ID работы: 6740051

Мое Солнце

Слэш
PG-13
Завершён
64
автор
loomy бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
64 Нравится 11 Отзывы 15 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Я не умею удивлять тебя, Но я могу любить. Несоответствие характеров - Приходится платить. Все объясняется усталостью И лечится водой. Смотри: провайдеры сражаются За право быть с тобой. Впрочем, Знакомся: это мое солнце. J:Mors – Мое Солнце

☀☀☀

В дородовой палате роддома номер три дробь семь пахнет сырой землей и немного хвоей. Запах такой свежий и чистый, словно каждого из рабочих окунули в чан с лесом и пустили в персональный расход: бегать по многочисленным закуткам с булькающими бутылями, окровавленными капельницами, заблеванными пеленками и суднами - пустыми и не очень. Суматоха стоит страшная, глушная и какая-то слишком не идиотски-больничная, а правильная, какая и должна быть в таком месте. Отовсюду высокие вопли, гудящие крики, профессиональный мат, слезы и гнусавое кряхтение. Сплошь наряженные одинаковыми простенькими пижамами омежки, в обычных пятиместных палатах, полулежа, сидя и стоя - все, как один, что-то требуют, галдят, вопят. Белые, чуть глянцевые стены, будто покрытые мыльной пленкой, гладят отреченным спокойствием по макушке и загривку. Потолок смотрит прямо, ровно промеж глаз, куда-то на переносицу. Создается ощущение радужного пузыря, в котором воздух такой же затхлый, как и за его пределами, крики такие же громкие, но безопасность все равно выше. Джину почему-то так спокойно-хорошо, что на остальную вакханалию, гадски разворачивающуюся под носом, дела никакого. Ему пре-кра-сно, только пальцы на ногах все больнее поджимаются, больше от шалящих нервов, чем постылого страха. Еще с самого утра, в шесть часов по подъему, ему сделали прокалывание, - пузырь внутри сдулся. Провели обязательную клизму, оставившую осадок легкой неловкости и смущения, затем поставили колючую капельницу с каким-то прозрачным раствором, потому что сегодня пора. Срок тридцать восемь недель, тянуть дальше незачем. Роды будут вызванные. Полдня Ким нелепо промаялся с этой длинной иглой под кожей, старательно выпрямляя руку всякий раз, когда та хоть слегка сгибалась в локте, только бы ненароком не смахнуть тонкую трубку с поступающим веществом неаккуратным движением. Почти три часа лежал на откидной кровати, разглядывая выбеленную палатную скуку, не двигаясь, содрогаясь всем сознанием, и ждал предстоящей боли. Подгрызал нервы и ногти на левой руке. Потом поднадоело, решил аккуратненько пройтись по подстеленному линолеуму, расходить затекшие ноги по узенькому коридорчику, посетить отхожий угол, ведь жидкость в организм вливается ежеминутно довольно большой дозой. Сокджин перезнакомился за эти несколько дней со всем персоналом роддома, умудрился потренькать на крошечной губной гармошке, припрятанной меж своих вещей, и успел выпытать из соседей по палате, будущих родителей, «кто», «что» и «где муж». Двое оказались брошенками, оба какие-то очень похожие друг на друга по характеру и почти миловидной внешности, тоненькие, складные, но слегка угловатые в плечах, светловолосые и светлоглазые - милые истерички, как про себя, тихо посмеиваясь, прозвал их Джин. Он прошептался с ними весь первый проведенный здесь вечер, обсуждая пустые досужие сплетни, кляня того совсем-дурачка-омежку-из-пятничного-телесериала, который от своей настоящей любви и доброй судьбы сбежал за денежным мешком, оставшись глупым и несчастным на всю жизнь. И совершенно случайно довел одного из омежек до трогательных слез словами о том, что тот будет прекрасным отцом. Паренек так смешно всплескивал руками и морщил вздернутый носик в искренних попытках поблагодарить, но то и дело сбивался на подступающие всхлипы. Третий - Юнги, кажется, - тихий, задумчивый, почти прозрачный, как облачко белесого тумана. Ким за время пребывания здесь всего пару раз слышал его голос - мягкий, но звонкий одновременно, - приятный и отталкивающий. Омега кажется на диво спокойным, словно пребывание в больнице для него - обычное явление и он давным давно приспособился. Может, просто храбрится? Хотя, даже если верить, что зачастую такие робкие люди только пытаются казаться непробиваемыми, бывает, что иногда в них сокрыта большая сила. Возле кровати паренька покоцаная тумбочка, а на ней даже на вид звонкая стеклянная чаша, заполненная круглыми полупрозрачными камешками, какие обычно кладут в аквариум. Каждый вечер эти игрушки оказываются в бледных руках, а закатное солнце так красиво мелькает в переливах цвета, создавая на стенах радужный калейдоскоп. Юнги перебирает их неосознанно, но всегда уверенно и бесшумно. А Джин удивляется, как стеклянные кругляшки в этих тонких руках умудряются оставаться молчаливыми день за днем. Четвертый омега солидного возраста, с мягко залегшей морщинкой на лбу, казался