ID работы: 6703340

На перекрёстке Сэнта-гай

Слэш
NC-17
Завершён
41
автор
shtro бета
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
41 Нравится 8 Отзывы 7 В сборник Скачать

Маска тю-дзё

Настройки текста
Мерцающие дорожные потоки тянулись вдоль линии Яманотэ в сердце Сибуи, к перекрёстку Сэнта-гай, увешанному диодными полотнищами с рекламой бытовой техники, магазинов одежды, быстрой лапши и газировки со вкусом зелёного чая. Люди толпились под порывами февральского ветра, с горящими от холода щеками и сияющими в розовом полумраке лицами — люди-лампочки, люди-бегущие строки. Ута стискивал пакет с художественными принадлежностями, полупустой и почти невесомый, в замёрзшей руке. Успех новой кампании CCG почти опустошил ряды простых гулей-обывателей, лишив мастерскую Уты последних клиентов. Теперь он подрабатывал в небольшом театре на Акихабаре, где ставили авангардные западные пьесы на манер театров Но и Кёген. Там знакомые всем персонажи Шекспира и Мольера, Кальдерона и Бомарше облачались в угловатые японские одежды, хриплыми голосами озвучивали и гортанно распевали тексты пьес, танцевали буто в глянцевых масках из дерева и оргалита. Постановщики, одни из немногих выживших в чистках, художники в вечном поиске себя и завсегдатаи притонов в Синдзюку, предоставили Уте полную свободу действий, и он спускал её как последние деньги, не жалея ни гроша. Он отдавался работе с увлечённостью и тоской артиста, живущего в одном теле со смертельной болезнью, как будто его счёт уже шёл на дни. Хотя Ута ничем не был болен, для него стало открытием, каким навязчивым и неугомонным может быть чувство тревоги, не отпускающим ни на минуту, даже во сне. Растревоженные воспоминания Уты, что были зашифрованы в множественных слоях генетического кода, просачивались наружу. Казалось, сам разум Уты коррозировал, и обрывочные сцены из когда-то давно и наглухо запечатанной памяти пробивались через плотный покрой его настоящей осознанности. Действительность ускользала от Уты, и, цепляясь за неё, он иногда сутки напролёт просиживал над театральным реквизитом. Мёрзнущие на перекрёстке люди занимали глаза цифровыми всплесками на рекламных щитах, бледно-голубой дым срывался с приоткрытых губ и таял над макушками. Новый режим CCG словно не отразился на жизни города: во всяком случае, здесь, на Сэнта-гай, всё было как прежде. Та же самая картина, что и пять, десять, двадцать… сорок лет назад. Те же магазины и забегаловки, голоса людей, машины и дорожные указатели. То же самое движение света и его трансформация на хрусталике глаза во вполне осязаемую картину мира. Синдзюку, перекрёсток Сэнта-гай, двадцатое февраля, семь часов вечера. Так могло показаться со стороны, и так было. А ещё было ощущение беды. Её неуловимое присутствие, замедляющее ход времени. Здесь, в час-пик, эта грёза повседневной жизни была особенно хрупкой, прозрачной, как аквариумное стекло. И Ута почти мог слышать треск этого стекла, когда на всех экранах вместо рекламы появилось одно и то же лицо. Обрамлённое темнотой, оно висело белоснежным овалом над перекрёстком Сэнта-гай, как чуть приплюснутая луна с единственно подвижными провалами глаз. «Жители Токио! К вам обращается директор Управления по делам гулей Вашу Кичимура! У меня для вас радостные известия!» Над пешеходным переходом включился долгожданный зелёный, но никто не торопился переходить дорогу. «За последние три месяца мы провели больше сотни зачисток. Количество смертей по вине гулей снизилось на семьдесят два процента! И мы собираемся поднять эту цифру до заветных ста! Наша цель — город, в котором никто не боится за свою жизнь! Город, в котором вы можете безбоязненно возвращаться вечером домой, не переживать за своих детей и близких. Среди нас много тех, кто уже стал жертвой этих чудовищ, и мы отказываемся спускать им это с рук! Мы не желаем жить среди убийц в ожидании всё новых и новых убийств!» Ута не отводил взгляд от самой гигантской маски тю-дзё, которую ему приходилось видеть. Он разглядывал полукруглые тени под нижними веками, иронично сведённые к переносице брови, квадратные блики лайтбоксов, похожие на белые окна в глубине чёрных глаз. Любовался огромным красным ртом, извергающим трескотню громкоговорителей. «Мы сделаем так, что жители Токио будут вспоминать о жизни с гулями как о страшной, но окончившейся войне, в которой человечество одержало сокрушительную победу! Сейчас мы как никогда близки к нашей цели! И нам нужен каждый из вас! Мы нуждаемся в вашей помощи, в вашем неравнодушии. Если вам что-то известно о местонахождении гулей, о совершённых нападениях, или у вас есть подозрения о будущих преступлениях, я настоятельно прошу вас обратиться в CCG! Только ваше доверие к нам и совместная работа позволят достичь общей цели!» Маска тю-дзё улыбнулась и исчезла. На экранах, как отпечаток звонкого голоса Кичимуры, появились последние сказанные им слова, а ниже — телефоны и адрес Управления. Снова загорелся зелёный свет, люди хлынули через переход, а пёстрая реклама продолжилась с того места, на котором оборвалась. Ута быстро пересёк дорогу и слился с толпой на главной улице. После обращения воздух будто стал гуще, в разговорах прохожих то и дело слышался монолог директора CCG, заново воспроизводимый чужими голосами как неумолкаемое эхо. Обрывки этой короткой, но эффектной речи разносились по центру города, словно подхваченная ветром газетная труха, и Уте мерещилось, что весь город, или по меньшей мере Синдзюку, превратился в сверкающий неоновый куинке Кичимуры Вашу.

