ID работы: 6720434

Эта женщина

Гет
PG-13
Завершён
73
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
73 Нравится 11 Отзывы 15 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Ее лицо было первым, что я увидел, когда очнулся, mon pere. Ее лицо и запах шоколада, следующий за ней облаком даже тогда, когда ее маленькой chocolaterie нет уже восемь лет. Я мог бы даже уловить отдельные нотки — миндаль, жженый сахар, какао, корица… — Вам нужно поесть, — сказала она, улыбаясь, но, когда я попытался приподняться, строго нахмурилась. — Нет-нет, не надо! Я накормлю вас сама. Вы ведь позволите мне это? Как будто у меня был выбор. Я едва чувствовал свое тело и понимал, что в данном случае это скорее благо — я помню, как отчаянно оно болело все время, что я провел в подвале. Оставалось только покорно открывать рот и есть суп, которым она кормила меня с ложечки, горячий, пахнущий странными пряностями, такими же, какими пах Маро. — Этот рецепт дала мне Оми, — делилась Вианн, — они каждый вечер готовят его к ифтару, чтобы помочь себе выйти из поста. А у вас, Рейно, вышел слишком суровый пост. Напоминает ту Пасху, вы не находите? Она смеялась, но я знал, что она смеется не надо мной. Так она пыталась меня подбодрить, и я в самом деле был ей благодарен за эту попытку. — Вы хотели уйти, — сказала она после. Знаю, она не могла сидеть рядом со мной целые дни, в конце концов, у нее есть дети, но почему-то каждый раз, просыпаясь, я видел именно ее. — Откуда вы знаете? — мне не хотелось ей лгать, а для долгих объяснений я был еще слишком слаб. — Погадала на шоколаде, — улыбнулась она в ответ, и я не понял, шутит она или говорит всерьез. Впрочем, как человек, которого едва не унес Черный Отан, может не верить в силу гаданий? Прежде и то, и другое было для меня одинаковым абсурдом. — Я вас понимаю, — сказала она спокойно. — Тяжело выносить одиночество и неприязнь. От этого очень хочется сбежать, но однажды начав бегать, остановиться уже не получится. — Однако вы остановились, — заметил я. — Лишь ненадолго, — она покачала головой, но мне почудилось в этом движении скорее упрямство, чем обреченность, которое, казалось, должно было ему соответствовать. К тому же даже оно тут же сменилось лукавой улыбкой: — А вы бы предпочли, чтобы я осталась? Я сделал вид, что уже заснул. Ведь что я мог ответить ей? Любые мои слова были бы ложью, ибо правды я и сам в то время не понимал.