интеллигентнейшим персонажем, полным собственного достоинства и гибкой грации богатого человека. Поутру он мерно цедил приторно ароматный зеленый чай из маленькой узорчатой чашечки, принесенной, видимо, с собой. Читал какую-то книгу на иностранном языке, кажется, арабском, вложенную в золотистую обложку. Вечно держащий легкую полусветскую улыбку и томно прикрывающий матовые ореховые глаза, он казался аристократом в энном поколении. У этого, Джин узнал, муж - какой-то важный заведующий этой же больницы. Не самого отделения роддома, а, вроде, терапевтического, что в соседнем, отделенном ровной тропкой, корпусе и с увеличенным числом ВИП палат. Омега был до крайности тактичен и особо приятен в беседе, хотя не слишком уж дружелюбен: не позволял затрагивать себе что-нибудь глубже светского птичьего щебетания и не значащих ничего шепотков о местных знаменитостях. Улыбался томно, сладко и таинственно, подтверждая свой мягкий, но не слишком, и какой-то кутающий запах. Был подобен золотой парче, расшитой теми же золотыми нитями. Пятый - сам Сокджин, удобно разместившийся на месте у окна и выпросивший себе отдельную тумбочку для разного рода игрушек, самосшитых светлых пеленок и парочки сменных простыней, тоже выпрошенных. Как они все пятеро лежали с несколько дней в одной общей палате, так же их всех вместе и перевели в дородовую, что этажом ниже. Уже там к ним подселили шестого омежку: рослого, но исхудавшего, трясущегося от каждого шороха и неловкого шепотка санитарок. Тот был весь бледный, когда вперед округлым, уже опустившимся животом, ступил на порог палаты, но, сделав еще шаг, замялся, скрутил длинными пальцами тонкую сорочку и тихим голосом поприветствовал новых соседей, а потом невероятно ослепительно улыбнулся широкой квадратной улыбкой. Джин разомлел с этого паренька сразу, потянулся вперед и пригласительно кивнул, жестом предлагая разделить свою постель, пока вслед за омежкой санитары втаскивали еще одну, шестую кровать, располагая где-то в противоположном углу рядом с теплой батареей. Мальчика звали Тэхен, и судьба его постигла не самая приятная… Паренек был испуган всей этой вечно царящей беготней, резкой суматохой, но больше, конечно, самим фактом приближающихся родов. Как и Сокджин, впрочем. Но дело в том, что ребенком Тэхена «наградил» какой-то насильник, а омежка так и не смог потом избавиться от последствий и решил, что, так или иначе, справится. Оказался прав. И вот он здесь, с пузом, перетягивающим его при каждом шаге вниз, и робкой улыбкой в довесок. Дня три подряд еще до перевода, под самые вечера, к ним частенько захаживал психолог. Постоянно успокаивал, говорил, что ничто из всей той боли, приносимой процессом, никогда не сравнится со счастьем держать крошечный комочек на своих руках, заливаясь радостными слезами, отпускающими всю горечь и пережитые муки. Джин почему-то верил. И, оглаживая большой живот, представлял себя глубоко и надолго счастливым.

☀☀☀

Настенные часы еле слышно скребут по циферблату на отметке шесть вечера. Эта ночь обещает быть тяжелой и очень громкой. Работники то и дело подбегают к каждому в палате, раздают проповеднические наставления, подносят какие-то медикаменты, снимают опустевшие капельницы, спешат и путаются в собственных ногах, чуть не опрокидывая тележки с утками. Сокджин упрямо ходит из угла в угол, стискивая в руке передвижную конструкцию капельницы, почти вытекшей уже, и внимательно поглядывает на внезапно ставших какими-то неуправляемыми маленьких омежек. Первые двое так же одинаково трясутся, разложившись на кровати, комкают простыни и безостановочно кряхтят что-то неразборчиво матершиное, заходясь то воем, то слезами. Один из них, в каком-то ведомом только ему порыве, хватается дрожащей рукой за крошечное, откидное зеркальце, стряхивая баночки с прикроватной тумбы. Он разводит широко ноги и начинает смотреть, что там у него, попутно сотрясаясь спазмами и подрывая палату громким воем. Он орет надрывно, почти до хрипов, просит, умоляет Джина позвать кого-нибудь, потому что: «Господи, это головка! Я рожаю, зови врачей! Срочно! Господи!» Сокджин тут же подрывается, огромными глазами лупит по скрючившемуся телу, просто выворачивающему себя наизнанку. Проносится в коридор мимо ошалевших соседей, что есть связок орет, зовет, просит подойти. Страшно, дико, ему же так больно, он там!.. Санитары, врачи, испуганные до нельзя, врываются в палату, снося и джинову капельницу, что тот почти летит вслед за ней. Толпа скапливается подле орущего паренька и смотрит, раздвигая тому ноги. Все в раз затихают, облегченно выдыхая, а санитар, отбирая крохотное зеркальце у омеги, кладет его на подоконник, попутно выговаривая тому, чтобы не маялся дурью. Паренек на это только кричит, вопит раненым зверем, обещая всех их засудить, ведь вот он! Рожает! Вот она, головка, уже показалась! И вообще