* * *

Архитектура — сложный язык большого города. Фуруте нравилось разбираться в его многоэтажном синтаксисе, в его пространственной кардиограмме. Главное управление CCG стало одним из экстремумов в сложной гармонической картине Токио, острым пиком, заметным ещё на подступах к первому району. Белоснежный небоскрёб был гигантским восклицательным знаком в оде к справедливости, сигналом бедствия для всех несогласных. Оглушительным воем сирены, эхо которой отдавалось во всех двадцати трёх районах. Вернее, не был. То была лишь фикция, и Фурута прекрасно, как никто другой, об этом знал. И как же было приятно наконец надломить этот пустой знак препинания, не услышать и звука противления, даже звона рвущейся струны. День директора CCG начинался в пять утра. Так же начинался день прилежного следователя первого класса, и эта часть ежедневного моциона Фуруты оставалась почти неизменной за исключением завтрака, который он ел, и костюма, который он надевал. Но эти простые, едва заметные отличия и были воплощением его человеческого успеха. Да, успех в мире людей для Фуруты заключался в ежесекундном усилии над собой, в болезненном самоощущении и постоянно колющем, как гвоздик в ботинке, чувстве собственной недостаточности. А также в том, что он ел, во что одевался и где теперь жил. После назначения Фурута перебрался в съёмную квартиру близ главного управления в Гиндзе, в просторные апартаменты с лучшим видом на деловой центр, молочно-глянцевой отделкой, стеклянными перегородками и высокими окнами. Этот прекрасный, удобный быт как будто захлестнул Фуруту, увлёк его за собой. После многих лет бега вверх по лестнице он впервые остановился, чтобы перевести дух и оглянуться назад. Какой же длинной и чертовски крутой была эта лестница! Её края обрывались во мраке, словно она висела в чёрных глубинах океана, и в холодном спокойствии гостиной, где стоял свежий запах морской соли, а потолочная подсветка обыгрывала мельтешение электрических медуз, было куда проще решиться на ещё один шаг. В управлении Фурута наслаждался своей новой должностью. Ему нравилась эта другая, новая суета. Она была не сложнее детской игры на внимательность, и с ней было куда проще договориться, чем с хаосом, с которым он имел дело прежде. Отчётность протекала через него бумажными реками — Фурута привык к ней в бытности секретарём. Совещания, встречи и публичные выступления приносили ему небывалое удовольствие, ведь он наконец вышел из тени, надел пошитую по его меркам парадную форму с блестящими знаками отличия, поднялся на сцену, и все глаза были обращены на него. Как же прекрасен был этот момент! Его хотелось повторять снова и снова! Снова и снова вставать перед камерами. Снова и снова подниматься на сцену, за высвеченным краем которой словно никого и ничего не было — только вибрирующее пространство, как плотно натянутая ткань, на которой возникали очертания и формы чужих эмоций, отпечатки тянущихся к нему рук. Покрытая рябью гладь чёрной воды. Все свои шоу Фурута продумывал сам, обычно перед сном, когда погружался затылком в мягкую подушку и поворачивал голову к окну, чтобы взглянуть на Токио. Сплошной, простирающийся до горизонта текст. Возможно, то была история его безграничной ненависти к этому городу. И безграничной любви. Утро директора CCG начиналось в пять утра. Ещё одним, но уже неприятным изменением в повседневном ритме Фуруты стало постоянное чувство усталости. Оно никуда не исчезало даже после отдыха и крепкого сна, словно накопленные во всём теле отложения этой самой усталости окаменели, превратившись в невидимый тяжёлый доспех. Бодрость духа была единственным, что Фурута мог противопоставить этой тяжести. Он долго умывался и приводил себя в порядок, разглядывал в зеркале своё измождённое лицо, проступающие на коже недостатки. В ярком пятне галогеновой лампы каждый из них был возмутительно отчётлив, каждый — как напоминание тела, что способность к регенерации становилась всё хуже. Но Фурута был сильнее этой усталости. Он прятал её от окружающих и от себя самого, рьяно вбивал пальцами обратно под кожу, хоронил под слоем матирующего крема. Ведь в этом нет ничего особенного для того, кто всегда на виду. Как директору Кичимуре Вашу полагался личный транспорт, но он отказался от него и поселился рядом с управлением, чтобы не спускаться в метро. Узнавание стало настоящей проблемой. Школьницы пялились на него, перешёптываясь между собой, иногда его засыпали вопросами и комплиментами, и Фуруте приходилось быть учтивым, делать вид, что ему было дело до каждого из этих людей. Так телевизионная слава обратилась к нему самой отталкивающей стороной. Фурута привык быть незаметным, и ему хотелось, чтобы на него смотрели только тогда, когда он сам этого потребует. Ведь для этого он поднимался на сцену. Для этого он вставал перед стробами и камерами. И для этого всё ещё поддерживал некоторые отношения. Может, по этой же причине Фуруте так нужен был Канеки Кен. Отдаляясь от их последнего разговора в шкурах следователей, Фурута всё меньше понимал, зачем на самом деле открылся тогда. Иными словами, он больше не мог свободно передвигаться по Токио, и, прежде чем выйти из ванной, Фурута заказал такси до лаборатории Акихиро Кано.

