IV Это всё сирень
7 февраля 2025 г., 18:52
Мысль, что работать в мае — преступление против природы, разносится по театру с первыми ясными днями, как лихорадка, и прочно укореняется в голове у каждого, кто входит через служебный вход. Эта мысль влетает за ними следом — теплом, солнечным светом и запахом сирени и вишни, и некоторое время пришедший с улицы счастливчик ловит тоскливые взгляды закрытых в помещении коллег. Потом сирень теряется где-то в пыли кулис и тенях декораций, и он забывает о ней до следующего открытия двери.
Сальери ходит по театру, в чёрном, буднично холодный и строгий, и не признается и под страхом смерти, что май и ему кружит голову. Он задёргивает шторы, жалуется на мигрень и думает, что сходит с ума. Если он на секунду расслабится, взглянет на улицу или улыбнётся, он сорвётся и сбежит, и не сможет работать до сентября. Репетировать, выступать, приводить в порядок бумаги перед летним отпуском и даже обедать с да Понте в столовой ему тошно. Хочется творить — в каком-то глобальном, истинном смысле. Потому что на самом деле Сальери любит май; потому что есть эта упоительная сирень, есть безоблачное голубое небо, бескрайнее, как вечность, и есть Моцарт.
Моцарту душно, Моцарта тянет на улицу — расправить крылья, упасть в небо, улететь туда, где не нужно думать про окупаемость и гонорар. В стенах театра он чахнет, как птица в клетке, мается без дела, преследует Сальери с разговорами ни о чём, одним своим видом напоминает, что за окном — весна, и тому становится вовсе невыносимо. Сальери целует Моцарта и ждёт отпуска, как манны небесной, чтобы — только они вдвоём и всё на двоих. И фортепиано, и вдохновение, и лето.
---
Сальери сидит на сцене, свесив вниз ноги, бьёт ими о деревянный каркас и читает в чате сообщения об опоздании своих музыкантов. Они думают, он будет ругаться, а ему до тошноты хочется отменить репетицию. Кто-то расставил на столиках в кафетерии веточки сирени, и теперь она проникла в театр, ею пахнет везде, она пропитала собой стены, инструменты и оборудование, даже древняя, как само время, пыль на задниках пахнет ею. Работать становится решительно невозможно.
Моцарт лежит напротив, на зрительском кресле, голова и согнутые ноги свисают с подлокотников, рука в сбившихся друг на друга браслетах — на полу. Выглядит — абсолютно мёртвым и очень красивым. Сальери смотрит на него поверх телефона, и Моцарт чуть шевелится, как бывает со спящим человеком, когда на него падает луч солнца из окна.
— Хочу, чтобы кто-нибудь пригласил меня на свидание на крыше оперы, — говорит Моцарт в потолок голосом, полным усталости и тихого отчаяния. — Неужели я так много прошу?
Сальери приподнимает бровь.
— Это какой это «кто-нибудь» тебя должен пригласить на свидание?
Моцарт смотрит хмуро и ничего не отвечает.
---
— Амадей, — зовёт Сальери в конце дня. Моцарт — раздавленный весной, он работает двое медленнее обычного и никак не может уйти домой раньше заката — смотрит с надеждой человека, которому предложили заменить пытки быстрой смертью.
— Ты пришёл мне сказать, что я уволен? — спрашивает он, будто и правда этого хочет. Сальери едва не оглядывается, чтобы не проверить, нет ли Розенберга поблизости, а то вдруг сойдутся в своих желаниях. Но директор, махнув на всех рукой, ушёл домой час назад, пунктуальный, как трудовое законодательство.
— Пока нет, — усмехается Сальери, и Моцарт разочарованно возвращается к своему планшету, вяло нажимая на экран. — Пойдём со мной.
Моцарт поднимает замученный взгляд.
— Пожалуйста, не надо, — просит он умоляюще. — Я не хочу больше вносить правки в либретто, не хочу согласовывать репетиции и искать ключи, которые я забыл вернуть. У меня плавится мозг.
— Пойдём со мной, — повторяет Сальери мягко, протягивая руку. Моцарт делает огромные жалобные глаза, но всё же медленно поднимается — будто ему трудно держаться прямо и его тянет растечься по полу топлёным маслом.