у него отец врач, и он знает, он его учил. Санитары, вбежавшие в палату, только перешептываются раздраженно, подмечая, что тогда ему следовало и рожать при отце, раз тот все лучше них знает: «Зачем ты тогда сюда ложился вообще?!» Затем один из акушеров-омег поднимает упавшую конструкцию, подходя к опешившему Сокджину, и грубо цедит: «Что он вообще делает? Не зови по таким пустякам, у него срок в одиннадцать». И только собирается выйти, как слышит оглушительный звон, тут же оборачиваясь на соседнюю кровать. Там тот самый приятный и интеллигентный омега сметает с кровати подушки, те летят в сторону, сшибая по пути полупуструю чашку с остатками вонючего, еще утреннего чая, слышится ломкий бряк, омега подрывается как сумасшедший. Вскидывается, чуть не валится с кровати прямо на пол в первых, болезненно обжегших судорогах, истерично вскакивает на ноги, до побеления костяшек впиваясь тонкими пальцами в перекладины спинки и бешено носясь искрящими сейчас, обычно спокойными, глазами с предмета на предмет, выпаливает нескладно: «Мужа! Мужа мне! Срочно, мужа! Приведите меня к нему! Мужа!». Стискивает прутья все сильнее и начинает громче орать, что уши закладывает: «Вашу мать, приведите мне моего мужа!» По лицу видно, как ему больно и плохо. Его трясет, он еле стоит на ослабших ногах, посекундно перекидывая вес на напряженные до предела руки, держится из сил, словно стараясь не сдохнуть. На миловидном лице исказившая его гримаса ужаса и точечной злобы, марающей даже уголки закушенных губ. Врач спохватывается, проносится мимо Джина; санитары, всполошившиеся опять, хватают заистерившего под руки и выводят из палаты, громко требуя пропустить, разойтись, выпустить их. Мужчина еле стоит, переставляет ноги посредством волока на буксире сотрудников, дрожит, пытается махать руками, которые ему передавливают и скручивают. Сокджин хлопает глазами, переживая все, что случилось - не осмысливая, не думая, не хотя думать; затем видит, как изначально подорвавший всех светловолосый парень опять тянется к зеркальцу, расставляя ноги еще шире, и зареванными, красными глазами оглядывает себя, подвывая и скручиваясь от неуступающих спазмов. Разглядывает свой вяло опущенный член, пытается коснуться его подрагивающей рукой, но, так и не дотронувшись, сжимает кулак, тут же одергивая к себе, словно боясь обжечься. Что это? Зачем...так. Зачем так отвратительно? Не проходит и пяти минут, как и тихий омежка, по обыкновению играющий с ляпистыми, полупрозрачными камушками, раскиданными сейчас беспорядочно по койке, начинает гудяще тихо реветь и вначале слабым, а по прошествии секунд, утробно громким голосом кого-то звать. Он заходится кашлем, обливая тонкие кисти жирнымм соплями, растирает жидкие пятна по бледному лицу, по хлопковой, небесно-голубой сорочке, уже приобретающей у узкого ворота мутно-серый оттенок. Через хлюпанье и всхлипы начинает молить санитаров, чтобы те помогли. Он кричит, что хочет в туалет, что он не может выдержать, ему очень больно, срывает голос, надрывая что-то внутри себя. Вскрикивает так громко в последний раз и уже на выдохе еле шепчет, почти не размыкая губ. Но Ким словно транслирует его голос в своем черепе, и он надломно хрипит, что внутри у него что-то разорвалось, лопнуло и течет грязным по его ногам, что он тонет, он тонет в крови своего не родившегося мальчика, что тому тоже больно, что его сын умирает, умрет... Сокджин, замерши, стоит рядом, поглощенный неиссякающим потоком чужих затухающих на дне глаз воев и метаний. Он не знает или не хочет, или просто боится. Их всех. Еще пару минут назад совершенно адекватных людей, весело и лестно щебетавших, прекрасно по-омежьи привольничавших друг с другом, теперь - других. Санитарка с уткой наперевес влетает в палату и впихивает ее на кровать, под ляжки скрючившемуся на ней телу, резким движением смахивая цветастые стекляшки на пол; пустой звон заполоняет палату, в нем почти отражается хрупкая и безжалостно разбитая жизнь. Женщина кладет омегу задницей на судно, и тот тут же начинает испражняться, совсем некрасиво искривляясь, зарываясь сопливым носом в складки наволочки и заливая всю подушку литрами слез и кряхтений. По палате распространяется жуткая вонь, от которой хочется проблеваться. Джину плохеет, в глазах пестрит от бликующих по полу стекляшек, обонятельные рецепторы отказывают дальше шкалить. Он видит, что у омеги отходят воды вместе с дерьмом, они зеленые, болотистые, и, возможно, ребенка он уже потерял. Но самое ужасное, что тот это подсознательно чувствует, но до конца не понимает, смутно фиксируясь и плача еще только от физической боли, обвившей волокнистой бечевкой внутренности. Омега нещадно стискивает руку подоспевшей сотрудницы, не давая ей уйти. Та ошалело подрывается, глядя на затопившую кровать тухлым цветом жижу, но закусывая нижнюю губу, поводит рукой к