* * *

Новое прибежище доктора Кано находилось в одном квартале с академией, в здании бывшей частной клиники. Благодаря страху, который наводил Кайко на служащих лаборатории, проект «Оггай» долгое время замалчивался среди персонала CCG, но теперь, когда сотня безжалостных мальчиков и девочек с пересаженным какухо вышла на улицы Токио, необходимость молчать исчезла, а страх вырос ещё сильнее. Ни кодовых замков, ни потайных дверей — сами дети охраняли лабораторию от вторжения извне. Стояли, покачиваясь на носках, у дверей, как жуткие улыбчивые манекены в чёрной униформе и пластиковых полумасках. В главной лаборатории под облучателями и бактерицидными лампами громоздились операционные столы, у стены гудел трансформатор, питающий инкубационные капсулы. На двух столах лежали дети — девочка и мальчик, оба под наркозом, с белыми катетерами-бабочками на запястьях и тонкими трубками капельниц. Последний стол был завешен клеёнчатой шторкой, но Фурута прекрасно знал, кто там лежит. Мать этих прекрасных детей. Кано, похоже, только недавно проснулся. Он был без халата, в будничной рубашке и со взъерошенными волосами. В руках он держал папку-скоросшиватель и тёплый кофе в алюминиевой банке. — Я проверил твои анализы. Некоторые улучшения есть, но я бы не брал их в расчёт. Даже с какухо твоя регенерация значительно хуже, чем у среднего гуля. Когда уровень RC-клеток растёт, то пропорционально ему снижаются гемоглобин, кальций и магний. То есть твой организм всё еще отказывается превращать их все в аминокислоты… Слушая доктора, Фурута медленно прохаживался по лаборатории. Сменная резиновая обувь пружинила по серому кафелю и поскрипывала на ходу. Вот мальчик, белый и хрупкий, будто вылепленный из свечного воска, его вены наполняются смесью физраствора и RC-плазмы. Вот девочка, смуглая, будто напитанная тропическим солнцем, с треугольным носом и пухлыми губами, получает свою порцию RC-депрессанта. Фурута не запоминал имена оггаев и знал в лицо только нескольких из всей сотни. Здесь, на послеоперационной клеточной терапии, которой периодически подвергались все дети, Фурута мог взглянуть на них поближе и даже испытать чувство, которое старательный садовод мог питать к любимым растениям. — Твой рацион всё же способствовал некоторым изменениям… например, по показателям кальция. Костные ткани восстанавливаются быстрее, чем все остальные, процентов на пять-семь, но в целом всё по-прежнему… Фурута несколько раз кивнул головой и нервно улыбнулся краешком губ. — Значит, по-прежнему… Да, конечно. Я знаю. — Хочешь ознакомиться с результатами? — Кано призывно помахал папкой. — Там есть небольшая статистика за последние три месяца. — Какая разочаровывающая бумага… — Не будешь читать? Резиновые подошвы недовольно заскрипели. Фурута взял в руки папку-скоросшиватель и несколько раз бесцельно пролистал веер рукописных страниц, глядя Кано в глаза. — Спасибо, очень познавательно. Фурута грубо всучил папку обратно, всё так же глядя в упор на Кано, без тени улыбки, почти растерянно. Задавая вопрос, он попытался придать голосу бодрости. — Мы ведь были к этому готовы, так, профессор? Тревожная тишина подчеркнула все звуки лаборатории. Постукивание физраствора в капельницах. Мерное гудение питающего трансформатора. Писк кардиографа за клеёнчатой шторкой. Кано сделал глоток остывшего кофе — от пронизывающего взгляда Фуруты даже во рту появился сернистый привкус. — Да. Думаю, больше нет смысла тянуть с пересадкой ядра. Вряд ли ты… вернее, твоё тело станет более подготовленным. А поскольку твой организм не накапливает RC-клетки, а переваривает их, гиперсекрецию можно исключить… — Поэтому Ризе здесь? Ты думал сделать пересадку сегодня? — Только если ты сам хочешь. Голова Ризе лежала на валике, скатанном из её влажных волос. За годы, проведённые в капсуле, её полное жизни тело потеряло вес и перестало быть по-женски округлым. Нынешняя Ризе походила на девочку-подростка, которой Фурута когда-то давно помог бежать из Солнечного сада. Истощённая и беспомощная — даже в таком состоянии её тело было в разы лучше того, что досталось Фуруте. На впавшем животе и бесформенной груди не осталось и следа от ежедневного донорства, бесчисленных вскрытий, надрезов и вивисекций. И сейчас Фурута завидовал ей, сильно, как никогда. Он больше не любил её, это извращенное и безнадёжно устаревшее чувство отработало своё, съёжилось и высохло. Пропитанные им воспоминания дурно пахли, но даже этот душок постепенно выветривался, и теперь, при взгляде на изрядно исхудавшую и утратившую былую прелесть Ризе, Фурута испытывал только зависть. Зависть к её жизнестойкости, к её способности плодить какухо, к её неслабеющей регенерации. Даже измельчи он это тело в порошок, Ризе всё равно бы вернулась к своему прежнему состоянию. Кто бы мог подумать, что тайна бессмертия окажется в руках такой недалёкой девицы. Избранность часто достаётся тем, кто её не заслуживает. Кано включил операционную лампу. Высвеченная и лишённая теней, Ризе напоминала утопленницу. Такой она была и на ощупь — Фурута коснулся её щеки, и на перчатке осталась прозрачная слизь. Он брезгливо вытер руку шторкой. — Биогель, — терпеливо пояснил Кано. — Если не готов сейчас, можем провести пересадку в другое время. — Да, так будет лучше. Я слишком долго этого ждал. — Хочешь подождать ещё? Вдоволь насмотревшись на Ризе, Фурута отпрянул от стола и опустился на стоящий рядом металлический табурет. Он был холодным и неудобным, но от волнения Фурута не только не ощущал дискомфорта — не чувствовал собственных ног. — Хах, Кано-сенсей, вы ведь знаете, какой я занятой человек! Вряд ли после пересадки я смогу просто встать и пойти. — Тогда тебе придется выкроить день из своего расписания. Голос Кано звучал приглушённо из-под медицинской маски. Фурута не видел, чем занимался доктор под ярким светом лампы, но формальдегидную вонь разбавил острый запах крови. — Тогда завтра. — Отлично, нам нужно поторопиться. Хотя я синтезировал ядро из клеток Ризе, оно неустойчиво и может начать распадаться. Мне приходится постоянно раздражать его, так что чем быстрее мы пересадим ядро тебе, тем лучше. — Завтра я буду готов. Что насчёт рисков? — Всё по-прежнему. Риски те же. Достаточно высоки.