***

— Фатима передала вам кокосовое печенье, — она говорит, выкладывая очередные гостинцы, которые положили на мой порог. — Это яблочный пирог со сливками от Жозефины, она сказала, вам он в прошлый раз понравился. А это… Я смотрел на все увеличившуюся гору лакомств на моем небольшом столе и не мог прийти в себя от изумления. Зачем им это? Почему им всем есть до меня дело? — Это пирожные от Каро, — она в шутливом испуге округляет глаза. — Мы с вами бросим жребий, кто первым проверит, нет ли в них яда! Я улыбаюсь в ответ на шутку — я уже заметил, что ей нравится, когда я улыбаюсь, не вынужденно, а тогда, когда в самом деле хочу этого. А я, как оказалось, могу достаточно часто находить причины для улыбки. — А это, — она скрылась на кухне и вернулась, неся в руках маленькую кастрюльку, обернутую алым полотенцем, явно принесенным из дома Арманды, — от меня. Вы же никогда не пили моего горячего шоколада, Рейно! Это большое упущение. — И вы решили воспользоваться моей беспомощностью, чтобы его исправить? — отчего-то в моем голосе проскользнул страх, словно впрямь вернулся на миг тот непримиримый кюре, сражавшийся с chocolaterie с тем же энтузиазмом, что и Дон Кихот с ветряными мельницами. Она только засмеялась, устраивая кастрюльку на табурете. Я смотрел, как она переливает густой, дурманяще пахнущий шоколад в чашку, посыпает его чем-то из крохотных флакончиков. Запахи смешивались в сводящий с ума пир, сам по себе сладостный, оттененный странной, острой ноткой… — Неужели вы откажетесь, Рейно? — Перец? — одновременно с ней недоуменно спросил я. Она удивилась. — Вы почувствовали? Не знала, что вы так хорошо различаете запахи! Захотелось рассмеяться, рассказать, как восемь лет назад я от порога церкви различал каждую нотку ее chocolaterie, вдыхал запретный аромат и бичевал себя за одно только это. А почему бы, собственно, и нет? Она слушает меня с выражением глубокого сочувствия, обхватив чашку двумя руками, как замерзший ребенок. Качает головой: — Боже мой, Рейно! Мне очень жаль. Я и подумать не могла, что причиняю вам такие страдания. Я только улыбнулся в ответ. — Я сам их себе причинял, мадемуазель… Она делает страшное лицо, и я, запнувшись, исправляюсь: — Вианн. И я не откажусь попробовать ваш шоколад. Он обволакивает небо, наполняет рот невыносимой сладостью и в то же время приятно горчит, почти обжигает язык. Кажется, я был прав, mon pere. Это совершенно невыносимо чувственное наслаждение. Я делаю еще один глоток, надеясь, что способен к нему привыкнуть, но вместо этого тепло проскальзывает изо рта дальше в желудок, согревая, кажется, все тело. — Вы в порядке, Рейно? Нежный, чуть обеспокоенный голос Вианн звучит издалека и я с отстраненным удивлением думаю, что мне интересно, как звучало бы в ее устах мое имя, а не фамилия. Может быть, тогда я смог бы даже его полюбить.

***

Невозможно столько времени находиться в положении лежачего больного под опекой женщины, и при этом не предстать перед ней в самом неприглядном виде. Однако каждый раз, когда она ухаживала за моим слабым телом, облаченным сейчас лишь в бинты, она как-то преображалась, мгновенно становясь не чувственной женщиной, но чем-то вроде бесполого ангела. Возможно, в первые разы я был слишком слаб, чтобы стыдиться, а потом привык к этим процедурам, самим по себе весьма унизительным, чтобы не обращать внимания ни на то, что именно она подвергает меня им, ни на странное ее поведение. — Я заглушаю свою ауру, — однажды объяснила она. — Так вам проще. Но жить с вечно погашеной силой нельзя, так что в остальное время придется вам терпеть мое присутствие в полной мере. Тогда я стал обращать внимание на ее перемены и удивился тому, как они сильны, и как прежде, чем она указала на это, я их не замечал. Если бы только я, mon pere, мог научиться поступать так же, как она! Однако мое тело — о, сколько раз я его проклинал! — заметив, как ловко обманывает его Вианн, перестало поддаваться на ее уловки и на мои уговоры одновременно. Пришлось мне скорей развивать большую самостоятельность, несмотря на запрет доктора подниматься с постели, иначе я не смог бы даже нормально помочиться, пока хотя бы просто знал, что Вианн в моем доме, и именно она бережет физическое мое благополучие.