пареньку, гладит по русым волосам, попутно нажимает кнопку у изголовья кровати, вызывая еще одну бригаду. Ее светлые, огромные глаза тоже полны надрывных слез, но она упрямо молчит, сжимаясь изнутри вместе с ним при каждом спазме, терпя, зная - отцу потом будет хуже, когда тот поймет, что не смог... И нет ничего ужасней и пронзительней открывшегося зрелища. Джину самому плохо, он не хочет здесь... Пытается выскочить из помещения, прорваться, чтобы дальше отсюда, потому что невозможно. Гадко, грязно, мерзко, страшно, слишком сильно. Больно. Но только он переступает порог, вырывается из этого, как видит спешащего к нему врача. Хочется схватить его за грудки, впечатать в любую стену, с размаху вдарить онемевшим кулаком до красно-золотых искр из глаз и спросить: «Почему так?». Но не получается. Тот просит остаться, ведь скоро у Джина отойдут воды, скоро его очередь, а он еще не прошел КТГ. Стандартная процедура перед родами, где осуществляется проверка сердцебиения ребенка. Все опять. Опять туда, где хор чужой соли, утопившей жизнь. Джин усилием воли ступает назад, стараясь не смотреть, не видеть, не чувствовать, не ощущать. Краем глаза замечает отрешенного парня, даже под чужие вопли мерно спящего около батареи, и неистово завидует. В палату за ним двое вкатывают огромный аппарат для КТГ; пожилой омега-врач тянет впереди, мясистый санитар бета толкает сзади, настраивая по пути датчики, бряцая боковыми кнопками и с силой дергая посеревшие от времени проводки. Вонь заползает прямо под кожу, впивается иглой шприца и вталкивает в кровь новые порции отрешенной слабости, Сокджин ложится на свою койку, не проронив ни слова, подгибает худые колени. Следующие за ним, как один, морщатся, прощупав сквозной запах, ставят шаг быстрее, закатывая глаза и почти затыкая уши при приближении к источнику. Секунду спустя влетают еще трое, с какими-то до выверта отвратительными инструментами за пазухами: щипцы, иголки, ножницы. Люди швыряются из стороны в сторону, огибая по косой петле пустую койку, направляясь точно к кровати, возле которой санитарка елозит рукой по вспотевшей чужой макушке. Потолок белый. Успокаивает, отрешает от мира, но суматоха усиливается, стоит только закрыть глаза. Слышится отрывистый перешепот, грузный вздох и чужое, почти касающееся кончика носа раздражение. Джин пытается попустить, расслабив конечности, дышит через раз и словно без запахов заставляет себя взглянуть хоть куда-нибудь, где не закрытые веки. Врач крутит головой, смаргивая саданувший морок, говорит, что аппарат сломан и придется ждать рабочего прямо здесь, тащить его вон - бессмысленно. Сокджин опять сжимается, насколько позволяет безутешное положение, сцепляет вместе руки, подкладывая под тупо занывший живот - ниже пупка, и мелко трясется. Никто этого не замечает почему-то. Он лежит, а потолок по-прежнему белый. Но уже отвратительно-белый, грузный, давящий, утягивающий, неспокойный, буйный. Он думает, что там, на нем, в нем, в этих кипельных сводах бетонной мешанины, между крошечных отверстий пожарной сигнализации вот-вот разбухнут грязные, молочные почки, пролезут молодые, тоненькие, салатовые нитки, с первыми, слизкими листками, пробиваясь на мертвый лампочный свет сквозь узкие прорези, а стены по периметру заполонят жирные, ребристые, чахоточного цвета стебли, нависнут огромной коричневой массой над головами, налившись мутным, спелым соком. Очертят по периметру и обвалятся. Их всех раздавит. Тело пронзает первая вспышка и первый сдавленный хрип, минуя слуховые каналы, раздается почти в самой голове ровно на момент, когда какой-то молодой паренек в осоловело-рыжей рабочей форме переступает низкий порог. Сокджин тут же заходится сухим кашлем. Это альфа. Зачем он здесь? Паренек, ступая в палату, резко и нервно дергает плечами, давится сгустившимся, капризным воздухом, в глазах ярким проблеском мелькает острый испуг, но он спешно опускает голову и отрывистым шагом подходит вплотную к аппарату, лихорадочно дрожащими руками начинает в нем копаться, сотрясаясь всем неподготовленным к настоящему омерзению естеством от каждого чужого воя. Джин почему-то чисто по-человечески сочувствует. Картина стоит гадская. Напротив две кровати: на одной, подгибаясь всеми конечностями, разглядывает себя мелкий, мельно-светлый, противный омега, опять оря, что он рожает и что видит головку у себя между ног, уже без стеснения отводя безобразно искусанными пальцами вялый член в сторону; на второй - такой же, отвратительно похожий мечется и стонет от дикой боли, обещающей начало схваток, сминая собой постельное белье, елозя по нему ступнями, а рядом, через одну опустевшую койку, еще один - срет, лишаясь самого дорогого; собрав вокруг себя толпу скорбящих, рыдает в голос, прося не отпускать его. И это как-то слишком для счастья. В голове ходуном слова и мысли, все смешано и вразнобой.

