ID работы: 6756783

На крыльях

Слэш
PG-13
Завершён
47
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 14 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Элиот, ты слышал историю о двух влюбленных, крылья которых… — Лео спешно утыкается туго-темными глазами в торопливые и аккуратные ряды книжных строчек, зачитывая мелкий и частый черный бисер слов, — «были настолько большими и мощными, что смогли поднять их в золотые небеса заката от мира этого бледного»?  — Что? Что за чушь ты читаешь? — Элиот приподнимает брови нарочито высоко, показывая насмешку и укор своими горячо-голубыми глазами. Они светятся изнутри ровным, насыщенным цветом летнего неба — яркие и острые, они врезаются в память, как нож в врезается в желтое масло. Легко и без возможности восстановления.       Лео усмехается как-то слабо и судорожно: кривит полные губы, чуть нажимает на нижнюю верхней, подавляет дрожь темно-алых уголков. Цедит сквозь пресные губы насмешливо-глупое:  — Ты не поймешь этого — это романтика жизни, полет мысли. Книжные строки — пожар мыслей писателя. Он влюблен в эту книгу — это видно. Он писал так, словно парил над миром. Писал! Он писал и вложил сюда не смысл или посыл — душу. Он кричал, Элиот! Кричал! А ты глуп, если смеешь насмехаться над этим. Ведь однажды мои крылья донесут меня до любимого человека, а ты останешься здесь — наедине со своей заносчивостью и гордостью.       Лео закрывает глаза. Лео отрезает от мира себя. Он смакует — как гурман — представления. Он видит свои крылья, большие и сильные, он видит себя — большого и сильного. Любящего.       Книги вдохновляли Лео до безумного порыва души — книжные строки мелкими, шуршащими насекомыми забирались в него, как в бездонную пещеру — полнили, утяжеляли мысли и сердце. Лео не знал, куда деть себя, после подобных книг — они жгли его, как не жжёт ни один костер мира. Он вырывался из тела, он дышал. Он был самим собой — без прикрас, без утаек — на ладони. Лео был Лео — не мальчишка-сирота, а — крик. Крик безудержного и мощного голоса разума, эмоций и чувств, слитых воедино лишь за тем, чтобы быть таким же сильным, как и сплавы металлов для крепкого каркаса. Лео сливался с душой и миром фантазий так близко и тесно, что его душа на миг будто бы выходила из тела, чтобы взорваться где-то выше пределов звёзд, где-то за гранью понимания и — вернуться. Как бы ни прискорбно, как бы ни тяжело — вернуться.       Лео всегда возвращался за Элиотом.       А еще у Лео зудели лопатки.  — Бред! Все, что ты говоришь — полнейшая ахинея! — немое возмущение Элиота сменяется припадком мягкой ругани — он холоден и горяч одновременно. Лео смотрит из-под прикрытых тучных ресниц: поворот головы, движение сильных рук, гибких, музыкальных пальцев, яростный блеск глаз, злость, сочащаяся сквозь поры тела. Элиот до сих пор не привык к тому, что Лео всегда говорит с ним прямо — прямо, как линейка, прямо, как книжный лист. Лео не корит себя за испорченное настроение Элиота — пусть злится, нестрашно. Но Элиот выплевывает неожиданно обжигающим: — Хватит верить в сказки! Ты взрослый и к тому же — мужчина!       Лео не видит тут связи и брови изгибает вопросительно-раздраженно:  — Это не сказки, Элиот! Ты же сам знаешь, что такое…  — Хватит, я сказал, — отрезает. Холодно, расчетливо и предостерегающе. Для Элиота эта тема неприятна — и он отсекает ее, как искусный врач отсекает зараженную гангреной конечность. Лео не понимает причины, смотрит беспокойно своими беспокойными в суете звёзд глазами, но Элиот добавляет тихое, словно извиняющееся: — Пошли уже!       У Элиота в семье не было крыльев — Лео об этом знал. «Крылья не растут у предателей», — плелось с языка Элиота мучительным, а после — бранью. Элиота терзали ошибки предшественников — они съедали его, как съедают живой организм наследственные болезни — Элиот будет мучим ими до самой смерти, и едва ли Лео мог чем-то помочь, что-то ослабить. Только кивать, когда ленивыми вечерами Элиот доказывал ему невиновность семьи, только поддерживать Элиота — словами, переводом темы, если все доводы заводили в тупик. Лео не видел связи между предательством и крыльями — крылья могли вырасти хоть в темно-темной и сырой тюрьме.       Главное — сильно и преданно любить. Любить до пожара души, до вспышки, до грозного раската грома внутри сердца — любить так, чтобы затмевать огонь заката, чтобы крылья тонули в глянцевом бархате неба. Любить так, чтобы от тебя остались только крылья, все остальное — сгорело. Любить до воспламенения. До жажды и тоски. До предела.       Лео не знал, что так сможет.       У Лео зудели лопатки сильной, не усмиряемой болью — у него резались крылья: буйно, беспокойно и с кровью. Он не понимал отчего, не понимал — когда. Когда успел подхватить эту страшную, смертельную болезнь, название которой — любовь.       Это слово вошло в его жизнь острым взмахом топора — оно отрезало его от привычного суетливого мира, вывихнуло лопатки, вырвав с мясом и кровью — растите, глупые крылья! Они росли грубо и беспорядочно, не как молодая трава — неистово и безболезненно, как и полагалось тому, что было естественным; крылья росли с нудной, зубчатой болью, словно тысячи игл впивались в худую спину — вдоль позвонка, поперек лопаток. Лео игнорировал боль с неряшливым спокойствием, но когда Элиот заметил окровавленную подушку, Лео не знал, что говорить.       Лео не знал ничего, кроме того, что безумно и безутешно любит — будь ты проклят! — Элиота Найтрея, благородного юношу, возведенного в энную степень жизни, возведенного в энную степень любви.       Лео не мучил себя прожорливыми упреками — можно ли, правильно ли, надо ли. Он любил. Это была его тайна — большая и неуклюжая тайна, плескающаяся в груди раствором кислоты и сладкого вина одновременно. Чувства хлестали Лео, как буйство шторма — изнутри они выедали его, разъедали плоть и кости, мысли и разум. Это было неправильно-ненормально и — немножко глупо. Любить того, кто был тебе целым миром.       Возле Элиота в груди Лео лилась навязчивая дрожь, ни с чем не сравнимая, ничем не подавляемая. И от нее только секундные соединения пальцев при игре — помогало. Облегчало. Веревка в горле, завязанная в мясо, слабела — Лео дышал.       