***

Она варит мне шоколад каждый день. Я смог наконец увидеть ее дочек и перестал беспокоиться о том, что они так надолго остаются одни. Теперь, право слово, я сам предпочел бы хоть немного побыть один. Они почти живут в моем доме, что совершенно непозволительно для священника — а я все еще священник, mon pere, никто, кроме Вианн, даже не понял, что я хотел уйти. И епископ медлит, возможно, милосердно позволяя мне оправиться, а может, просто занятый делами более важными, чем мое смещение. Но помимо постоянного присутствия Вианн с дочерьми, ко мне зачастили посетители. Некоторые хотят исповедаться, но многие просто справляются о здоровье или приносят гостинцы. Большинство из них Вианн не пускает за порог, и это величайшее для меня благо. Эти люди вызывают у меня смятение, я не способен понять, что ими движет — во всяком случае теми, кто не жалует сплетни. Насчет Каро и ее клики все понятно. Но, пожалуй, приятней всего было слышать, как Вианн выпроваживала Анри Леметра. — Нашему отцу, — она так и сказала, mon pere, нашему отцу! — нужен покой и хороший уход. А вы, при всем моем уважении, не сможете их обеспечить. — Уверен, что Франсису меньше всего требуется женщина в доме! Тем более в такое время, когда он и без того скомпрометирован… — В самом деле? — удивилась Вианн. — Чем же? Тем, что в одиночку противостоял непониманию между общинами? Тем, что спас двух девочек из Маро? Или, может быть, тем, что самовлюбленный фанатик избрал его символом вашей веры и попытался уничтожить? Ее последний пассаж вышел столь двусмысленным, что мне захотелось поаплодировать. Я, конечно, сдержался, а вот сидевшая за столом Розетт расхохоталась, захлопала в ладоши, и я в который раз заметил красноватый отсвет на полу у ее ног. Это не было обманом зрения, я уже успел в этом убедиться, и она явно играла с ним — тогда он становился ярче. У старшей дочери Вианн иногда можно было заметить такой же странный словно бы обрывок тумана, но тот держался поодаль, и был серым. — Вы заметили Бама, — сказала мне Вианн, захлопнув дверь в окончании спора с отцом Анри и увидев, куда я вглядываюсь. — Это хорошо. Мало кто из взрослых на это способен. — Бам! — отозвалась ее дочка, просияв улыбкой. Меня смущает, что она не говорит и смеется непонятно чему, и кривляется, как обезьянка. Я хотел было научить ее читать, но выяснилось, что она это прекрасно умеет и без моего неловкого участия, и скорее бы мне стоило выучиться ее языку жестов, чем пытаться помочь этой абсолютно счастливой девочке. Конечно, мне этого никто не сказал, но мне хватило и снисходительных взглядов всех трех мадемуазелей Роше, чтобы сделать выводы. Я вообще стал на удивление понимающим за прошедшее время. Возможно, именно поэтому и случилось то, что случилось.

***

— Вы выглядете обеспокоенной, Вианн, — заметил я однажды под вечер. Она в этот момент мыла полы в комнате, повязав голову желтой косынкой и нарядившись в столь пестрое платье, что у меня рябило в глазах. Обычно женщины выполняют такую работу в серых, замызганных халатах, и на лицах у них лежит печать скучного, но необходимого труда. Глаза же Вианн всегда сияли, словно не было ничего забавней, чем смахивать пыль и протирать стекла. Впрочем, возможно для нее прибирать в доме священника и впрямь было забавно. Сейчас же она казалась до странности спокойной, словно сама припорошилась пылью. Наверное, прежде я и не заметил бы разницы, а восемь лет назад и вовсе возликовал бы, однако сейчас ее состояние вызывало только жгучее желание помочь. Хотя бы узнать, в чем причина ее затруднений. — Я не люблю Ру, — призналась она со странной улыбкой, тихой и в тоже время по-детски удивленной. Я не сразу понял причину такого признания, а затем, вспомнив Ру — он прожил в Ланскне не один год, но все же оставил куда меньший след, чем Вианн — догадался. Они были близки тогда, давно, два изгоя, которых я, самоуверенный строгий кюре, не терпел. Впрочем, мне всегда казалось, что куда ближе этот бродяга был с Жозефиной — он ведь даже жил у нее все годы после отъезда Вианн. И после у нее появился сын… Я попытался это объяснить насколько возможно деликатно, а она рассмеялась. — Ох, Франсис, — да, я позволил, вернее, признаюсь, mon pere, даже сам предложил ей называть меня так, и теперь страдаю от этого. Потому что мое имя звучит хуже шоколада, и одно то, как странно, с неведомым акцентом раскатывает она мое «р», словно перебирая его во рту, воскрешает в памяти сладкий, острый, горьковатый и нежный вкус чистейшего черного соблазна, — как вы все-таки с ним похожи! Я очень удивился этому заявлению. Она лишь снова засмеялась: — Оба такие гордецы и поэтому совершенно не умеете говорить с людьми! Что ж, в гордости даже я речным крысам никогда не отказывал. Это я и сказал, добавив: — Однако не думаю, что между нами можно найти еще хоть какие-то сходства. — О, их больше, чем ты думаешь, Франсис! И я снова вздрогнул — от ее смеха, в котором было что-то от обещания, и от моего имени в ее устах.