☀☀☀

Он проходит аппарат, даже не замечая этого, словно его отключили от жизни на пару минут. Все стихает слишком внезапно, оставляя тугой гул по ушам. Время почти восемь. У Сокджина срок до десяти с утреннего прокола, и вся жгучая боль только впереди. В палате остался лишь он и тот хрупкий мальчик, все так же спасительно-отрешенно сопящий у батареи. Обозначенных схваток до сих пор нет. Был первый рваный позыв, позорно отрубивший сознание на доли секунд, а после - мучительная слабость надвинувшейся холодной и пустой вечности. Глумиться, опошляя доставшуюся на короткую долю боль, - ни желания, ни сил, и все слишком закономерно. Рассуждая с получасовым опозданием, кажется, что тем омежкам с избытком досталось терпкого мужества, не подохнуть прямо в самом начале, когда по телу плеснула дурная резь. Они спаслись от губящего отключения, выплеснув порыв внутреннего и кожного разрыва в крайние действия, минуя стадии обморочных припадков. Эмоции вместо крови - это лучше, гораздо лучше безвольного разлома ошпаренной плоти и выпуска собственных кишок, прямо поверх выношенного оплода. Пружину нервов оттягивает: вот-вот и крошечный зазор, надломивший канал подачи, лопнет основную спираль, та отрикошетит и с упоением вопьется в пальцы. Сколько еще до неотвратимого? Одна бессознательная выходка, и затопившая до немеющих ступней едкая боль, отрывающая шмоты плоти и куски души. Ноги бесполезно зябнут, но чувствительность ниже с каждым последующим вдохом, словно мелкие глотки кислорода спасают, анестезирует, по капле скрадывая позывные волны схваток. Которые вот-вот. Приближение чувствуется, и каждой порцией сжиженного, от продуваемого сквозняком, воздуха, Джин надеется все больше, что вырубит, отключит и пройдет - минует. Он заснет так крепко, что, наверное, навсегда. А проснется счастливым, с опровержением невыпавшей на оставшуюся долю любви. Он не верит в отцовство, только не в ситуации тотальной поломки. У него есть точные инструкции врача, но мысли роятся шумной толпотней и черно-белым пикетным восстанием: потерянные, ненужные, чуждые, мешающие сосредоточению на полученных распоряжениях. Сонливость перетекает в дурную хмель, а размашистые метания -надвигающуюся кротким шагом истерику. Как все становится непонятно, неясно, горько, почти глупо. Зыбучее чувство погружения в лихорадочную муть, но при этом легкость, завившая мышечные волокна в лоснящиеся кудри, орошает сухим туманом, сподвигнутым кем-то отречься от таимой влаги. Ощущаются лишь ток промилльной соли под веками и усиленное слюноотделение, что пора бы захлебнуться самим собой. Акушерка, прошедшая в палату, широко оглядывается. Ее тучная фигура похожа на самую правильную форму, втиснутую в обеззараженный больничный халат. В крепких руках прозрачным вакуумным пакетом сменная жидкость для капельницы, игла от которой уже полдня мешает спокойно жить. Женщина тяжеловесными взглядами сканирует помещение, проходясь по опустевшим койкам и останавливается глубиной темных глаз на Сокджине. Белый чепчик, обхвативший круглую голову, жмет ей на висках, и она поминутно поправляет выбившиеся из-под него короткие, густые пряди. Бета. Джин смотрит наплывом слез, вытопленных стеклянными каплями на веки. Грубым, командным голосом, который не терпит ослушения, акушерка просит встать с кровати и попробовать аккуратно пройтись. Так будет легче по ее словам. Этому не верится от слова совсем, и вызывает лишь тень робкого беспокойства, что даже встать на эту вату ног не получится - скрутит, дай сил. Грузное тело обрушит на стопы два веса и его подкосит, - так поролоновый пласт, будучи расположенным стоймя, прогибается и оседает. Джин боится сложиться так же, ухнув коленями к полу и отбив себе все надрывно стонущие хрящи. Но приходится. Он поднимается, осознавая степень плацебного эффекта. Ему не должно быть больно - схваток пока нет, но по венам рвется скорым током кровь с железной крошкой, оцарапывая хлипкие стенки сосудов. Капилляры густо вздулись, и на ладонях бордовая вязь тонких, проступающих нитей; они уходят вверх, неровной сеткой опоясывая чуждым цветом тонкие кисти. Сокджин встает. Пытается. Опирается рукой о столб с закрепленным и опустевшим, уже прозрачным пакетом; колесики конструкции жалобно проскрипывают, трубка подрагивает. Поднимается, окуная ноги в мягкость махровых тапочек, перфекционистски оставленных у кровати, и поднимает кристально застывший взгляд. Женщина так мягко улыбается, что Джин почти сбивается на очередную истерику. Внутри все перекашивает. Она замечает. Только она и замечает. - Терпи, - низким бархатным голосом говорит она, - Ты умничка, ты все выдержишь. А верить нет сил. Не после всего увиденного. - Что с тем омегой? - Джин спрашивает, давясь словами при воспоминании о замкнутом, отрешенном пареньке с зеленью отошедшими водами. Но ему надо знать, и эта просьба в его глазах так болезненно скребет и затапливает, что акушерка тихо вздыхает. - Разрыв матки, не смог. Его положили давно, еще с самого начала беременности. Сердечно-сосудистое заболевание, - бета