Любовь была искусным палачом: сразу Лео перестал мыслить, после — ощущать, а затем — быть собой. Лео стал оболочкой Лео — скорлупа и мука, тело и горечь. Лео наполнял себя книгами, безумной бездной книг — без конца и краю он пожирал их, залечивая себя и израненную душу, но что могли книги — немые судьи и советники — что они могли, кроме того, чтобы кричать о любви правильной, о любви красивой. О любви разрешенной.       Лео был запрещён, как книги из раздела цензуры — он был больным и любящим, окровавленным и написанным криво-косо, с нескладными строчками по сердцу. Лео бился в судорожном плаче, рвал и царапал — сразу кожу лопаток, а после — мясо. Но крылья росли. Большие, черные и серьезные. Настоящие. Лео иссушил свои слезы до дна, Лео выжег боль одной головешкой факела — прижег тупую рану и захлебнулся сгустком непроглоченного крика. Лео — прежний — был мертв. У Лео не было крыльев.       Лео сходил с ума.       Он не мог любить Элиота, как не может любить книга — пыльную библиотеку и целый мир за сбрызнутым светом окном. Книга не может любить — недостаточно живая, недостаточно глупая. Она лежит на полке, ходит по рукам и — радуется. Как же она радуется! Но Лео — больше осколок, нежели человек. Любовь отрубала ему руки.       Лео больше не трогает книги. Глупые, бессмысленные и крикливые. Нагло орут в исхудавшее лицо: «Ты гнусный, Лео!». Лео закрывает им рот. Лео захлопывает их черно-белую пасть, позволяя вонзать клыки в мохнатые вены рук. Как же они отвратительны и нелепы! Черным по белому — надоело. Лео видит мир голубым, Лео видит мир через Элиота — то ли стал пылинкой и пробрался в него с тяжелым вдохом, то ли стал глупым и полюбил.       Перья появляются не сразу — поначалу под худыми лопатками вырастает плотный и мягкий, похожий на кисель, хрящ. Он растет медленно — Лео успевает привыкнуть, научиться скрывать. Хрящи парные и симметричные — растут одинаково, мешают — одинаково. Они не кровоточат, кровоточит — сердце.       От нелепости и глупости, от безнадежных неожиданностей — Элиот замечает что-то необъяснимое, нелепо отрицает это, как человек, столкнувшейся с бедой, что должна была обойти его и вгрызться в чужую семью. Элиот видит, но видеть не хочет.       Лео не упрекает. Лео живет с болью — она влилась в его тело, как мощный глоток воздуха, вязко расплелась в груди, под сердцем, в конечностях. Лео ходит с трудом — организм растит крылья и всяко пренебрегает желаниями Лео. Лео пьет солнечную пыль и заедает присутствием Элиота — Лео мертв.       Он думал, что крылья — это полет. Но крылья были тяжелы и неуклюжи, а перья — маленькие, пушистые, еще совсем цыплячьи — не для взлета. Лео думал, что любовь — это крылья, любовь — это мгновение, длиною в жизнь. Лео думал — один раз и будто медом по сердцу, будто крыльями по прошитому белыми облаками небу.       Крылья гнетущи и угрюмы. Сердце резало ужасом. Губы склеились молчанием, и на все попытки Элиота разузнать — плотно закрывались, накрепко. Любовь — острым, ядовитым и точно рассчитанным ударом — в жизненно важные органы.       И если бы Лео знал суть любви, о, если бы он знал!.. Он бы выстрелил себе висок револьвером, что служит для защиты его господина — Элиота Найтрея. Лео бы выстрелил и — защитил.       Лео бы выстрелил. Насквозь. До крови. До шума.       Лео выстрелил. Но — не пулей.       Он сделал выстрел в голову и грудину — тупым и болезненным орудием любви. Он стер улыбку с бледного лица, он сломал пальцы, строча письма — в безответную и безадресную. И когда чертовый Элиот касается его рук — эти чертовы крылья трепещут.       Они — черт побери — растут.

***

      Элиот не любит говорить о крыльях: ни разу он не видел и не слышал о них в своем роду. То, как сильно заступается за них Лео, как сильно защищает — раздражает и оскорбляет. Элиот понимает, безусловно понимает, что это глупо, возмущаться только из-за того, что взгляды Лео несколько отличаются от его собственных, и все же… Это очень-очень задевает.       Однажды, давно-давно, когда Элиоту было шесть или семь лет, он спросил у матери, почему за ее спиной и за спиной отца нет тех крыльев, о которых пишут во всех сказках и в каждой второй книге. Мать ответила что-то резко-расстроено, и Элиот больше не спрашивал. Он рос и видел, как у сестры с братьями, точно так же как у родителей, проклёвывается из-под лопаток гордое и громкое: «ни-че-го». Повзрослев, Элиот перестал удивляться этому: братья вряд ли могли полюбить кого-то больше, чем на несколько ночей, а сестру… Ее такую, какая она есть, мало кто мог понять. Слишком специфична для нынешних стандартов настоящей леди, слишком горда и груба. Удивляться пустоте за спинами родственников было глупо-глупо, но…       Но все-таки от этого становилось грустно, и Элиот расстраивался, пока не научился хотя бы на время делать вид, будто крыльев не бывает, и забывать о них. Элиот…       Элиот очень волновался, что у него и самого никогда и ничего не вырастет тоже.       Лео прекрасно знает это и все равно говорит очень открыто, вставая на сторону чертовых крыльев, а не Элиота, возвышая их так сильно, и… Из-за этого обидно.       В конце концов, Лео — юноша! Зрелый и образованный юноша, умеющий правильно и трезво мыслить, а не наивная леди, которой только подай красивую сказку — поверит. И то, что Лео так поддался, так… поверил и загорелся верой о том, что у него самого что-то там отрастет до невероятных размеров… Даже ставило в недоумение.       Но Элиота волновало явно не то.       Он волновался о трезвости ума своего друга, а следовало — о крыльях. И их у Лео наличии.       Они вылезли из-под лопаток Лео совершенно неожиданно, вызвав огромное удивление, радость, а затем — испуг, и все это — одновременно. Не крыльями в спину, но ножом. Теперь Лео истекал кровью и мучился оттого, что маленькие, острые отростки прорывают кожу и упираются в одежду, мешая нормально существовать: сидеть, расслабившись, спать и читать, лежа на спине.       А все, что мог Элиот — только волноваться, помогать Лео лечить его раны, и…       Ревновать.       Если бы Элиот мог, он бы уничтожил всех-всех девчонок мира, чтобы только Лео не смотрел на них и не мечтал ни об одной, а уделял все свое внимание и мысли только ему, Элиоту.       Это было ужасное и выжигающее душу ощущение, от которого невозможно избавиться даже бесконечно-нелепыми просьбами к Лео, чтобы почувствовать его внимание и присутствие рядом с собой. Элиот просил воды, когда пить не хотел и когда стакан стоял прямо у него перед носом. Это было еще глупее, чем раздражаться из-за того, что взгляды Элиота разнятся со взглядами Лео, но Элиот ничего не мог с этим поделать: неистово ревновал. Совершенно-совершенно по-дружески.       