* * *

Завтра — это когда? Стоит лишь глазом моргнуть и вот уже накатывает, наступает решительное завтра. Меньше двадцати четырёх часов. Почти прямо сейчас. И что такое на самом деле ядро? Сгусток крайне нестабильной и малоизученной энергии — искусственно выращенный источник RC-клеток размером с кулак, гладкий, как здоровенное глазное яблоко, но без концентрических окружностей, колбочек, палочек и зияющей пустоты зрачка. Ядро — это наследие лаборатории, работающей на семью Вашу с середины прошлого века; наследие, которое можно положить в рот и проглотить. Настоящее яйцо Чёрной Козы, высиженное в покорном тепле Ризе. Фурута нёсся по улице, не глядя по сторонам, руки были убраны в карманы пальто, глаза — сосредоточены на блестящих носках лаковых туфлей: левый, правый, левый, правый. Под белой разметкой на тротуаре, где-то глубоко под железобетонной скорлупой был спрятан древний языческий город, законсервирован в недрах Токио под наслоениями радиоактивного мусора, тоннелей метро и канализационных труб. Город, пробуждённый ядром или чем-то похожим на него десятки лет назад. Город, который схлопнулся, как мертворождённая звезда. Ведь Канеки Кен был там? Скрывался среди осколков былой эпохи, в полностью контролируемом пространстве, так обманчиво напоминающем свободу? Всё это время он был под микроскопом, как образец крови, раздавленный предметными стёклами. Что это за район? Минато-ку? Может, Канеки Кен был здесь, внизу, ровно в трёх сотнях метров по прямой? Ведь он всё ещё там, в своём подземелье? Чувствовал ли он приближение чего-то важного? Чувствовал ли нарастающую дрожь в каменных плитах? Слышал ли лязг ржавых перекрытий? Ноги Фуруты несли его всё быстрее и быстрее, он чёрной стрелой прорезал утреннюю толпу, то задевая её локтем, то натыкаясь на чужое выставленное плечо. Иногда его пропускали вперёд, но Фурута не рассматривал повёрнутые к нему лица и с трудом различал голоса. Подошвы ног горели, будто он месил босыми ногами острую гальку. Здесь, в метро, он был ещё ближе к подземелью. Чувствовал ли Канеки Кен приближение поезда на станции Акасака? Слышал ли механический голос, объявляющий посадку? «Двери закрываются». Кто-то взволнованно дышал над ухом. Перед Фурутой сидела старшеклассница и боялась поднять на него глаза. Она неистово что-то строчила на увешанном брелоками смартфоне — так, что её пальцы белели от напряжения. Страх и возбуждение были как зажигательная смесь, закачанная вместо спинномозговой жидкости. Губы Фуруты подрагивали, словно готовые сложиться в определённую форму, но пересохшее горло не издавало ни звука. Голос провалился в тёплую темноту желудка. Риски, риски, риски! Достаточно высоки. Какая цифра была озвучена Кано, когда они впервые заговорили о пересадке ядра? Семьдесят процентов? Восемьдесят? Откуда было взяться столь точному числу? Это его хвалёная статистика? Какой выборкой он пользовался? И была ли выборка? Кано приходилось выбирать один из одного — Фурута был единственным кандидатом, вернее, вообще единственным. Он был избран для этой цели. Но, в отличие от абсолютно случайной исключительности Канеки Кена, Фурута сам добивался своей избранности и шёл к ней долгие годы, вверх и вверх по лестнице. На каждую роль он избирал себя сам и от каждой из них он получал всё, что мог. Влюблённый мальчишка в Солнечном саду. Юное дарование среди Ви. Послушный статист стратегического подразделения. Услужливый напарник Чёрного Жнеца… — Простите, пожалуйста. Вы же Кичимура Вашу-сенсей? Из CCG? — Всё так, — робко прорезался голос, царапая иссушенное горло. …Директор CCG Кичимура Вашу. Тот, кто восстановит справедливость. — Спасибо вам за то, что вы делаете… Спасибо, боже! Боже! Я так рада, что в нашем районе больше нет гулей! Как же там теперь спокойно! — В этом и заключается наша работа. — Спасибо, спасибо вам! — Не за что… — Спасибо… — Большое спасибо! — Спасибо! От благодарностей поезд затрещал по швам, и Фуруту накрыло приступом необъяснимой радости, а затем от невыносимой духоты вагона закружилась голова. Как его угораздило не взять такси? Никогда не знаешь, сколько можешь вынести. Сколько мог вынести он? Каковы были его шансы? Сорок процентов? Тридцать? «Вполне возможно»? «Маловероятно»? Как узнать, что ядро не уничтожит его несовершенное тело? Что тщательно выстроенная дорожка из домино не обрушится раньше времени из-за его врождённой слабости? Двери открывались на станциях, запуская новых людей и сквозняки, снова закрывались. У старшеклассницы напротив тряслась рука, и мультяшный брелок с колокольчиком бился в позолоченной истерике. Теперь все социальные сети знали, что Кичимура Вашу стоял здесь, в битком набитом вагоне. Мрачная фигура, сжимавшая поручень сопревшей рукой в красной перчатке. Вдоль позвоночника стекал липкий пот. Фурута опустил глаза на её ноги в плотных чулках с тугой резинкой. Бездумно и скорей из любопытства он сделал шаг вперёд, и острые девичьи колени тут же ухватили его за ногу. Дрожь понемногу улеглась, словно заполнившая тело металлическая дробь ссыпалась в пятки. Близость — вот что было нужно Фурте. Но не эта нелепая и почти неприятная тесность, будто ногу стискивали беззубые акульи челюсти. У него осталось последнее место, куда он ещё мог пойти. Съёмная комната на Синдзюку, половину которой занимали самодельные шкафы и старый верстак, а другую — футон, лежащий поверх двух матрасов. Но сегодня ему особенно не хотелось ехать в эту дыру, где запах канифоли и секундного клея смешивался с вонью уличных ресторанов, а стены гудели из-за проезжающих синкансэнов. Поезд прибыл на Гиндзу, и Фурута с облегчением высвободил ногу. Взбегая по эскалатору, он стянул зубами перчатку и достал телефон. «Гиндза 5-2-232, в десять». «Вау… Всё в порядке?» «Нет. Только надень очки, там охрана на входе». «Может, ещё смокинг?» «А у тебя он есть?» «Тот леопардовый». «Как экзотично. Можешь надеть, просто приходи». «Приду». «Доживи до вечера».