не кажется растерянной, ее слова звучат твердо, наставляюще, плаксивого тона нет и, странно, но именно это успокаивает, - Ты мальчик сильный, ты точно справишься. Противопоказаний никаких нет. У Джина подкашиваются ноги, обеими руками он впивается в железный шест капельницы и стискивает его с силой, - пальцы белеют. Не больно. Не от этого. - Я не смогу... - шепчет еле, на исходе собственного голосового предела. - Ну нет, уж ты-то сможешь, - уверенностью этого неуместно игривого тона можно гнуть металлические балки и вырывать из земли фонарные столбы. И Сокджин второй раз верит. Бета упирает полные руки по бокам, забавно супит тонкие полоски изящных бровей. - Так, все, тебе нужно расходиться, не зажимайся главное. Плечи держи ровно, а спину прямо. Сокджин слушает командный голос, старается распрямиться, похерив все надуманные причины почему не. Вытягивается макушкой вверх, все так же держа вес на вперившихся в сомнительную опору руках. Женщина подходит вплотную, от нее тонкий запах хвойных веток и сладкая горечь кедровых шишек. Она - осенний лес. Меняет капельницу, четкими движениями ставя новый пакет с прозрачной жидкостью, на котором неразборчивые надписи веществ в процентных градациях, подцепляет прозрачную трубку, заламывает ярко-голубое колесико, настраивая подачу. Секунда, и под кожу вновь забирается ледяная морозь от поступившего по игле прямо в кровь вещества; руку холодит в районе сгиба локтя, распространяя знобящее спокойствие и гасящее умиротворение. И вот сейчас почти все хорошо. Кроме слегка постанывающих мышц живота и чуть ниже. Джин всегда боялся боли: тянущей ли, топчущейся ли по нервным окончаниям, густой, медленно заполняющей все нутро, или резкой, короткой, точечной, оглушающей за миг и вспыхивающей в одночасье. А теперь он понимает, что боится еще и грязи: въедливой в память мерзости, отвратительного гадского, и такого нормального, чисто человеческого. На желейном студне вместо привычных ног он топчется по одному и тому же месту, не решаясь сделать шаг в сторону. Мнется, перенося вес то на слабеющие руки, то обратно. Железные колесики конструкции противно скрипят под натиском, медленно проезжают чуть влево, и Джин ступает следом. Внезапно в памяти всплывает совершенно дурацкая и приторно-пошлая фраза о маленьком шажке человека, но огромном для всего человечества. И это так наивно-неправильно, что, кажется, его окончательно отпускает. На влажных, прелых губах прорисовывается очертаниями легкая улыбка, совершенно не обязывающая к какому-либо подвигу. И все так ясно-ясно, что искренне хочется засмеяться, пропустив весь мир через себя и отразив коллапсом смешений желтого, оранжевого и, почему-то, фиолетового. А в итоге - темно-красный. Все равно. Рушит. Душит. Спазм. Первый, очередной. До пестрого, резкого вскрика по горлу, до раздирающей агонии в муторно-алом цвете. Который везде. Он смотрит вниз, но не видит ничего, кроме этого сгустившегося, тяучего, жаркого месива. Которое на полу и огромной лужей, которое по ногам и толстыми обвившими жгутами, - хватает за щиколотки, вскидывает и трясет, вытрясывает из глубины внутренние органы, выскабливает огромным, раскочевряженным шпателем и цедит сквозь грязную марлю чистую боль. Джин слышит пронзительный писк, - это его голос. Сгибается почти вдвое, зажимает мышцы, напрягается так, что внутри ощущается мелкое шевеление. И он знает что это. Но не помогает. Женщина тут же подлетает, подхватывает сильной, крепкой рукой под локоть и тянет вверх скрючившееся, в начинающихся схватках, тело. Сокджин неосознанно смаргивает, а секундной заминкой уже остервенело моргает, и с таким упоением, словно в этом и есть спасение. На нем крови нет. Опять морок. Резко отпускает, и омега суетно озирается, перебегая взглядом на что-то говорящую акушерку. - Хочешь себе удовольствие продлить? Не зажимайся! Не зажимайся, говорю! Спину выпрями. Тебе проще будет. Быстрее пойдет. А Джину не надо быстрее, ему надо, чтобы не так. Чтобы не так отвратительно больно. - Чем больше будешь сопротивляться, тем хуже тебе же. Он все равно выйдет. Два часа или полночи - это от тебя зависит, - интонации учителя сквозные, но ощутимые. Но как здесь отпустить, когда скручивает канатами и по всем конечностям, когда ноги - вата и свинец, когда пленки разрывает изнутри и шпарит по оголенным участкам. Сокджин пошатывается, отголоски фантомной боли еще шерудят - не сильно, но памятно. Он думает, что сейчас находится еще только в дородовой палате, в родовую отправляют уже под конец, при сильных, последних схватках. А значит, это не предел надвигающейся агонии. Но все прожеванные разговоры о счастье, вот они, крупным, печатным шрифтом по белому полю, по пустому пространству в голове бегут, носятся. - Что...