Кожа у него горячая, как само солнце. Сальери держит его ладонь, пока ведёт по коридорам, и ему кажется в этом полусонном майском бреду, что теперь останется ожог. Сальери в целом не против — он вообще много готов сейчас принять.
Он возится с ключом одной рукой и толкает дверь на крышу, и, будто они выходят из подземного царства, мир вдруг оказывается шумным и светлым. Гудят машины, где-то звучит бодрая электрогитара, тёплый ветер разгоняет духоту. Моцарт выныривает за Сальери следом сквозь узкий проход, осматривается и выглядит таким живым, каким не был с прошлого лета.
— Как ты это сделал? — спрашивает он, и ни следа не остаётся от его усталости. Так должна была бы выглядеть Эвридика, если бы Орфей не обернулся. — Эта дверь всегда закрыта.
— Я украл ключи, — усмехается Сальери, подбрасывая в руке связку. Она звенит, ловя солнечные блики, а Моцарт смеётся, не зная, стоит ли ему верить. У него голова кружится — не от высоты, а от нахлынувшего ощущения лёгкости и свободы.
Сальери галантным жестом указывает на расстеленный плед, тарелку с сэндвичами и бутылку вина с двумя бокалами.
— Не знал, что ты такой романтик, — говорит Моцарт игриво. Тянется медленно, хрустя затёкшими суставами, будто раньше и двигаться не мог, и красуется, подставляясь душистому ветру.
— Это всё сирень,— отмахивается Сальери. — Советую начать есть, пока не пришлось драться за хлеб с голубями.
— Ничего такого, чего в моей жизни не было, — отвечает Моцарт, но совету следует.
За всей этой рутиной, где каждая новая бумажка — как нетающая снежинка в феврале, Моцарт забывает поесть, и такой простой ужин кажется ему самым вкусным, что он когда-либо пробовал. Сальери протягивает ему бокал, наливает вина и чокается с ним своим. Звон тихий и мелодичный, как ангельский колокольчик, — может быть, его-то последнему сочинению Моцарта и не хватало. Новорождённое вдохновение разливается в нём чистым светом и пьянит сильнее вина.
Оно так и остаётся недопитым, алея в бокалах. Моцарт вытягивает ноги, возится, хочет сесть так, чтобы видеть небо, и наконец ложится. Сальери за плечи направляет его на свои колени, укладывает и гладит по волосам. За нехитрыми приготовлениями днём в нём копилось ехидство — свидание на крыше ему, видите ли, нужно, — которое теперь испаряется и растворяется вместе с солнцем в фиолетовом закате на краю неба.
Если поднять руку, его, наверное, можно будет коснуться, зачерпнуть рукой эту темнеющую синеву, как воду, напиться ей, умыться, чтобы ничего земного больше не осталось. Кроме, может быть, сирени. Ею неуловимо пахнет и здесь, наверху, будто сам воздух цветёт. Сальери это впервые не раздражает. У него в голове — музыка, тихая, идеальная. Он её забудет, только сядет солнце и они спустятся вниз, но записывать её не хочется. Она — только его и для него, самое ценное его сокровище, его суть, то, что, кажется, называют душой.
Моцарт ловит руку Сальери, целует, лениво смотрит за одиноким облачком. Настукивает ритм по крыше, как быстрый весенний дождь, мурлычет себе под нос и ни ноты не запоминает.
— Спасибо, — шепчет он, когда небо темнеет и среди его тягучих сумеречных красок выступает бледная ещё луна. Ветерок становится прохладнее, но распаренная за день кожа этого пока не чувствует, наслаждаясь свежестью.
Сальери позволяет Моцарту ещё один быстрый поцелуй на костяшках и аккуратно убирает руку. Музыка в его голове гаснет прекрасно и печально, но дышать становится проще. Они забирают плед, остатки вина и еды, закрывают дверь на все замки и сбегают из тёмного опустевшего театра, смеясь, как дети, и прячась по углам без необходимости.
Сальери целует Моцарта в волосы, невесомо, нежно, с невысказанной благодарностью. Домой идут пешком, подбирают упавшие на газон веточки сирени и собирают май в букетик, который Моцарт подвязывает одним из своих плетёных браслетов. Делают немыслимое ещё два часа назад — приносят эти цветы домой, ставят в вазу и оставляют на кухне. Весна расползается по квартире сиренью, тёплым ветром в распахнутых окнах под летящими шторами и ярким закатом — но Сальери и это готов принять.