* * *

Фурута вернулся из Управления в конце десятого, и когда в дверь постучали, он всё ещё был в рубашке и брюках. Отброшенный плащ лежал на бежевом кресле, как плотная чёрная тень. Ута стоял на пороге в бесформенном сизом пальто, подранных джинсах и тёмных очках. — И где леопардовый смокинг? — В химчистке. — Ты совсем неправильно начинаешь этот вечер… Скинув обувь и пальто, Ута прошёл вглубь гостиной. Обычно они встречались на нейтральной территории, в обшарпанных лав-отелях, где никто не спрашивал документы, на крайний случай — в клоунском притоне или в его мастерской. Фуруте было спокойнее в чужом тылу. Он никогда не показывал, где живёт, и не рассказывал о себе что-то конкретное, настоящее, как будто сам Фурута Нимура никогда не существовал ни в одной из своих ролей, а был только наслоением широких, ещё свежих мазков, из которых состоял его расплывчатый и невнятный портрет. Таким был его способ соприкасаться с окружающим миром, отчаянно удерживать на себе его интерес. И чем, по мнению Уты, мог довольствоваться кто-то настолько далёкий от реальности кухонных табуретов и посудомоечных машин? В общем-то, ничем примечательным. — Просторно… И сколько стоит аренда? Двести тысяч? Триста? В невысоких стеклянных перегородках блуждал оранжевый свет, тянущиеся вдоль стены полки-ячейки были заставлены подарочным хламом, на кофейном столике пылились журналы с Кичимурой на обложке, где из открытого рта высыпались белые слова, что-то вроде «Успех важен, но не вечен». Или в каком-то другом порядке. — Тебе всё равно не по карману. — Фурута лениво раздевался, позванивая пряжкой ремня. — А ведь это даже приятно… тратить огромные деньги на всякую ерунду. — Особенно если они не украдены с трупа. Ута завис у полок, окидывая взглядом плюшевые игрушки, фигурки персонажей из Гинтамы, наградные статуэтки, фоторамки и глянцевые открытки, покрытые полупрозрачной пылью. — Какая ослепительная красота. Так вот зачем были нужны солнечные очки. Я, кстати, думал, что ты выбрасываешь этот хлам. — Почему? Я же не монстр какой-нибудь, чтобы растаптывать чувства бедных мальчиков и девочек, — голос Фуруты был нарочито серьёзным, он уже избавился от брюк и стягивал носки. — И мне это даже нравится, так много чистой и светлой любви! — И так много блёсток… — Ты просто завидуешь! Никто не дарит тебе открытки. — Фурута расстегнул рубашку и облокотился на стеклянную перегородку. Его скулы, подбородок и ключицы подсвечивались рассеянным огнём электронов. В глазах, как маятник, покачивался оранжевый полумесяц. — И никто не любит тебя так горячо. И так безответно. — Ну вот… Теперь ты неправильно начинаешь этот вечер. Неловкая пауза замялась таким же неловким смешком Фуруты. Одну из крайних ячеек занимала самодельная открытка с широким красным бантом, и Ута снял её с полки. Внутри вся открытка была судорожно исписана глиттерной ручкой, бисерный текст был помещен в волнистую рамку лиловой помады. — Какие откровения. Мне вообще можно это читать? Фурута несколько раз кивнул и свесил вниз голову так, что волосы соскользнули к уголкам губ. — Можно. Это моя любимая, так что читай вслух. — «Дорогой. Милый. Невероятный. Самый красивый, самый желанный на свете…» Знаешь, это уже слишком. — Так ты не согласен с этим? — Разве я так сказал? — Нет, но ты бросил читать. — Слишком сумбурный почерк. — Просто прочти с выражением это чертово письмо. — Фурута вскинул голову и широко улыбнулся. — Для меня. По-жа-луй-ста. — Ладно. Раз уж ты «не в порядке» или что бы это не значило… И, точно демонстрируя свою покорность, Ута неторопливо снял очки, аккуратно сложил их и водрузил на опустевшую полку. Подошёл к стоящему у окна креслу, опёрся на него и театрально прочистил горло в кулак. — «Дорогой. Милый. Невероятный. Самый красивый, самый желанный на свете… Мой герой, Кичимура-сан. Я пишу это вам и ужасно волнуюсь, внутри будто целый мир рушится и распадается на крохотные золотые кусочки. Вы, наверно, думаете, что я просто одна из тех, кому нравится ваше красивое лицо и то, как на вас сидит эта вороная форма, но это не так. Хотя и это мне тоже очень нравится. Но я могу сказать, что я, в отличие от всех остальных, действительно вас люблю…» Ута читал старательно, без издёвки, тихим и чистым голосом. На крепких угловатых плечах висела растянутая трикотажная кофта, из глубокого выреза поднималось кружевное чёрное солнце. Фуруту же вновь охватила тревога, о которой он успел позабыть в суматохе рабочего дня, и, чтобы подавить её, он смотрел, как Ута поправляет падающую на глаза прядь, облизывает сохнущие губы и щурится, силясь вытащить из блестящей гелевой пасты падающие друг на друга слова. Глядя на худой, объятый ночным городом силуэт, Фурута дотронулся прохладной рукой до своего члена. — «Я никогда не боялась гулей, но не потому, что они не опасны, а потому, что я не могла понять, чего они на самом деле хотят. Откуда они взялись? Как собираются выжить среди людей? И почему их больше всего именно здесь, в Токио? И хотя мне было стыдно говорить об этом другим, но я начала сочувствовать им и только сильнее запуталась. Я не понимала, что хорошо, а что — плохо. Я не понимала, чем люди лучше гулей и почему мы никак не можем решить эту проблему без ещё больших жертв. Ой, я так много пишу! Вы наверняка даже не дочитаете досюда… Я знаю, что мир сложнее, чем можно себе представить, но зачем нужен мир, в котором существование