что мне делать? - сквозь испуг и зародыш здравомыслия спрашивает омега. -Так, - женщина отпускает, дает встать прямо, но держа наготове, возле самого предплечья руку, если что, - Сейчас ты проходишь в центр палаты, аккуратно и не сгорбливаясь. Терпи, не сжимай мышцы. Джин ступает, на удивление, достаточно уверенно, опять вытягивается по струнке, - ниже пупка тянет, живот тяжелый. Шаг, еще и еще. И он в центре помещения, так же обхватив металлическую основу капельницы. Место прокола иглой чешется, жжется: неприятно, дискомфортно, но такое можно перебороть. Останавливается. Смотрит почти с вызовом, ждет поручений, глаза водянистые, щеки располосовано сырые. Акушерка разводит руками, отходит дальше, со стороны оглядывает, кивает сама себе, словно отвечая на невысказанный вопрос. - Держишь осанку и начинаешь водить хоровод вокрук капельницы. Ноги ставишь прямо и вниз не нагибаешься, плечи ровно. Сокджин, затаив дыхание, слушает напускной, веселый голос, ровно чеканящий, как по писаному. Замечая его недоверие, бета заговорщически подмигивает и усмехается уголком ровных губ. - Давай, давай, и пошел. Раз, два, три, - полная рука начинает выводить ровный круг по воздуху, рисуя красивую спираль. Женщина тихо притоптывает ногой в такт своим словам и почти демонстративно ступает по дуге, обозначая короткий маршрут. Что-то странное кубарем прокатывается по палате. Смешение разных эмоциональных уровней слипается в грузный ком первого недоумения, плотного недоверия, робкой радости и пружинистой уверенности. Рикошетит прямо по сердцу. Джин чувствует себя маленьким, шальным ребенком в подчинении строгой учительницы какой-то богатой, интеллигентной семьи, где он - несмышленыш, не отучивший урок танца, косолапящий на обе конечности и деревянный, как три бревна. И идет водить мнимый хоровод. Ступает осторожно, но смело, подкрепленный какой-то идиотски глупой, тлеющей полунадеждой. Стоически убеждает себя если и не быть сильным, то хотя бы попытаться. Есть ради чего. Он истерически скашивает глаза к зачерствевшим в мертвой хватке рукам, обводя коротким шагом шест по окружности. Раз. Второй. И улыбается, скорее от смущения. - Вот, так, - с долей бесценного, тягучего восторга произносит бета, опять кивая, и на ее шее складываются еще одна улыбка из излишков кожи. Джин вскидывает голову с полными бесповоротного счастья глазами, поражаясь возможности не чувствовать адского распятия. - Видишь, все же хорошо! Больше панику разводил. Зачем, спрашивается? И Сокджин не понимает, почему все в порядке, где та безысходность, страх и муть. Он просто ходит по кругу, дрожа осенним листом на облысевшей до него ветке, замуровывает окружностью осевшие в памяти видения, простраивая толстую стену из белого кирпича, отгораживается от дурных воспоминаний. И, верно, медленно сходит с ума, пытаясь убедиться окончательно - не больно. За ним пристально наблюдает пара мягких глаз, поливая внутренности спасительным светом и разведенным наркозом. До душных пережеванных пережитков схлопывает все повторно еще один спазм. Но его уже не боязно ощущать, слишком целы воспоминания о последующей «не боли». А еще щемящее грудь счастье грядущего приобретения живого. Все тело сдавливает обручами, происходит какое-то обвальное беспамятство, в которое погружает с головой. Печатает к полу, туго растягивая внизу. Вытерпеть. Дыхание, через забродившую в воздухе кислинку, катающую кислород по языку, оглушают крики, наверняка свои. Джин чувствует теплую, широкую опору под локтем, дрожит коленями и всем телом, но его ведут, а он с изломом идет. Еще почему-то слышит отчетливое «Я верю в тебя» со стороны таким родным голосом. Переставляет стопы, словно по ухабистой дороге, ощущая под ногами бугрящуюся поверхность. Но там же плитка. А не важно. Все одно - под стопами лава и пропасть. Какие-то аппараты гудят, его самого куда-то садят, что-то щелкает пронзительно звонко, а рука наконец-то перестает саднить. Будь он способен хотя-бы косвенно описать, что видит, сказал бы, что широкие мазки желтого, синего и их ляпистое смешение. А потом опять красный. И все вихрем перед глазами, прямо по той спирали, которую обрисовывала в пространстве не так давно плавным жестом акушерка. Только теперь это пространство исключительно в голове, а наяву - непонятно что. Мозаика выстраивает артхаусом новые порции света, разворашивая зрительный канал. И внизу, по ногам, течет чем-то до ужаса пряным, вязким. Он уверен, так течет сама жизнь, сам мир скатывается по коленям точно так же, изымая право бояться и рыдать. Но глаза полны воды, вопреки убежденности. Его садят, затем кладут, затем держат. Руки, много рук. Не одна пара, потому что он рвется, и что-то рвется в нем, из него - сюда, к нему. В жизнь. Дышать нельзя, но необходимо. Так больно под грудью, а нижних частей тела и вовсе несколько, и все с равной степенью отраженной по нервным каналам боли. Джин понимает, так и должно быть - без преодоления смерти нет чистой жизни, и сейчас он умирает за двоих, чтобы вдвоем и выжить. Это худо трезвит, хотя под веками все россыпью цветов и колких отголосков. Это не точная резьба изнутри, это полный разрыв всего и последуюшее сшивание себя заново, каждый толчок и каждую схватку, чтобы не разлететься на шмоты, а продолжить. Еще, еще, еще боли. Ради него, ради них. Становится по боку почти