Как Элиот не расспрашивал, какие уловки не использовал и как издалека не подходил к вопросу — Лео наотрез отказывался говорить, кого полюбил и почему не может признаться.       А ревность неизменно влекла за собой раздражение и злость.       И один раз Элиот сорвался.       Он краснел-краснел от злости в тот весенний, но хмурый день. Хмурый — потому что мир хмурился и волновался за Лео вместе с весной, вместе с Элиотом. — Ты дурак, Лео!.. — отчаянно кричал Элиот.       К тому времени крылья Лео подросли настолько, что касались спинки и подлокотников кресла, поэтому сидеть ему приходилось на самом-самом краю.       Сам Элиот не знал и догадываться едва ли мог, каково это — переживать и терпеть рост крыльев. Никто и никогда не рассказывал ему, и так близко Элиот наблюдал такое впервые. Но одно было ясно точно: это было до чертиков в глазах больно и мучительно.       Почему любовь Лео была такой? Почему не была такой светлой и замечательной, как писалось всюду, как мечталось у всех? Зачем Лео терпел это?.. — Дурак! Почему не можешь сказать ей? Почему ты не можешь сказать мне?! — в несколько размашистых шагов Элиот подошёл к Лео и опустился перед ним на колени, крепко взяв Лео за руки. Взял бы за плечи — да страшно, там ведь и до лопаток недалеко. — Признайся, да и дело с концами! А не можешь, так скажи мне — я помогу!.. — Элиот вздыхал, поднимал брови вверх и тонкой линией сжимал губы. — Зачем ты истязаешь себя? Какая цель тобой движет?       Лео было жаль. Ни себя, ни тревогу в сердце и ни свою ревность. Лео.       А Лео себя будто бы не жалел.       По его темным перышкам, которые так очаровательно переливались на солнце иссиня-черным, густым текла и капала кровь. Лео всегда был худ, и, так же, всегда казался Элиоту хрупким, но смотреть на такие его страдания… было не больно. Невозможно.       А Лео все равно не говорил. Ни черта. Он стоял на своем молчании, как не хотят идти в нужную сторону упрямые ослы, стоящие на своем, и Элиот уже плохо представлял, что делать. Он с самого начала знал, что Лео скрытный и закрытый, конечно. Но чтобы настолько — нет.       Элиота неприятно и неправильно не устраивает, что Лео в кого-то влюбился. Как вообще такое могло случиться? Выходит, Лео, который всегда тесно общался с одним лишь Элиотом, положил глаз на какую-то девчонку? Получается, Элиот больше не на первом месте для Лео? Несмотря на то, что он всегда был нелюдим со всеми и все свое общение и время отдавал Элиоту и книгам, кто-то спустил Элиота на ступеньку вниз?       Теперь какая-то девчонка встала меж их дружбой, меж их общением и взаимодействием?       Теперь она заставляет Лео страдать?       Элиот чаще всего был уважителен с леди, но это было лишь из-за правил, из-за этикета, из-за того, что он — Найтрей. Внутренне Элиот никогда не ощущал ни к женщинам, ни к девушкам ничего положительного.       Теперь же Элиот не мог даже просто спокойно смотреть в сторону девушек. Тем более — вежливо с ними общаться, не хмурясь совсем и не огрызаясь без повода. Перед глазами тот час всплывал Лео, с его окровавленной подушкой, с его болеющими лопатками, с его наполненными безысходной болью ухмылками и совсем — совсем, черт побери! — не свойственным ему поведением.       Ни одну леди мира больше не хотелось видеть, потому что одна из них виновата в том, что Лео… Потух.       Элиот старался, правда-правда старался как-то помочь ему, но даже разговаривать теперь с Лео было невозможно: его беспросветная безнадежность заражала, и Элиоту было трудно. Он не знал, какую тему разговора нужно поднять, чтобы Лео стало лучше. Точно ощущалось, как Лео зациклился на своей этой девушке, и Элиот… Он тоже зациклился. Потому что Лео был важен и нужен, и то, что волновало его — априори волновало Элиота.       В итоге темы их разговоров сошли на нет. Все, что осталось — крылья. Все, что осталось — только безуспешные расспросы и безответные монологи Элиота, обращенные к Лео, но переправленные тем в пустоту: «Я не понимаю зачем ты молчишь и терзаешь себя чувством безответности. Ты боишься? Я понимаю. Но разве лучше страдать в молчании?.. Ты знаешь, Лео, что большинство переживаний напрасны? Я уверен, что все не так ужасно, как тебе представляется. Если… Если большинству девушек ты не нравишься — разве значит это, что и ей ты не понравишься тоже? Ведь если ты почувствовал к ней такое, значит, между вами проскользнула искра? Значит, она заинтересовала тебя чем-то? — Элиот делал паузу и устало вздыхал, хмурился. — Если вдруг ты боишься моего неодобрения — пусть такое бывает редко — то не бойся. Я приму и пойму, даже если это мерзкая Безариус. Но только не молчи так, умоляю».       Совсем изредка это разбавлялось чем-то, но обычно это бывали либо просьбы, которые формировать в приказы Элиот умел лишь в горячо-злом пребывании духа, либо сухие реплики о книгах, которые читал теперь не Лео, как это бывало всегда прежде, а Элиот. Вот только даже бросаться такими сухими репликами было едва возможно. Как можно говорить о книжках с тем, кто читать перестал?..       Лео. Лео, читающий чуть ли не всю свою сознательную жизнь, перестал читать.       Это было ужасно.       У Элиота в груди образовалась бесконечной глубины пропасть, и от кратко-четкого осознания о том, что Лео невозможно помочь, раз тот не хочет, она становилась только шире и глубже, выходя за пределы грудной клетки и превращая самого Элиота Найтрея в сплошную, пустую пропасть, заполнить которую могло лишь счастье Лео. Или хотя бы его спокойствие.       Элиот лишился сна — он мог только часами разглядывать в темноте кровать Лео, пока тот спал на боку или животе, укрывшись легким одеялом по пояс. Элиот мог только рассказывать о ложных кошмарах, только бы после этого чувствовать Лео у своего бока и слышать его сопение совсем рядом. Только бы успокоиться от тревоги в груди хотя бы на несколько часов, только бы лишиться кошмаров, которые ежедневно виднелись наяву: вон он, Лео, идет в сторону какой-то леди, вот он, Лео, разговаривает с ней.       Вот он, Лео, признается ей в любви и перестает обращать на Элиота внимание.       И крылья Лео не останавливают роста ни на секунду.       Они — черт побери — растут.