одних исключает существование других? Я думала, что это заговор властей или каких-то господ, которые правят нами всеми. Что им, например, нужны гули, чтобы запугивать нас. Я знаю, это так забавно и так избито, но мне не хотелось верить, что дело в самих людях, что это мы не можем ни с кем ужиться и только ненависть может хоть как-то нас сплотить. Я будто сходила с ума, думала, что всё вокруг — чей-то вымысел… Словно все мы живем по чьему-то сценарию. Да, конечно, все люди однажды доходят до этой мысли, я знаю. Но иногда мне хотелось, чтобы кто-нибудь уничтожил этот город, чтобы кто-нибудь начал всё заново. Кто-нибудь, кто знает, что со всем этим делать. Но потом появились вы, Кичимура-сан. Вы были непреклонны, и вы стали действовать, взаправду, а не как раньше действовали CCG. Никаких компромиссов не существует, это всё чушь собачья. Вы не заставляли нас выбирать между чёрным и белым, вы просто указали направление, и, знаете… все наконец выдохнули. И я смогла принять это в себе — эгоизм, надменность, право решать за других. Мы, люди, ничем не лучше гулей, но разве в мире есть хоть какая-нибудь справедливость? И чем эта несправедливость отличается от любой другой? Вы так уверены в своей неправоте, когда говорите с экрана, что у меня подкашиваются ноги. Я не знаю, куда вы приведёте нас, когда все гули будут истреблены. Может, тогда мы снова начнём убивать друг друга, или появятся террористы, как раньше. Но сейчас я чувствую себя счастливой, потому что могу смотреть на вас и слышать вас. Потому что мне ничего не страшно и я знаю, что лучше идти хоть куда-нибудь, чем стоять на перекрёстке. Надеюсь, теперь вы поняли, как сильно я люблю вас, Кичимура-сан». Румянец на щеках Фуруты проступал случайными пятнами, голова кружилась так, будто его укачало на карусели. Он с упоением слушал, как Ута зачитывал открытку, ровно, ненавязчиво, как закадровый голос в кино. Фурута трогал себя всё с меньшей нежностью, но возбуждение не накатывало. Тело было неподъёмным и непослушным, будто сделанным из воды, и он напрасно плескал рукой по её поверхности. Лишь от последней фразы Фуруту пробрала короткая дрожь, и он глубоко, почти с наслаждением, выдохнул. — Ого. Это было просто ужасно. Целый поток подростковых переживаний. — Закончив читать, Ута потёр уставшие глаза и сложил открытку. Помада отпечаталась на кончиках пальцев, и ему пришлось несколько раз с усилием провести рукой по джинсам. — Часто тебе пишут такое? — Нет, но, по-моему, очень мило. Тебе не понравилось? — И сколько ей? Четырнадцать? — Разве это плохой возраст? Мне было столько же, когда я вступил в Ви. Чтобы не испытывать на себе вопрошающий взгляд, Фурута повернулся спиной и резким жестом избавился от рубашки, словно она душила его. — Надо же. Сперва дал свой адрес, теперь вот случайные факты из биографии. И что ты делал в Ви? Тоже искал направление? — У меня оно было. Я искал способ забраться наверх. Они стояли, обнявшись, у спинки кресла. Фурута уткнулся губами в забитое пирсингом ухо, взъерошенный и со слабым напряжением внизу живота. — Видел твоё выступление вчера. — Где? — На Сэнта-гай. Худые пальцы с чёрным лаком на ногтях взбивали волосы Фуруты, едва впиваясь в чувствительную кожу на затылке. Взгляд у Фуруты был растерянный, дыхание — учащённое и рваное, сердце заходилось в истерике. И он понятия не имел, как взять себя в руки. Ему так хотелось близости с Утой сегодня, и вечер только начался, но Фурута уже представлял, чем он закончится. — И как тебе? — Гигантская говорящая голова. Так возбуждающе. — Теперь пальцы Уты дотронулись до гладкой изнанки его ушей, губы скользнули к уголку брови, и он говорил всё тише и тише, будто отдаляясь. — Мне даже захотелось оказаться внутри этого огромного рта. Большой палец с чернильной вязью коснулся подбородка Фуруты и тут же был схвачен бескровными губами. — Я бы смог изучить все лабиринты твоего спятившего рассудка. И вылез бы, как червь, через глазные впадины. Вот так, — оттянув другим большим пальцем нижнее веко над родинкой, Ута обжёг жемчужно-розовую слизистую своим дыханием, провёл языком по дрожащему глазному яблоку с прорастающими изнутри капиллярами. Из горла Фуруты вырвался хриплый стон, он уже расстёгивал молнию на джинсах Уты, прикусывая его пальцы. И был совсем не против, чтобы Ута оказался внутри его рта и вообще внутри него. Кажется, что они были знакомы целую вечность. Соратники. Любовники. Друзья. Когда Фурута пришёл в клоуны, Ута уже был таким — немногословным, скучающим, прячущим тело под татуировками. И кто знает, как ему удалось создать чернила, навсегда выместившие натуральный пигмент из его бледной кожи так, что даже после регенерации рисунки возвращались на свои места, словно Ута родился с ними. У него тоже было совершенное тело, почти идеальное для эксперимента, но в случае с ним Фурута не испытывал абсолютно никакой зависти. Ему просто было комфортно с Утой, нравилось говорить о чём-то как будто бы важном и в то же время пустом, нравилось подцеплять зубами холодные серьги в ушах, целовать точно сотканные из дыма узоры и цветы на руках и спине, гладить языком кресты там, где начинали расти жёсткие тёмные волосы. Но даже когда Фурута, опустившись на колени, послушно исполнял его прихоть, ему не удалось заглушить внутренний монолог, и он брал в рот как можно увлечённее, как можно глубже, до рези в горле, безостановочно стимулируя