***

Иногда она целовала меня. Я говорю об этом так спокойно, mon pere, потому что в этом не было ничего постыдного. В ее шоколаде и голосе было больше чувственности, чем в этих поцелуях, легких прикосновениях к моей щеке, не значащих ничего большего, чем когда такими же поцелуями она одаривала своих детей. И вовсе не ее вина, что каждый раз после этого теплого, едва ощутимого касания, я вспыхиваю от смущения. Я мог бы подумать, что она делает это специально, чтобы посмеяться надо мной — мне кажется, она способна смеяться над тем, что мужчина в сорок пять не знает женщину даже по поцелуям, и вовсе не нашла бы она противоречий между шуткой и моим саном — однако Вианн словно не замечала моего смущения. И со временем (возможно, намного раньше, чем ты посчитал бы приличным, mon pere) я привык к этим поцелуям — так же, как к ее присутствию, ее детям, их странным воображаемым друзьям, которых я отныне мог видеть почти каждый день, и к шоколаду, что она варила по утрам вместо моего привычного кофе.

***

— Это твои любимые, — говорит она, присев на краешек моей постели. Доктор только что ушел, сообщив радостную весть — уже завтра он позволяет мне встать. Ты понимаешь, mon pere, я встал бы намного раньше, однако сложно противиться рекомендациям врача, когда рядом с тобой находится такой строгий надсмотрщик, как Вианн Роше. Никогда ничего не запрещавшая детям и посетителям, со мной она словно с цепи сорвалась, и я невольно сочувствовал этому бродяге, Ру, что, как оказалось, разделил с ней последние четыре года в Париже. Я знал уже, что они жили вместе на судне, и даже там, в совершенно неподходящем для этого месте, у нее была своя маленькая chocolaterie. Так что когда мою кухню заполнила странного вида медная посуда, разнообразные мешочки и бруски глазури, я даже не удивился. Очевидно, шоколад просто следовал за Вианн, и если она оставалась где-то хоть сколько-нибудь надолго, chocolaterie просто материализовывалась вокруг нее прямо из воздуха. Я, правда, рассчитывал, что она появится не в моем доме, а на прежнем месте напротив церкви. Впрочем, жаловаться мне было не на что — такого количества дивных запахов я никогда прежде не знал, а в сочетании с отсутствующим чувством голода можно было бы просто наслаждаться ими так же, как наслаждается человек картиной или скульптурой, отрешившись от изображенной в камне бренной плоти. Благослови меня, mon pere, ибо я согрешил. Я не мог оставаться в рамках простого восхищения Его творением. Я желал пробовать, различать вкусы даже тогда, когда был сыт, просто ради удовольствия, и отнюдь не духовного. Я смотрел на Вианн, на бисеринки пота у нее на лбу, на обнаженные сильные руки, на то, как между высоко подвязанной рубашкой и поясом джинс мелькает полоска кожи, и отводил взгляд лишь тогда, когда радость созерцания становилась мучительной, или же появлялась опаска разоблачения. Однако она все равно знала, что я смотрю. Или мне казалось, что она знает, однако ее движения вдруг становились еще грациозней, она говорила будто бы с шоколадом, излагая рецептуру, или же просто пела что-то негромко, и тогда я мог закрыть глаза и слушать ее голос, мелодичный, словно хор ангелов. Сейчас же она сидела на моей постели, совсем близко, так, что я чувствовал ее тепло, и, шевельнув пальцами, коснулся бы ее бедра. Я уже мог взять предложенную конфету сам, но она с улыбкой отвела мою руку и вложила сладость мне в рот, стоило попытаться сообщить о своей самостоятельности. Первым вкусом было жжение. Острый перец обжег мой язык и я поторопился раскусить конфету, ища спасения от невыносимой остроты. Вторым вкусом была горечь. Никогда горячий шоколад или даже кофе не достигали таких высот горечи, словно у меня по небу растеклись все несбывшиеся мечты и все рухнувшие надежды. Третьим вкусом была сладость. Она затопила меня с головой, сменив собой жжение и горечь, оттенив их, превратив из болезненных, вызывающих слезы из глаз ощущений, в приятное дополнение к себе. Мягкая, податливая сердцевина конфеты вырвалась наружу и теперь победно маршировала, захватив мои чувства так же нежно, как мать подхватывает на руки плачущего ребенка. Когда я пришел в себя, Вианн надо мной улыбалась. Точно как в первый день. — Я никогда раньше не готовила таких конфет. Я придумала их для тебя — потому что у всех есть любимое лакомство, а у тебя его действительно не было. Этот вкус на самом деле напоминает мне тебя, а люди всегда любят то, что на них похоже. Я вспомнил шоколадных устриц, которых она мне когда-то предложила и улыбнулся. В самом деле, я однажды все-таки попробовал их и был почти обижен сравнением. Это же… Я не находил слов, чтобы описать произошедшее со мной. Я потянулся к ней, желая хоть как-то выразить свои чувства, а она подалась вперед, заинтересованная, и тогда… Я бы сказал, что не знаю, как так вышло, mon pere, но я всегда был плохим лжецом. Мы оба хотели этого уже очень давно, и тот поцелуй, якобы случайный, горький и сладостный одновременно, был желанен для нас обоих. Так же, как и все, что последовало за ним.