***

      Крылья росли.       Поначалу неуклюжие и сиплые, как растворы ночной мглы, они отливали иссиня-черным, тяжелым — маленькие и незаметные, чтобы удобнее прятать. И Лео прятал: надевал рубашку, на спину накидывая душный, громоздкий пиджак, что тяготил так сильно плечи в студеную теплоту поздней весны. Солнце так грело, выжигая послезимнюю бледность кожи, но Лео…       Лучше бы солнце сожгло его дурацкие крылья! Лучше бы сожгло!       Ведь такой невыносимой пыткой было молчать, скрывая от Элиота, тучным страхом пропитываясь и не понимая — как? Как же так получилось?       Лео ведь и никогда и не подумал бы, что от Элиота Найтрея у него вырастут крылья — буквально. Сильные, большие и теплые, как и то, что жило в его окрыленном сердце.       Крылья растут навзничь — они падают из спины огромными сгустками черноты, склизкого страха — отрастают настолько, что не спрятать. И Лео больше не прячет. Смотрите, черт вас подери, смотрите! Лео скорее выкричится до дна, нежели останется растерзанным, нежели останется вот таким: пробитым насквозь свирепыми чувствами, будто вздорной пулей. Лео изнутри кутает ужасом. Ведь это ненормально — до судороги любить того, кто дал тебе крылья и целый мир в подарок.       Но Лео — глупый. Лео — любит. До черного пожара костей. До пустоты в венах. До окровавленных крыльев — черт возьми! — как же он любит. Ему нестрашно сгореть. Ему н е с т р а ш н о.       Лео больно. Его крылья кровоточат — капают на пол вязкой, сморщенной кровью из тех мест, где растут острые перья. Их много — больше звезд — так много, что Лео больше не считает. Лео врет. Лео путается. Лео — в пустом сердце мира, где глупое «люблю» равносильно самоубийству.       Но Элиот так преданно научил его жить.       Лео молчит, когда Элиот спрашивает. Лео молчит, когда молчит Элиот. Лео кажется, молчание — это тоже разговор. Только не до дна и не с откликом души. Молчание заменяет Лео все: книги, мир, Элиота и самого себя. Лео нем изнутри — Лео нем снаружи. Лео нем, ведь кричать душой ему запретили, ведь кричать — воспрещено манерами. И Лео молчит: отчаянно, глухо и безнадежно. Свирепо и радостно молчит.       Однажды Элиот догадается. Однажды Элиот заметит, что когда его музыкальные руки ткут на плечах Лео слоями мази облегчение, крылья отзываются, дрожат и растут жарче. Каждое перо трепещет — каждое из десятков тысяч. И каждая струна в теле Лео, каждый — о, черт! — нерв, каждая клетка тела — отзывается, тянется к Элиоту, дрожит. Но Лео нем. Лео разучился говорить человеческими звуками — он способен лишь кричать безумной и безудержной любовью, кричать так, чтобы Элиот услышал.       Но Элиот — увы — глух. Элиот — увы — слеп. Элиот чуток и проницателен, но Лео для него — глубины ночи и тайны спокойствия. Лео для него — книга на чужом языке, Лео для него — беспомощный крик. Лео для него — боль.       Лео мажет по своим рукам черными, озлобленными дырами глаз. Лео вытекает в крылья тяжелым и густым дегтем. Лео умеет ценить то, что имеет, и молчит. Лео знает, каково это — терять тех, кто дорог.       Но каково это — потерять свою жизнь? Каково это — навеки замолчать, усохнуть изнутри, замереть в безумстве боли?       Каково это — потерять Элиота?       Лео молчит.       Любовь необузданной стихией текла по венам Лео: пальцы его дрожали и немели, он не чувствовал половины тела, словно руки, ноги и живот с сердцем — оторвали. Лео чувствовал себя идиотом, когда Элиот бормотал в воздух, обращаясь к нему — «признайся, будет легче». Но, черт, если бы Элиот знал. Если бы!..       Лео носит крылья и запах Элиота на кончиках пальцев. В его легких ладонях — перья и юная вселенная, налитая юным Найтреем. Лео не требует ничего, пусть будет по-старому — и только крылья его текут из спины, как буйное и бескрайнее море ночи.       И Лео кажется, крылья скоро пролезут не из его спины, а прямо из груди — из глупого, красного сердца. Они выберутся сквозь ребра, и дышать Лео перестанет напрочь. Крылышки сердца пережмут лёгкие и Лео умрет.       Но Лео даже в книгах не читал о крыльях на сердце — возможны на спине, пояснице, и редко — руках и голове. Но в Академии с крыльями лишь он. С черными, заметными и вызывающими озлобленную зависть.       «Вы только посмотрите! Служка Найтрея заимел крылья — большие крылья! В кого же он так влюблен?».       Лео слышал. Лео слышал мерзкий шепот, что забивал уши, как хруст битого стекла, Лео слышал, как ползут за ним отчаянно-грубые сплетни, похожие на мерзких и жирных личинок, что плодились во ртах сквернословов. Весь этот сброд воспитанных аристократов тонул в любопытстве, агонии зависти и ненависти. Как так вышло, что слуга — вещь, на любовь не способная априори — отрастил себе крылья?       И из-за кого?       Лео немо выспрашивало все учебное заведение. На него смотрели благородные леди с холодно неприкосновенным «только попробуй полюбить меня, ублюдок», сменяемое и тщетно скрываемое «но ты же любишь именно меня?». Но Лео от них — черт — тошнило.       От одного взгляда на эти гнусные создания, что кутались в светлые, чистые одежды, что вплетали в свои волосы дорогие камни и атласные ленты, что выглядели так привлекательно и лживо — тошнило. От них разило отвратительной ложью, напитанные высокомерием и жаждой быть лучше других, они не замечали Лео до этого момента. Но Лео сам не стремился к женской компании, чтобы теперь чувствовать раздражительное удовлетворение. Лео смеялся. Паскудно, мучительно и с ненавистью.       Лео н е н а в и д и т женщин за то, что те влекут Элиота Найтрея.       Но дело ведь было не в них. Дело было в Элиоте.       Лео не прятал крылья больше — выставлял из-за спины торчащими, смирившись и с шепотом, и со сплетнями. Лео смирился со всем и готов был добровольно сложить голову на плахе — пусть катится к черту — если бы только Элиот оставался в неведении еще дольше. Если бы только Элиот прекратил расспросы, если бы только Элиот…       Не был бы Элиотом, а был бы безупречной Мартой или доброй Присциллой. Но Элиот был Элиотом — великодушным рыцарем с глазами в чистый, голубой хрусталь. Сквозь них Лео видел Элиота напрочь, а Элиот был слеп.       Лео спотыкается об Элиота, как спотыкается новый день о солнечные лучи — тяжело и с радостью. Лео плачет и спит с трудом, но Лео молчит. Лео рыдает взахлеб и больше не читает, ни строчки, ни буквы, но Лео болен. Лео заболел тяжелой и смертоносной болезнью, Лео умирает. И сказать «я люблю тебя» все равно что признаться «я болен чумой». Неизлечимо, заразно. И страшно.       Лео словно и правда был болен чумой — его обходили стороной, боясь задеть темные крылья, будто те покрыты были жирной сажей. Лео избегали все, даже те, кто избегал его дружелюбно и немо — его боялись, искренне, ненормально, будто заражен он был опасной и жуткой болезнью.       Но некоторые находили в себе достаточного наглого страха, чтобы вырывать перья. Лео был странен до ужаса для этого лицемерного болота, топкого и вязкого, с надутой трясиной зависти, неверно было думать, что Лео оставят в покое. Его крылья задевали стены и стулья, ненужные книжные полки, людей — и только последние их рвали.       Беспощадно и глупо.       