свой собственный член быстрыми и грубыми движениями. Закончив возиться с остатками одежды, Фурута сместился на кресло, опустившись на подлокотник и широко раскинув ноги. Он невольно сжался в первый раз, когда Ута приник губами к его анусу, и сжался снова, когда тот осторожно вошёл в него. На потолке мелькала синяя подсветка, но сквозь прикрытые веки Фурута ощущал лишь бледно-голубое сияние, которое мягко опускалось на него и застывало на коже как иней. По внутренней поверхности бёдер скатывались одиночные капли пота с голубоватой сердцевиной. Жёсткая кресельная обивка натирала поясницу, и Ута приподнял его повыше и поближе к себе, крепче обхватил расслабленные ноги, поцеловал влажные сгибы под коленями. Ута как-то особенно чувствовал его, и это почти обижало Фуруту: ему хотелось быть непредсказуемым, каждый раз новым, каким-то другим, но вопреки своему желанию он оставался самим собой, даже его тело отзывалось на одни и те же прикосновения в одних и тех же местах. Ута лучше всех знал, как целовать Фуруту, как массировать ему ступни, как разминать спину и плечи, как правильно душить его галстуком, как делать минет и как растягивать его пальцами. И сейчас, когда Фурута просто отдался Уте и всем его познаниям о себе, ему было по-настоящему хорошо. Он обнял своего любовника ногами и резким движением поднял себя с кресла, так, что восприятие подёрнулось чёрными полосами, как на зажёванной плёнке. Чтобы не потерять равновесие, Уте пришлось вжать Фуруту в стену рядом с полками. Брошенная открытка с бантом оказалась аккурат под ступнёй, и Ута не без удовольствия откинул её в темноту угла. У Фуруты давно пересохло во рту, слипающиеся в поцелуе рты царапали друг друга, и он по инерции хватался руками за плечи и лопатки Уты, прижимаясь к бритому виску щекой и постанывая, когда его член тёрся промеж горячих животов. В ушах звенело, город что-то зловеще нашёптывал сквозь оконное стекло. На вершинах сотен зданий горели сигнальные огни — сияющие слоги длинной поэмы, конец которой был утерян в безмолвном мраке Тихого океана. Мышцы во всем теле разом свело. Фурута неожиданно и болезненно кончил, отрывисто всхлипывая и тихо стукаясь затылком о гладкую глянцевую панель. Кожа на спине и груди покрылась мурашками, стук сердца отдавался в голове и в ногах. Он попробовал встать на пол, икры тут же стянуло судорогой, и Ута почти бережно прижал его себе. Тёплая сперма застыла на заострённых, как лезвия, лучах чёрного солнца. Поглаживая Фуруту по волосам, он вкрадчиво произнес: — Лучше пойти в спальню. Ты едва на ногах стоишь. В ответ последовала долгая и задумчивая тишина, прерываемая тяжёлым дыханием. Фурута попробовал переступить с ноги на ногу, но пол точно прилип к вспотевшим ступням. Он немного подержал эти когда-то красивые и громкие слова на языке, повертел их и потёр об нёбо, а затем небрежно выплюнул, как горькую таблетку. — Я решил разбудить Дракона. — …То есть? — Я решил разбудить Дракона. — Это какой-то эвфемизм? Фурута отодвинулся и с вызовом посмотрел Уте в глаза. — У тебя это отлично выходит — делать вид, что ты не понимаешь, о чём я говорю. Ута медленно опустил руки. Распалённое тело всё ещё хотело секса, и он далеко не сразу понял, о чём Фурута говорит. Теперь его слова пульсировали в голове вместе с разогнанной кровью, множились звенящим эхом. Вот зачем он позвал его сюда сегодня. Не переставая странно, словно растерянно, улыбаться, Фурута стёр с лица пот тыльной стороной ладони и совсем другим, поникшим голосом спросил: — Что скажешь? Тебе ещё хочется идти со мной в спальню? — Почему я должен передумать? — Почему? Потому что тебе нравится это всё. И потому что ты такой. Тебе нравится твоя роль. Роль вечно блуждающего среди компромиссов, роль заигравшегося наблюдателя с неограниченной силой, которую ты почти никогда не проявляешь. Разве что тебе захочется побыть милосердным deus ex machina. Лишь бы не случилось чего-нибудь «действительно серьёзного». Лишь бы ты и дальше мог жить в своём удобном мире, где у тебя есть твои маски, «злые» и «добрые» друзья, благородная и недостижимая любовь. Лишь бы ты и дальше мог прятаться за этими гнилыми театральными декорациями. — Кто бы мог подумать… — Мог подумать что? — Что ты всегда был настроен так серьёзно. К горлу подступила тошнота, и Фурута сдавил свою шею рукой. Может, то просто был ком, колючий, как терновый клок. — А иначе какой в этом смысл? Оттолкнувшись от стены, Фурута двинулся в коридор, покачиваясь на каждом шагу и пытаясь сфокусировать взгляд на своих бледных ступнях. Левая, правая, левая, правая. Вот так… Настенные часы показывали одиннадцать. Через шесть часов, в пять утра начнётся новый день Кичимуры Вашу. Пожалуй, ему стоило бы выспаться перед операцией. «Кто бы мог подумать, что ты всегда был настроен так серьёзно». Все его привязанности обрывались одинаково, из раза в раз. — Мы идём в спальню? — голос Уты звучал так, словно его отделяла толща воды. — Я иду, а ты — если захочешь. Из апартаментов по адресу Гиндза 5-2-232 открывался вид на весь центр: на красную, как факел, телебашню, неоновую дымку над Акихабарой, сверкающие петли линии Яманотэ и мерцающий провал перекрёстка Сэнта-гай. Город дрожал и пульсировал, как раскалённая лава. Жизнь на Синдзюку только начиналась в это время суток. Ута ещё несколько минут простоял раздетым у окна, прежде чем натянуть на остывшее тело холодную кофту.