все, кроме кроткой в высказывании потребности испытать как можно больше за раз, чтобы количество этих разов сократилось. Он ли орет, внутри него ли звенит так громко, что отключаются все мышцы, отлипая на сотые секунды от костей, чтобы заново в них впиться, приростая к хрупкому каркасу. А потом просто вырубает. Свет. Зажгите его, пожалуйста. Чтобы опять вниз, в боль, в святость, в любовь. Пронизывает не как хочется, не все тело - как стало бы легче и проще. Точные импульсы не концентрируются в пальцах и руках, те, наоборот, удивительно сильные и цепкие, сдавившие до предельного треска металлические поручни. Волны расходятся только к низу, где ноги - дерево и вечные судороги. Нет страха за себя, и не было никогда. Плевать, ведь стоит переломать собственный хребет, чтобы хоть кто-то пришел в этот мир, порожденный счастьем. И после того, как маленький сын спросит, для чего он, Сокждин ответит, что тот - его солнце, его надежда, его прекрасный новый мир. Поэтому сегодня, в эту минуту, в этот бесконечный краткий миг он потерпит. В него верят двое. Всегда верили. И он поверит. У любви и воли есть контрольная точка - точка выпуска себя из плотно облепившей оболочки, точка выхода страха, порожденного сомнением. Стоит перешагнуть эту границу, как мир заблестит отчаянным желанием жизни, сокрытым в подкорке. Жар окутывает с ног до головы и тащит за собой во "вне этого", за пределы себя и возможностей. Осознавать части пространства в это мгновение совсем не обязательно, следовать за внутренней золотой нитью, ведущей к высокому порогу - необходимо, ибо там рассвет теплящихся душ, объединенных общим рвением. Легко не бывает и не будет. «Преодолеть все» как девиз грядущего будущего. И оно почти свершилось. А значит, требуется только смочь выковать из стали заново все давно рухнувшее, похеренное и обретенное вновь. Заложить толстым герметичным покрытием и утрамбовать до полной нерушимости - тогда выстоит. Роняя приглушенные хлипы, Джин держится: сипло кричит, матно хает реальность и треклятое небо за потолком заодно, но держится. Упрямо гнет колени, сдавливает поручни старой койки, обламывает о железо остатки ногтей, вгрызается в собственные кровавые уже губы в период очередного затишья для густого крика в новый шторм. И принимает данность, низвергнутую ему свыше. Сварливая жизнь может подавиться сопротивлением, выставленным на защиту личного счастья. На руках оседает что-то тяжелое, что-то мягкое, что-то значимое. Джин видит там ничего, но определенно ждет, когда кончиков пальцев коснется тепло. Когда ему позволят, отдадут и отпустят. Он хватает руками воздух, пропуская горстями ветер, стучит костяшками по сгусткам кислорода и верит в Бога, которого, кажется, тоже можно выхватить за бороду из сумбурных потоков сквозняков. Наконец ладони становятся влажными и огромными для лежащего на них. Слишком большие, слишком белые, слишком костистые. А крошечная жизнь в них - идеальна. Свет в палате горит с переменным успехом, свет в жизни теперь горит беспрестанно. И плевать на всё кроме.

☀☀☀

Самозабвенные объятия, Затянуто интро. Нельзя преодолеть апатию, Блуждая по метро. Мой новый город меня вымотал, Прикрылся темнотой. Зонты заигрывают с климатом, А я живу тобой. Впрочем, Знакомся: это мое солнце.

Сокджин спросоня замотал малыша так, что крохотное личико едва проглядывало за густыми складками ткани. Встал с кровати разбитый, но на прогулку с Тэхеном пошел, ибо тот глупый омега решил, что семь утра - наилучшее время. Скрипя зубами и нехотя заворачивая Гукки в спело-синие пеленки, Джин слегка перестарался, но ветер обещал быть прохладный, так что лишним все равно не стало бы. С Тэхеном он общался довольно часто, почти ежедневно они прогуливались в пышущем огромными фонтанами парке и смеялись тише возможно, чтобы не разбудить дремлющих малышей. Оказалось, что общего у омег не так много, зато район один, даже дома почти соседние: наискось. У Тэхена родился крошечный омежка, у Джина - очень милый альфа; и отцы уже, забавы ради, планировали, где устраивать будущую свадьбу. В этот раз они прогуляли за разговорами добрых полчаса, а затем Сокджин обнаружил себя на развилке тоненьких троп и решил попрощаться, свернув влево. Тэхен только тяжко вздохнул ему вслед, полным невысказанной печали глазами рассматривая кованые ворота за которыми скрылся Джин, катя перед собой громоздкую коляску. Это было так давно, кажется... Второй поворот - и вот оно. Джин держит на руках хрупкий сверток пронзительно-синих тканей с закутанным в него комочком живого, чистого света; топит себя, душит в горле хриплые, отчаянные рыдания. Осторожно опускается на колени, поднося ребенка ближе. Слегка распутывает ткань, и будит малыша. Ждет, пока Гукки проведет крохотным пальчиком по ледяному надгробию с золотом выведенными острыми буквами «Ким Намджун», и плачет, уткнувшись в теплую, мягкую, только пробившимися, редкими, темными волосками макушку, в очередной раз тихо, еле слышно произнося: «У нас с тобой альфа».
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.