Лео был беспомощен, когда чьи-то нежные и ловкие пальцы тянули с ожесточением вылезшее перо — Лео дергался, всхлипывал, но молчал. Лео проглатывал слова, Лео немел сильнее положенного. Его перья вырывали и бросали на пол, насмехаясь и воображаемо удивляясь — «ты обронил».       Но Лео не плакал. Ему не больно.       Потому что Лео бы вырвал эти самые чертовы крылья вместе с мясом и кожей. Он бы вырвал их с костями и кровью. Только, пожалуйста — пожалуйста! — позвольте любить ему Элиота дальше. До конца.       Крылья ревели нервным ужасом, когда их рвали жуткими касаниями — их рвали бестолковые девушки, красота и грация которых скрывали пустое нутро. Они рвали болезненно и клочками — как привыкли рвать все, что касалось их слабых на вид рук — рвали с остервенением и жаждой утолить неуемную зависть. Будто бы они могли вставить эти перья в собственную кожу! Будто бы они могли гореть и кричать огнем, как Лео! Будто бы они могли любить!       Лео молчал, потому что видел их насквозь, как видит человек грязные стебли цветов в прозрачной, хрустальной вазе — Лео только горько ломал губы, беспокойно перебирал собственные пустые пальцы, тянул шейный бант, ослаблял натянутые нервы и кратко хрипел заржавелым: «Извините…». Лео извинялся не за перья, но откуда им было знать? Откуда им было знать, что Лео кричал диким и яростном шепотом: «Извините, что я не такой. Извините, что я неправильный! Извините, что я люблю не вашу голую пустоту! Извините, что я люблю Элиота Найтрея! Извините! Извините! Извините!».       Но лучше — умрите. Лео вас ненавидит.       Лео стреляло в крылья. Их жгло чертовой болью, когда те теряли перо или три. Они сжимались, дергаясь поспешно, и Лео умирал на минутные доли дней. Лео умирал изнутри — потихоньку, вне зависимости от крыльев. Обволакивающе и стойко умирал, храня изнутри голос и образ. Не себя. Своей любви.       И если бы только Лео знал, что он так быстро угаснет, он бы выжал себя до самой сердцевины! До самой сути души — каждую каплю жизненных сил! — и влил бы в тело Элиота.       Но тот был слепой и наивной жизнью, возведенной в бесконечную степень жизни. Элиот — жизнь сам. Неуемная, неуправляемая, буйная и непредсказуемая. Пылающая, как рассвет, горящая, как пожары, властвующая и безбрежная, как океан.       Элиот соединял в себе все буйство мира, все бушующее, непостоянное, бурлящее и подвижное. Он словно жерло вулкана — словно вода и бесконечная боль. Элиот бил из-под земли, рождался в каждой капле дождя. Лео видел улыбку Элиота даже в солнце, даже в ветре — голос. Лео видел Элиота во всем самом прекрасном и естественном, самом далеком и близком, самом величественном и недоступном. Элиот был и днем, и ночью, и солнцем, и луной, и ветрами и целой вселенной. А Лео был песчинкой — глупой, наивной и маленькой. Он подчинялся малейшему изменению, тек густо, куда вели — и Лео был готов пойти за Элиотом к самой смерти.       Но Элиот не звал. Элиот — злился. Элиот — хмурился. Элиот был теперь непонятен и удален, как чужой материк. Лео не чувствовал его, не знал — у него дрожали ноги и крылья, когда Элиот проходил мимо, задевая ненароком хмурой рукой перья. Лео чувствовал, Лео слышал — трескается. Дружба, доверие и искренность. Треск стоял настолько оглушающим и бесконечным, что Лео оглох.       Лео больше не слышал. К немоте прибавилась глухота.       Лео не слышал, как его окликают глупым и по-дурацки обнажающим суть холодной зависти: «Из тебя перья лезут — приберись». Лео настойчиво игнорировал, Лео настойчиво избегал всего, что касалось крыльев. Но не избегали Лео. Не могли. Лео был явление совершенно неизвестное и пугающее, совершенно постыдное и броское. Лео был огнем позора для истинных аристократов — как посмел он, ничтожный служка, отрастить крылья? Да еще и на одну из благородно-благородных леди?       Леди были хуже змей. Шипели раздвоенными языками, плескались тупым ядом друг в друга. Ведь Лео, конечно же, любит одну из них — но только не спросили Лео. Устраивали ссоры меж собой, забывая о том, что Лео ни разу в их сторону не смотрел и имен их не знал.       Лео ведь всегда смотрел лишь на Элиота.       Лео не знал, сколько времени потребуется, чтобы до Элиота доползло липкое подозрение. Лео не знал, когда Элиот подойдет к нему с лицом белым, как соль, и насыплет из глаз эту самую чертову соль — на раны, разорванное сердце, и оторвет крылья. Врежет. Не по лицу или в живот. По груди. В самое глупое сердце. Пробьет грудину насквозь, вырвет его — руками сильными и злящимися. И раздавит.       И сердце. И Лео.       Лео не знал, потому что Элиот был молчалив и разговорчив одновременно. Он отсек все разговоры, что не касались крыльев, отсек легко, как мешающие на пути ветви — теперь Элиот все темы неизбежно сводил к крыльям, выспрашивая и подходя со всех мыслимых и немыслимых сторон. Лео надоедало молчать во время таких вспышек монологов Элиота — Лео глупел, немел и глох, но не говорил. Молчал. Дышал. Сидел.       И горел.       Он полыхал изнутри, как не полыхают раскатистые закаты. Он жег себя изнутри так, не жжет нутро солнца. Лео захлебывался криком, как утопающий, Лео любил так, словно через час умрет.       Но Элиот не видел.       Лео не знал, что в нем больше — счастья или бесконечной злости. Ведь Элиот мог заметить, и дело с концом! Ведь Элиот мог понять, от кого эти крылья, Элиот — единственный, кто знал о Лео все, что тот мог отдать. Элиот — единственный, кто так безмерно и беспричинно дорог Лео. Элиота оглушило беспокойство, Лео видел. Элиот ослеп от волнений за друга, Лео понимал. Элиот огрубел чувствительной душой, потому что каждый литр его жизненной силы шел в Лео — каждый день, каждый час, каждую минуту Элиот беспокоился за Лео.       Лео это видел. Лео это знал. Как и знал то, что ближе и лучше друга, чем Элиот, не существовало. И терять его равносильно перерезать вены — на самом сердце.       Но Лео был счастлив.       Пока Элиот не знает — Лео живет.       То, что Элиот узнает, Лео поймет сразу. Мысли и поступки Элиота всегда были прямы и ровны, как конские волосы. Элиот не умел скрывать чувства, не контролировал их, как не таит океан своего настроения. Элиот был прозрачен и искренен, как воздух. И необходим так же.       Но Элиот подозревал не себя — как же глупо! — каждую девушку Академии и, возможно, даже книги, но Лео… не был настолько пусто-пустым, чтобы полюбить оболочку, не видя души. Лео любил суть и жизнь, Лео любил смысл и буйство. Все, что пылало и лилось, все, что двигалось и росло, все, что было основой текучей жизни — Лео любил Элиота. Сильно, огорченно и преданно, как любит звезда свою вселенную.       Как любит цветок лучи солнца, как любит книга усталые руки, как любит костер дрова. Лео любит Элиота, как все живое любит жизнь.       Лео не любил ни одну из этих пустоголовых девушек, что изнутри были такими же — пустыми, голыми, лишенными смысла. Но Элиот нарочно думал на них, Элиот выспрашивал подозрительно, со скулой разбитой:  — Этот чертов придурок Крэг сказал, что если ты тронешь его госпожу — эту дурацкую… Элен, он убьет тебя, — Элиот вытирает живописную скулу, мажет большим пальцем разбитую губу. Шипит мягко, влажной ваткой убирает липкую, податливую кровь. Неловко и осторожно тянет безмерно безнадежное: — Но это ведь не Элен? Она такая… вздорная!  — Разве ты не видел грудь Элен? По-моему, мои ладони слишком малы для этого, — Лео делает не особо приличный жест двумя руками, словно сжимает что-то объемное, круглое и мягкое.       Но Элиот, видимо, плохо понимает шутки. Лео вскрикивает безошибочно, когда Элиот бьет по щеке — нервно, судорожно, почти бесконтрольно-мерзко. Лео покрывается ужасом, словно ледяной водой.  — Не смей такого говорить в моем присутствии!       Но Лео видит — дело совсем не в девушках. Дело в Элиоте и в его переживаниях за него, за бесстыдного Лео. Но Лео молчит. Только вытирает кровь из носа на пару с Элиотом и хмурится.       Лео не избивают лишь потому, что Элиот ходит за ним тенью. Лео еще с крыльями лишь потому, что те некому вырвать — Элиот передрался с половиной Академии, безнадежно защищая Лео. Лео бы предпочел боль и разбитые костяшки пальцев, чем развороченную до сердцевины душу, чем болезненно гудящее сердце. Лео бы предпочел вырванные подчистую крылья, чем такую неуклюжую, бессмысленную опеку Элиота. Он волнует Элиота до глубины души, волнует, как волнует нуждающийся в помощи светлого рыцаря. Но у рыцаря — увы — есть принцесса. И эта принцесса — честь.       Лео мучила неуклюжая совестливая ревность: Элиот был помешан на благородстве, как весь остаток Академии на крыльях Лео. Они стали грозой и ужасом для всех, их обсуждали, обзывали и проклинали. От грубых слов они словно становились чернее черного, словно наливались тяжестью, словно гнили. Лео и крылья теперь отзывались лишь Элиоту и его рукам — тот по-прежнему старательно и тщетно пачкал спину Лео в мазях и своей заботе. Лео был благодарен, правда — благодарен. Как бывает благодарен нищий случайной помощи — но ведь не нищим он после этого не становится.       Лео бы — будь его воля! — бросил это все. Он не знал, что делать с крыльями и как их прятать, а впереди немой угрозой маячили каникулы — Лео нужно было в особняк Найтреев. Где его ненавидят сильнее, чем вся Академия воедино.       И как же хотелось — как же до буйного и сумасшедшего крика хотелось! — обнять сильно и безнадежно Элиота, распахнуть свои черно-блестящие крылья. И взлететь. Высоко в небо, под палящие лучи, в самый апогей заката. Утонуть в нем, а после — в Элиоте. С головой и сердцем.       Лео бы рассекал раскаленный и душный воздух, как делает это вольная и смелая птица, Лео бы держал Элиота, как собственное сердце — верно, крепко, в самой сильной хватке — как жизнь. Лео бы нес его долго, безупречно красиво и далеко — от мира, людей и боли. Лео бы… Лео бы стал криком свободы в тот самый миг, как поднялся бы с Элиотом в воздух. На своих больших и немых крыльях.       Но лишь с неряшливым спокойствием смотрел на то, как Элиот гадает, как лечит его, как волнуется. Грубая тоска сердца съедала Лео, ему было больно видеть переживания Элиота — но поделать он ничего не мог. Только если раскрывать крылья, шутливо перекрывая Элиоту проход к его кровати. Только если лежать на ней, кверху спиной и медленно взмахивать крыльями, что нудели так злобно, обвиняя Лео в своем положении затворников. Им бы взлететь — но Лео летать не мог. Элиот привязал его к земле, как смерть.       У Лео — гроздья крыльев за спиной и эта верная преданность, его душащая, как мороз. И от нее — не улететь. От нее только тоскливо страдать, ожидая развязки.       Нечаянная бодрость забиралась в Лео, когда Элиот трогал его крылья — поначалу неловко и с удивлением, а после — мягко и привычно, как трогал Элиот меч. Он брал его с уверенностью воина, сжимал его с лицом победителя. Но постичь причину роста крыльев Элиот до сих пор не мог. И уже неделю как молчал о девушках. Не спрашивал больше, вынуждая Лео рыхлым или тупым голосом насмехаться над предположениями Элиота. С каждым разом насмешки выходили ядовитее, грубее, больнее — они били Элиота по стыду и разуму, но Лео не скупился. Он высмеивал каждую и заодно — умозаключения Элиота, и теперь настало затишье. Элиот… Элиот слишком притих, словно перегорел сам.       Элиот был бесплатным и безмолвным ядом все эти дни, и Лео глотал его, глотал, как глотает путник воду после безысходной жажды.       Лео боялся, что Элиот перегорит заботой — станет относиться к Лео с меньшим вниманием, перестанет считать другом. Жаркий страх путал Лео, как душные пары на кухне, где сквозь белую мглу не видно даже рук. Лео не знал, что с Элиотом и почему тот оборвал все попытки — связь, соединяющая их, как близких друзей, нарушилась и висела тонкой, прозрачной ниточкой. Лео не мог спросить и требовать у Элиота искренности, потому что сам не отдавал ее.       Элиот устало гладил его крылья. Поначалу — густой и влажной мазью, а потом — искренними ладонями. Он обводил сильные хрящи, касался оперения, гладил перья и раскрывал крыло, как веер — широко и мягко. Лео не было больно. А даже если это боль — Лео чувствует ее наслаждением. Ведь она идет от Элиота, от безмерно любимого Элиота, быть с которым рядом — уже наслаждение.       Но крылья выдавали Лео с головой. Элиот ничего не спрашивал, он беспомощно молчал. Черные, словно обугленные, крылья дрожали. Сильно, безнадежно, неподдельно дрожали.       Лео однажды зачитывал Элиоту, что крылья отзываются лишь на прикосновения любимого человека. Элиот касался их, но не замечал — был поглощен расспросами и своей задумчивостью, но теперь…       Между Элиотом и крыльями ничего не было. Только шрамы на спине Лео, его темные, душные волосы, за которыми он прятался, как за ширмой. Крылья дрожали.  — Ты… — Элиот хрипел. Воздух и слова застряли в его глотке, Лео чувствовал, каких трудов ему стоит произнести два оставшихся слова. Эти два слова отрезали от него Лео, как два лезвия ножниц — н а в с е г д а. — Ты любишь меня? — Когда солнце появляется на востоке — это восход?       Губы у Лео даже не треснули. Сжались. Сердце бухнуло глухим ужасом. Жаркий ужас признания ударил в голову, как сильный и безупречный кулак. Лео потерял контроль на секунду, но говорил легко, спокойно и задыхаясь.  — Это тут при чем?  — Я думал, мы спрашиваем очевидное.       Лео не думал. Разучился. Лео распадался. На крылья, пепел и боль. Лео не было больше страшно — он произнес. Он отрезал.  — Лео, я… — Элиот держал свою теплую ладонь на одном крыле. На одном черном и беспокойном крыле, который подарил именно он.       Элиот еще даже с ним разговаривал.  — Я знаю, Элиот, — Лео безошибочно резал. Всего себя кромсал. — Я знаю.       Лео отрезал от себя живые и кровавые куски. Руки — каждый палец. «Я знаю». Ноги — каждый палец. «Я знаю». Грудь — аорту, вены от сердца. «Я знаю».       И больше ничего не осталось. Все, что связывало его с Элиотом, Лео отрезал.       Этим «я знаю» Лео резал себя, как ножом. Отрезал от жизни и говорил. Без всхлипов и слез. Как больной. Смертельно. Он задыхался лишь внутри, где все было переполнено кровью, болью. Лео говорил себе «я знаю» и говорил — Элиоту. «Я знаю» теперь было равносильно пуле в висок.       Но крылья Лео не знали. Они по-прежнему отзывались и дрожали.

