Часть 1
10 апреля 2018 г. в 20:08
— Керенский.
Так Колчак произносит его фамилию — плевком в лицо.
— Кер-р-ренский!
С особым раскатом на букве «р», когда настаивает на своем — военщина! Рычит утробно, будто сибирский тигр. Урчит, как домашний кот. Керрренский. Александррр Федорррович. Не то что глухое и беззубое «Коллчак». Скользкое, словно дрейфующий лед Арктики.
Его имя выпилено по мрамору, и сам он — мраморная скульптура: весь, до последней морщинки, крепкий и монолитный. Сколько бы ни напрягал каменные мышцы, не улыбнется.
Зато как, должно быть, весело — стрелять по статуям! Разбивать вдребезги их мраморные лица!
Керенский видел это всего раз, в Феврале. Трое младших офицериков, — едва, кажется, из училища — с узкими полосочками усов над верхней губой и хмельным душком. Целились и стреляли. По лицам, рукам, обнаженным и гладким телам. Смотреть не хотелось — Керенский скривился, отвернулся и зашагал прочь, расстреливая гулкие переулки дробью шагов. Сбежал. «Как всегда бегал», — добавил бы Колчак. Он наблюдает за бегством Керенского отовсюду: из-за угла, с крыш домов, с балтийского побережья, из темноты кабинета. У него пристальный взгляд ледяной скульптуры. Взгляд, который не меняется с годами.
Из чего бы ни был сделан Колчак, внутри он — черный. Рассыхающийся угольной пылью, теплый, пахнущий порохом. Этот порох остается на руке Керенского, когда он делает выстрел. Обугленная плоть кажется неживой — так и есть. Инфекция, крадущаяся от клетки к клетке. Теперь плоть Керенского, его мозг, само его существо — все принадлежит истории.
— Ведь вы этого хотели?
— Ты оставил меня. — Керенский пожимает плечами и чуть стыдливо прячет обугленную руку. — Ты оставил меня, — повторяет еще раз, беззлобно и безразлично. — Знаете, чего я хотел на самом деле? Хотите узнать?
— Вам будет стыдно.
— Политикам не бывает стыдно.
— Даже за платье? — Колчак не шутит и не смеется. Не только сейчас — вообще никогда. — Не лгите, я вам не верю. Ни слова, ни малейшего движения. Вам и сейчас стыдно.
Проклятая статуя в беломраморном кителе. Хочет командовать, всегда и везде командовать. И плевать, что Керенский не его матрос. Весь как пораженный нерв — надломленный, мерзлый, словно льды Арктики. С громадной болью, сковывающей душу.
— Вы оставили меня.
Эта боль мурашками крадется по коже Керенского. Тупая, эгоистичная боль. Он устало опускается на стул. Ссохшаяся рука подрагивает, словно от укусов морозного воздуха. Колчак наклоняется совсем близко — щеку опаляет студеное арктическое дыхание. С каждым выдохом Керенский весь седеет, выцветает на солнце, будто старая фотография; наконец воздух застревает в горле. Тепло и тёмно. Лишь ему одному холодно, лишь ему одному горько посреди этого сахарного снега. Прикрыв веки и нахмурившись, Керенский просит: «Пожалуйста».
— Нет.
Неумолимо, как сама смерть. Тяжело, словно кандалы изо льда.
— Всякий раз, когда вас будут называть, когда вы будете называться, — там, на другой земле, — вспоминайте. Не смейте забывать. Это приказ. Не смейте забывать, кому еще принадлежало ваше имя, Александррр!..
Керенский повторяет его слова — одним движением губ — и давится беззвучным криком. Тяжело дышит, разгоняя по сосудам ленивую кровь. Этот взгляд. Эта осанка. Этот изваянный из мрамора, изо льда Человек. Керенский не шевелится; левая рука безжизненно покоится на правой. Колчак, криво усмехнувшись, отдает честь и уходит, оставляя следы на снегу Арктики — белом песке Крыма.