал одну ветку, как долго сидел и возился с ней, как строгал и вырезал, а после закрепил небольшой камень и остался всем доволен. Но промолчал. – Зачем ты пользуешься им, ведь твои силы так велики? – Разве ты несёшь весь свой скарб в руках, если можешь навьючить? К тому же, на него здорово опираться и проверять трясину перед собой… Поскольку о болотах в степи представления мало кто имел, то Незеб, используя сложные метафоры из известных слов и узнавая новые в ходе объяснений, постарался описать то, для чего имени у народа Угра попросту не было; забываясь, уходя в пучины страшных и спокойных воспоминаний, которые некогда были бережно отложены на самое дно памяти, он сбивал в торопливой своей речи, глотал жадно звуки и перескакивал между языками, а женщина смеялась и радовалась, видя, как он оживает, как оттаивает его застывшее по неизвестной ей причине сердце; туманные, обрывистые картины, щедро извлекаемые им из собственного разума, картины болот, которыми он делился неосознанно с нею, открываясь для тонких ментальных взаимодействий, восхищали ее; в благодарность за них она прикрыла его от чужих любопытных разумов, чтобы никто не причинил никакого вреда. И когда вдруг Незеб заплакал слепыми слезами и вновь закрылся в боли и отчаянии, ей пришлось побороть бесконечный испуг, подавить тысячи вопросов и утешений – но безмолвно обнять, сострадая всем сердцем. Постепенно раны на теле затягивались, не оставляя следов; проводя время в ожидании среди одарённых магически людей, Незеб постоянно учился и, насколько мог, учил других; оставаясь чужаком, пришлым, он по одежде и обуви уже не отличался от людей Угра, но внешность могла выдать его – и потому он сутулился и смотрел чаще вниз, что многие принимали за смирение, покорность и нежелание обращать внимание на себя, но никак не за неосознанный страх узнавания. Время сбора всех племён неумолимо приближалось, воины непрерывно упражнялись с оружием, а вождь с лёгкой усмешкой наблюдал за ними; но на чужака он смотрел задумчиво, и никто не хотел объяснить, почему. Вечер. Всё случилось, когда священное место – не больше двух ходов луны по небу следом за солнцем они пробыли в пути до него – накрыла тёмным своим многозвёздным плащем ночь, и пустой круг озарил живой огонь. Там, под взглядом старейших и мудрейших, сходились в ритуальных танцах и сражениях молодые; состязались в искусстве рассказов преданий и пении – протяжном, тоскливом, словно бы не знал радости никто из народа Угра; но и они покинули вытоптанную землю, уступая поединкам. Вызов, как понял со слов знахарки человек-чужак по имени Незеб, так представляемый на торжестве, бросался любым мужчиной, считающим себя достаточно искусным во владении оружием и достаточно сильным и знающим, вождю любого племени. Если победа была за ним, он занимал место старого вождя; поражение же не имело значения ни для кого, кроме проигравшего. “А что будет, если победить всех?” Пытливый его ум сразу ответил на вопрос, а обычай не вспоминать о поражении только подогревал желание проверить на практике предположение. Терять воистину было нечего. И он, оставив посох той, что лечила его, вышел в круг. И воцарилась тишина. – Я могу сражаться с любым из вас без оружия, – громко и чётко произнёс он, медленно поворачивая голову, дабы разглядеть каждого, – и таково право, и таков обычай вызова. – Не боишься ли ты позора поражения, чужак? – Если и так, то боитесь ли вы оказаться поверженными чужаком? Они ухмылялись, и Незеб мог видеть это не только глазами. Они не считали его равным, и в том было зерно их погибели. И он победил их всех. – Так было сказано, – говорила ему наставница его лекаря, – и лишь их гордыня не позволила им услышать, что человек из золотых песков наконец пришёл к нам. Незеб согласно кивал, ничего не понимая и думая, как и что теперь делать с целым народом, оказавшимся в его власти – как по праву и обычаю, так и по пророчеству.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.