***

      Элиот не знал. Он переживал о Лео и девушках и не знал, не видел всей картины. Его, кажется, посыпало у лопаток, и он мучился от зуда, неспособный дотянуться и почесать. Не находящий времени даже посмотреть, насколько все плохо.       Девчонки, одна из которых необъяснимым чудом стала возлюбленной Лео, смеялись над ним: «Ох, надо же, дно Академии в кого-то влюбился! Кто она, кто, а, Лео? Небось красавица Элиза, м? Ты настолько глуп, что позволил себе в неё влюбиться? Очкарик безмозглый, ха! И как только Найтрей взял тебя в слуги?».       Элиот не понимал их и считал откровенно недоразвитыми. Глупость — это не когда влюбился, пусть даже в самую красивую в Академии. Глупость — это когда высмеиваешь человека за его чувства и занижаешь его ум — а Лео был очень умным — лишь за влюблённость.       Неужели они не понимают, что чувства, в особенности такие сильные, как любовь, нельзя держать под контролем?.. Неужели они не понимают, что даже если ты говоришь себе строго-холодное и логичное «нет», то душа и все равно твердит свое?       И наперекор всяким словам и логическим доводам — сердце любит.       Но даже несмотря на всю их женскую алогичность, каждая фраза запоминалась Элиоту сильно, все они выжигались в сознании до тошноты красивым женским почерком, что всегда сопровождался противными завитушками, сердечками и красиво выведенными точками. Элиот не знал, как можно писать точки красиво — сам он писал размашисто и грубо — но леди умели и не такое. И от этого было… так тошно. Так тошно, Господи!       Элиоту нравился только почерк Лео: во многом округлый и до невозможности мелкий — хоть бери да читай через лупу.       Тоскливо-длинными ночами-днями Элиот, как тасуют игральные карты, перебирал в голове все оскорбительные фразы, которые смог услышать, вспоминая тон каждой. И на девушку, которая посмела выкрикнуть это, злился с каждым разом сильнее и сильнее.       Ужасно было, что не взирая на то, Элиот и Лео большую часть времени ходили в паре, Элиот всё равно не слышал всего, что прилетало в сторону Лео. А Лео… Разве мог бы он жаловаться на оскорбления от большей половины Академии, когда даже не доверял Элиоту имя своей возлюбленной? Элиот и не ждал от него слова. Лео будто бы стал нем, и хотелось отвести его на проверку к врачу: умоляю, излечите его от этих чертовых крыльев и помогите, помогите ему наконец заговорить!       Но за Лео говорил Элиот. Он защищал Лео словом: мягко грубил девушкам, по приличиям стараясь не употреблять брани, читал длинные и пафосные морали о том, что доставать и глумиться над человеком из-за такой замечательной — как раньше казалось — вещи, как крылья, нельзя. И если они завидуют Лео, то насмешки не помогут им стать привлекательнее или по-настоящему влюбиться самим.       Как вообще можно любить, будучи такими?..       Когда девушки перестали обходиться словами, не смог быть вежливым и Элиот.       Они начали вырывать Лео перья просто так, ради забавы, ради очередной издевки, приправленной острой репликой. Перья, которые с такой неистовой болью и кровотечением прорывались и росли. Перья, которые Элиоту так нравилось и которые он порой так боялся трогать — слишком хрупко и замечательно выглядели.       Элиот стал откровенно грубым и наплевал на манеры. Не могут быть манеры с девушками, которые так обходятся с его другом. Элиот с суровым рычанием орал на них, не уставал читать, теперь в более резкой и громкой форме, морали и велел не приближаться более к Лео. И вообще не смотреть в его сторону. Девчонки на такое только смеялись, а потом жаловались кавалерам или просто очень смелым, на всё готовым ради бездушных и лицемерных красавиц юношам. Ненастоящие леди поднимали ухоженные бровки вверх и строили молительно непримечательные глаза (совершенно обычные), мол, вот, Найтреевский сыночек меня обидел!       И именно тогда Элиоту приходилось разговаривать кулаками. Он разбивал их в кровь, а ему разбивали в кровь скулы и губы. Но за Лео не было стыдно драться — Лео был другом близким, важным и единственным, Лео… Всегда был верен одному лишь Элиоту до своей этой любви, из-за которой хотелось фыркать и ненавидеть весь мир. Однако было немножко — совсем-совсем чуть-чуть — стыдно за то, что Лео приходилось его лечить.       Ставшие главной новостью месяца влюбленный очкастый дурачок и агрессивный предатель Найтрей бережно залечивали друг другу раны.       Раньше… Раньше, если Элиоту приходилось с кем-то сильно подраться, то Лео не хило отчитывал его за слишком вспыльчивый характер и за отсутствие мозгов — во время драк Элиот едва ли волновался о последствиях. Но… Теперь Лео молчал. Лишь один или два раза он сказал: «Не занимайся бесполезным делом», но больше — ничего. Должно быть это потому, что все его слова неизменно сводились к одному: «В кого влюбился?»       Потому что скажи Лео, признайся, и все это… Если и было бы, то, вероятно, не в столь грубой форме? К нему ведь приставали, потому что тоже хотели знать.       Фактически, на Лео давила вся Академия. И Элиот в том числе. За это было совестно больше, чем за драки, но прекратить Элиот не мог. Он прикрывался благими намерениями, горячо уверенный в том, что если Лео скажет хотя бы ему, то станет легче.       В конце концов, они могли хотя бы обсудить его любовь, верно? Элиот бы обязательно нашёл выход и помимо прямого подхода и признания. Он бы поддержал Лео в его выборе и, как-нибудь, возможно, помог?..       Элиоту казалось, что он угодил в капкан, до того заблудившись и запутавшись в лесу чувств и волнений.       В итоге, монологи Элиота закончились тоже. Наверное, он оставил их где-то в том капкане, но так уж вышло. Осталось только ленивое чтение морали, но и то — уже не девчонкам. Только Лео.       Элиот лечил искалеченные черные крылья. Он наносил на них противную наощупь и запах мазь, заботливо обматывал бинтами. Когда-то Лео предложил сходить к врачу с ними, но Элиот возразил резко и горячо, сказал, нечаянно слишком громко, что сможет справиться с этим лучше и бережнее любого врача. И был прав.       Вот только ходи или не ходи к врачу — перья вырывать все равно не переставали.       Элиот мало оставлял Лео одного, но порой это случалось, и… Этим Элиот, наверное, выбрасывал Лео в реку, потому что на него, как на окровавленный кусок мяса, накидывались жестокие ученицы-пираньи. По ощущениям — от Лео давно остался только скелет, прятавший за рёбрами робкую и мучительную любовь.       