* * *

На субботнем представлении в «Акихибара-тё» было полно народа. Шекспир всегда собирал самую большую публику, тем более «Гамлет, принц датский» в антураже современного театра Но. Две долгих бессонных недели Ута работал над масками для спектакля — все они были из литого пластика, с зеркальными и металлическими вставками, и вместе с парчовыми кимоно смотрелись достаточно смело, как того пожелали заказчики. Сам Ута сидел по пригласительному билету на первых рядах, пытаясь вслушиваться в тягучие и пружинистые, как резиновый шнур, реплики персонажей. На задымлённой сцене стоял Гамлет в серебристом хаори и растрёпанном чёрном парике. «Смотреть на двадцать тысяч обречённых, Готовых лечь в могилу, как в постель…» Ута приспустил очки на нос, чтобы без тёмных фильтров оценить, как смотрится сделанная им маска. Почти классическая тю-дзё, но без морщинистой улыбки, гипсово-белая, с золотистым напылением и родинкой из синего страза на левой щеке. Где-то позади, в глубине зрительного зала раздался возмущённый возглас, но никто не обернулся и не придал ему никакого значения. Гамлет надрывно распевал конец знаменитого монолога, и очередной истошный крик не украл внимание от его трагически изогнутых рук в белой потрескавшейся пудре. По залу прокатилась волна тревожного шёпота. Боковым зрением Ута поймал движение между рядов и повернул голову. Рука его стиснула деревянный подлокотник сидения. В проходе стояли Оггаи, пять человек, все одного роста, точно отлитые по одной и той же форме, как и театральные маски. Они приближались к сцене мрачной делегацией, и, судя по испуганному лицу смотрительницы театра, возгласы принадлежали именно ей. «…О мысль моя, отныне будь в крови, Живи грозой иль вовсе не живи!» В пронзительном окончании монолога гулко зазвучал сямисен, забили большие барабаны, в лоне флейты загудел горячий воздух. Раздался свист, и Гамлета, застывшего чувственным изваянием на самом краю сцены, проткнуло багрово-красное кагуне, легко и быстро, словно игла вошла в бусину. Голова Гамлета в высоком парике точно сама по себе отделилась от шеи и покатилась по гладким еловым доскам. И публика погрузилась в тихое, почти прекрасное мгновение созерцания, прежде чем в зале поднялся страшный вой, как будто сотни чаек вспорхнули с морского берега. Люди вскакивали со своих мест, перелезали через сидения и в ужасе разбегались кто куда. Кагуне вылетело из мёртвого актёра, из-под парчовых одежд на сцену посыпались блестящие внутренности, как из пробитого подарочного мешка. Обезглавленный Гамлет завалился набок и рухнул, как срубленное дерево. Музыканты не успели опомниться, как задник у них за спиной обагрился кровью. Оггаи запрыгнули на сцену и громко хохотали, глядя в зал, где теперь происходило главное действие: крича и прижимая руки ко рту, люди ломились в проходы, спотыкались и падали, пытались втиснуться все разом в одну-единственную дверь. — А с этим что? Чего это он не бежит? — Наверно, под кайфом. Здесь вроде все такие, высокое искусство! Любуясь собой и гогоча, они исчезли за кулисами, и теперь из недр театра доносились истошные вопли и неприятные, но хорошо знакомые Уте звуки смерти. Когда все зрители в спешке покинули представление, Ута был последним, кто остался на своём месте. Кровь расползалась по тканному заднику со средневековым замком в стиле японской гравюры, сваленные в кучу музыканты растекались, как тающий снег, на пробитом барабане тайко покоилась оторванная рука. Коричневая кровь струилась из шеи Гамлета, впитывалась в свежие доски и гулко капала в горшки-резонаторы под сценой, словно кто-то ритмично звонил в глиняный колокольчик. Маска слетела с отрезанной головы и лежала на самом краю сцены, глупо улыбаясь в потолок. На лбу и щеках загадочно поблескивала окроплённая красным позолота. Когда работники наконец опустили занавес, Ута поднялся, засунул руки в карманы пальто и неторопливо вышел из зрительного зала.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.