***

Прошла еще неделя. Меня самым неожиданным образом восстановили в правах, я снова читал проповеди и принимал исповеди в церкви, а не сквозь почтовую щель. Однако с возвратившейся прежней жизнью, многое и ушло. Chocolaterie открылась напротив церкви, словно никуда и не пропадала, разве что сменив название — вместо памятного мне «Небесного миндаля» на вывеске красовалось теперь, украшенное завитками, «Сладости Арманды». И вовсе не смущало Вианн, что туристы, не столь уж редкие в наше время в Ланскне, все как один станут звать ее Армандой, а ей придется раз за разом повторять историю о старушке, подарившей название новому магазину. Да, chocolaterie открылась, а вместе с тем исчезли с моей кухни котелки, доски, флаконы и коробки, и красное саше, которое я приметил лишь тогда, когда Вианн сняла его с притолоки двери. Она улыбалась мне, прощаясь, и я не мог прочесть, что светится в ее глазах. Я никогда не был хорошим чтецом человеческих душ, тем более таких, как душа Вианн Роше. Я знаю свою паству, но это лишь холодное знание и, может быть, теперь готовность принять их такими, какие они есть, со всеми их заблуждениями и грехами. Но понимание… Увы. В этом мне было отказано самой моей природой. Итак, прошла неделя. Я был еще слаб, однако исправно служил мессы, провожаемый домой то одним, то другим из паствы. Вианн я видел в церкви лишь в тот первый раз, когда епископ приехал с одним приказом, а отдал другой. С тех пор я лишь здоровался с ней на площади, и, сам не знаю почему, раз за разом упорно отказывался от ее предложения зайти. Возможно, во мне говорил страх, mon pere. Я согрешил и исповедался тебе, и прочел двадцать «Аве» и двадцать «Отче наш»… Но не раскаялся. За это я так же наложил на себя епитимью, и все же знал, что если мы с Вианн вновь окажемся наедине, я не смогу устоять. Я прежде думал, что понимаю значение слов «плотские наслаждения». Я думал, что знаю, каково это, быть мужчиной, который держит себя в строгости и отвергает даже весьма откровенные домогательства, делая вид, что не замечает их вовсе. Я думал, что имею право судить тебя, mon pere. Однако если ты испытывал к maman то же, что я сейчас к Вианн… Я могу лишь посочувствовать тебе. Этому поистине нелегко противиться. И когда я решил, что способен жить с этим, хотя странное чувство, уже никоим образом не похожее на вожделение, а скорее на боль утраты, все еще раздирало мне грудь, она пришла сама. Распахнула дверь моего дома, словно ветер, и ворвалась в комнату его порывом, готовым унести меня, на этот раз безвозвратно. — Ты так упрям, Франсис, — с порога заявила она. — Но Оми недавно рассказала мне их пословицу, «если пальма не идет к