Часть 1
23 марта 2018 г. в 16:00
Одиночество — жутко липкая жвачка, растягивающаяся клубничными пузырями через кленово-алые губы. Оно пристало, впиталось в кожу еще до Орлеана — нашлось в затхлом Ривердейле и осело в луковицах пламенных локонов.
На картинах Шерил одиночество выражается абстрактно-размытыми неоновыми пятнами и Черным капюшоном, стоящим по середине цветного хаоса. Блоссом ведет кистью плавно вдоль линии плеч, лицо закрашивает черной краской — страхи надо прятать, даже если ты оставил их позади. А позади — попсовы коктейли, в одночасье погасший пожар-близнец, огонь, бушующий по каменным стенам Торнхилл и танцующий медленно в коротких волосах Арчи Эндрюса. Сейчас же у Шерил художественный факультет, маленькая квартирка над магазином вуду и старенький потрепанный саквояж, измазанный акварельными разводами.
Блоссом на площади рисует ежедневно, закусив крепко щеку изнутри и ежеминутно щурясь от слепящего солнца. В Новом Орлеане шумно ведь, ярко, безумно живо; кажется, если руку подашь незнакомцу, он возьмет ее и закружит в джазовом водовороте нот и ритмов. В этом городе Шерил дышится свободнее; она теряется спокойной рыжей осенью на углах Бурбон-стрит, шабурша карандашными набросками в кармане.
Но вот когда внезапно детский крик разносится близко-близко, у девушки сердце в мгновение ухает в пятки; каблуки стремительно щелкают по асфальту, больше не боясь оступиться. Зажатая меж стеной и чужим телом — практически Шерил в десять лет — кричит и по-ведовски громко извергает проклятья. У Блоссом дыхание неравномерно-рваное сбивается, стоит ей только на мысочках бесшумно-тихо подкрасться к незнакомцу, шею девчушки в своей огромной потной ладони сжимающему. У Шерил же — новенький электрошокер, купленный в Ривердейле еще для самозащиты и защиты слабых. Когда он буквально впечатывается в сгорбленную спину, рука у речной лисы не дрожит. Оказывается, перестать испытывать всепоглощающий страх все-таки возможно — малышка-Шерри уверенно прижимает к себе напуганного ребенка.
А после они обе — вдвоем, вместе, рука об руку — бредут по Французскому кварталу, залитому расплавленной медью догорающего заката. Девочка — Хоуп — щебечет так, будто ничего ужасного вообще не случилось, только подружку себе новую нашла. Она держит Блоссом пальчиками за предплечье, а на тоненьком плечике болтается полный листов тубус:
— Ты красиво пишешь, — говорит Хоуп, своими небесными глазами-блюдцами снизу на Шерил смотря.
— Ты разбираешься в искусстве, милая? — девочка хитрюще улыбается, морща веснушчатый нос.
Кажется, на такой маленький вопрос ответить надо так же коротко и ясно, но вместо этого Хоуп заводит пластинку о реализме, модернизме и Джимми Лоулоре, что на своих полотнах вверх по течению реки отправляет бумажных лебедей. Рыжая лишь губы тихонечко изгибает, хмыкает понимающе и посильнее цепляется за мольберт — от дурацкой деревяшки только мышцы ноют по ночам. Когда же этот славный дуэт подходит к особняку, испещренному замысловатыми буквами «м», Шерил даже чувствует некую материнскую гордость и привязанность — малышка-Хоуп об искусстве и родителях говорит с несказанной детской любовью, с придыханием и благоговением она произносит «мой отец тоже художник. неповторимый. талантливейший. я в него». Блоссом верит, правда верит.
А идеальный Клаус Майклсон оказывается не выдумкой воображения чудного ребенка, нет. Он стоит в центре двора, распахнув руки навстречу своей дочери, стоит только рубиновым каблуком переступить/перестучать порог. Маленькая солнечная птичка какие-то песни поет в отцовских объятиях, а Шерил не может понять, что же происходит у нее внутри; взгляд мужской, лазурный такой, с теплой поволокой золота, прошибает насквозь, пригвождает к земле и пошевелить стройной ножкой не позволяет. В Клаусе по-настоящему дикая, животная опасность сидит, думает Блоссом, магнетически-темное притяжение, заставляющее бездумных девиц в первые же секунды общения с ним оголять белые шейки. Как жертвы перед бывалым охотником, ей Богу.
Шерил Блоссом добычей не будет больше никогда — она складывает бантиком надутые винные губы и глаза, накрашенные густо тушью, закатывает.
— Что бы там не произошло, ты спасла мою дочь, — говорит гибрид, наблюдая, как Хоуп исчезает на втором этаже, —
Теперь я в неоплатном долгу перед тобой, дорогая. — Клаус руки сцепляет за спиной, улыбается, словно чеширский кот, оголяет ямочки на щетинистых щеках и выглядит чересчур горячим папочкой, а девушка в этот момент забывает, как дышать; от таких мыслей хочется смеяться в голос.
— Вообще-то ты можешь для меня кое-что сделать, сладкий, — наверное, это все-таки школьная королева просыпается после длительной спячки, но Шерил чертовски нравится видеть в глазах мужчины блаженных бесенят. Блоссом подцепляет наманикюренным ноготком его крышесносящий акцент, надевая на себя через культурные барьеры, и протягивает Майклсону этюдник в викторианских вензелях, — Хоуп сказала, что ты художник. Самый лучший и самый знаменитый художник Нового Орлеана…
— Боюсь, она любит приукрашивать.
— Я не договорила, — Ник голову клонит, отходя на шаг, мол, извини, деточка, продолжай, — Ты должен трезво оценить мои работы, и, считай, мы квиты.
Дерзкая-дерзкая, сотни раз перекрашенная слоями, гардиентно-вишнёвая лиса. Спесивая бестия и бордово-красный вихрь тяжелых волос по выпирающим ключицам.
Клаусу нравится.
Ох, Клаусу действительно нравятся такие спайси-бомбшел-бейбис.
— Хорошо, дорогуша. Только с одним условием, — Майклсон подходит плавно, по-кошачьи мягко, практически незаметно передвигая ногами; он улыбается елейно и представляет мысленно терракотовый шелк, струящийся по молочной спине с родинками-звездами на лопатках, апельсиновые кудри, лежащие на острых плечах, и васильковое небо на заднем плане, — Ты позволишь мне написать свой портрет. Будешь моей музой.
Климат в этом доме совершенно южный — горячий, накаленный страстью и благородно-бургундский. Шерил отбрасывает надменно волосы цветом в мандариновую корку, кончиками пальцев нежную кожу задевая — мужчина сглатывает невольно:
— Я была рождена для этого, Ча-ча.
Клаус Майклсон быстро перелистывает страницы.