Джохе, то Джоха пойдет к пальме», и я решила, что хоть кому-то из нас нужно перестать быть ослом. Она улыбалась широко и бесшабашно, как девчонка, задыхаясь так, словно бежала ко мне от самой площади. Ее грудь высоко вздымалась в вырезе алой рубашки, и ветер, мечущийся по улице, толкал ее в спину, трепал черную юбку. — Простите, мадемуазель, — начал я. Она издала некий возмущенный звук, но я лишь сделал знак не перебивать меня и продолжил, — мадемуазель Роше, я все-таки священник. Я не могу жить с женщиной во грехе. Она смотрела на меня сердито и отчаянно, а потом вдруг хитро прищурилась. — Во грехе? И вы вовсе не знаете, как исправить это маленькое недоразумение? Я покачал головой, не представляя, о чем вообще она говорит, когда она фыркнула, пробормотала: — Какое счастье, что мы уже в двадцать первом веке, — и, шагнув в дом и захлопнув дверь — я вынужден был отступить, mon pere, с таким несокрушимым напором она держалась — опустилась вдруг передо мной на одно колено. — Что вы делаете, мадемуазель?.. — я был совершенно растерян скорее тем, что догадывался, что она делает и не находил этому объяснений. Разве может ветер возжелать привязать себя к одному-единственному, и далеко не самому подходящему для него, человеку? — Вы возьмете меня замуж, месье кюре? — прямо вопросила она, глядя мне в глаза. Не дождавшись скорого ответа, уточнила: — Ваша вера это, вроде бы, позволяет для приходских священников. Епископом вам тогда, конечно, уже не стать, но вы, по-моему, никогда и не стремились. А я лишь стоял, хватая ртом воздух. Меня словно парализовало от силы противоречивых чувств — изумления, игравшего первую скрипку, ужаса, барабаном разрывающего грудь, и радости, притаившейся за ними, как нежный звук арфы скрывается за прочим разноголосьем оркестра. — Рейно? — услышал я ее голос, доносившийся словно сквозь вату. Моей руки коснулось что-то холодное, я машинально сжал пальцы. — Выпейте воды. Простите, не хотела вас так шокировать. Забыла, что вы-то, в отличии от остальных, до сих пор живете в девятнадцатом веке. Ко мне наконец вернулось зрение. Вианн стояла передо мной, еще пытающаяся шутить, но уже поникшая, печальная, как цветочный луг в засуху. Она даже не вернулась к своему прежнему обращению «ты», приняв мою попытку защитить сан за искреннее желание отдалиться. Она назвала меня «Рейно». Я залпом выпил воду, которую она налила мне. Поставил стакан на стол. Опустился на одно колено. — Станешь ли ты моей женой, Вианн? Придется, правда, перетерпеть рекламную улыбку отца Анри во время венчания. Впрочем, кислая мина Каро будет для нее достойным противовесом.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.