Один раз Элиот оставил Лео слишком надолго и нашел его совсем искалеченного, пройдя по тропинке из щедро рассыпанных перьев, что прилипли к деревянному полу на кровь. А кровь пропитала ковры. Элиот… Так сильно сожалел он об этом, так сильно и немо — как Лео — корил себя за то, что оставил Лео на растерзание. Так сильно Элиот потом дрался за него, но… Но что может один Элиот против стольких?       И оставалось только лечить Лео.       Местами его изрядно подросшие крылья и вовсе были оголены. Чуть отодвинь одинокое перышко — и откроется целая поляна голой кожи, которой не то, что касаться страшно, на которую даже смотреть было тяжело. Каждую медицинскую помощь у Элиота сильно и непременно тряслись руки. Порой он наносил мазь не там, где следовало, и один раз он случайно измазал целехонькое и неизраненное, в отличии от продырявленной кожи под лопатками, ребро. Касаться ребер Лео тоже было страшно. Кости казались хрупкими, кожа — тонкой, и Элиот боялся, что Лео так же легко сломать, как любое из перьев, которые ему вырывали — взял да согнул. И больше оно не излечится, прежним не станет.       Останется навсегда поломанным. — Я не понимаю, почему они так поступают, — тихо и устало говорил Элиот, не боясь открываться перед Лео. — И до конца не понимаю, почему так поступаешь ты.       Элиот чувствовал себя жалким и тлеющим пеплом. За это время он очень утомился, сгорел и перегорел перед Лео несколько раз. Каждый раз он красиво и мощно возрождался из пепла, готовый с новой силой убеждать и просить Лео, с новой силой защищать и отстаивать его права. Но нельзя отрицать — недостаток здорового сна и постоянные волнения давали своё. Каждое утро Элиот смотрел в зеркало, и с каждым разом его светлые, наполненные решимостью и запалом к жизни голубые радужки блекли, грозясь догореть насовсем.       Грозясь потухнуть, как то стало с Лео.       Но Элиот… Он не собирался терять надежду и заканчивать попытки так до позорного рано. Элиот очень сильно хотел, чтобы Лео перестал страдать, чтобы вновь стал тем своевольным и уютным юношей, которого Элиот знал, которого взял к себе в слуги и с которым крепко дружил. И это сильное желание, ставшее настоящей мечтой, давало Элиоту силы на то, чтобы продолжать пытаться говорить с Лео.       Да. Это было не менее по-ослиному упрямо, чем молчание Лео. Но плевать Элиот на это хотел.       Пусть он осел, пусть он кто угодно, но Лео он поможет. Лео он спасет. — Я знаю, что это давит на тебя, — сам себе кивал Элиот, наматывая на израненные крылья бинты. — Все эти нескончаемые вопросы об одном и том же, но… Лео, ну разве ты не понимаешь, что признание, в независимости от ее ответа, лучше этих мучений? Ты же умный, Лео, я знаю!.. Так почему ведешь себя по-другому?       Тогда в Элиоте еще были силы и огонь, даже если он вновь становился пеплом. Он уже был слаб и надежда ускользала из его пальцев, словно леска. Схвати сильнее — изранит пальцы, разрежет кожу, мясо, вены, кость. Элиот хватал. Но леска всё равно ускользала, оставляя вместо аристократических и музыкальных пальцев некрасиво-неуклюжие обрубки.       И в итоге леска оказалась лишь тонкой ниточкой паутины. И в итоге она оборвалась.       У Элиота в руках повис жалкий и бестолковый отрезок паутины. Она прилипла и скомкалась в маленький блеклый комочек, она утонула и растворилась в озере крови и слез, которое Элиот собрал в своих ладонях. В озере из слез Лео. И их с Элиотом общей крови.       У Элиота не осталось сил на игры в угадайку. У Элиота не осталось сил бесполезно-безрезультатно вразумлять Лео. Остались только стойкое желание молчать о крыльях и понимание всей бессмысленности своих попыток. Он устал спрашивать. Он, наверное, перебрал всех девушек Академии, спрашивая: она ли? Может, она?       А потом — пошёл дальше, расспрашивая о всех женских особях, которых Лео знал, вплоть до воспитательниц и воспитанниц приюта. Однажды даже спросил испуганным шепотом о Ванессе, за что получил от Лео сильный подзатыльник, издевку, а потом — возмущение и обиду в выражении лица: совсем помешался?       Неразумно было спрашивать про Ванессу, конечно. Элиот понимал. Он еще не совсем дурак. Но что ему оставалось?.. Он перебрал каждую. Но даже если нет — разница нулевая. Лео не расскажет, даже угадай Элиот. И это засело в голове прочным, твердым фактом.       Теперь Элиот помогал Лео молча.       Теперь они оба были немы.       Элиот достал из ящика тумбы склянку с мазью, забрался на кровать и сел сзади Лео, который уже снял верх. Привычно и удобно он разложил на постели ножницы и заканчивающиеся бинты, а потом с неслышным звоном открыл склянку. Она неприятно запахла, и Элиот поморщился.       В забивающей уши тишине он набрал на пальцы мутно зеленую и желеобразную массу, мучительно думая, с какого места начать. Любой уголок крыльев Лео выглядел ужасно, вызывал жалость и непомерное желание обнять. Но решимости недоставало — крылья ведь росли со спины. Элиот вздохнул. Он не мог дождаться каникул, теша себя надеждами: в особняке Лео если и будут гнобить, то уж точно не так. В особняке Лео будет проще, Элиот в это верит.       Элиот хочет в это верить.       Сухой рукой он взял крыло Лео за самый край и осторожно раскрыл. Чтобы сделать это до конца — пришлось поднапрячься и вытянуть руку далеко в сторону, едва не теряя на кровати равновесие. Крылья Лео были большими и громоздкими, и Элиот боялся представить, с какой силой Лео любит. И с какой силой страдает.       Лишь некоторые большие перья расправились и показали себя во всей красе — остальные либо были помяты, либо их не было вообще. Но даже такими крыльями, в расправленном состоянии, Элиот бы любовался долго. А здоровыми… Сколько там можно смотреть на огонь? Вот столько бы Элиот смотрел на крылья Лео.       Элиот протянул руку к израненному крылу и стал наносить мазь. Он делал это осторожно и плавными движениями, боясь причинять Лео лишнюю боль, хотя знал: наверняка больно и так. Холодной мазью по открытым ранам. Конечно больно. Но Элиот был рад уже тому, что мазь — не единожды ее пришлось пробовать на себе — не жжет и вообще не приносит неприятных ощущений.       Элиот касался ран и перьев, и во время таких прикосновений — задерживал дыхание. Это было так близко и лично, что ни с кем ни хотелось делиться — ни с глупыми девчонками, ни даже с врачами. Элиот хотел трогать и гладить Лео в гордом одиночестве, не позволяя — о, как это глупо — даже самому Лео трогать их.       Пожалуйста, пусть Лео и его крылья будут только Элиота.       Мазь с пальцев почти стёрлась. Элиот покрыл ею все-все израненные места, но продолжал осторожно водить по крыльям Лео. Это занятие… В последнее время оно стало чем-то очень-очень магическим для Элиота. Чем-то очень-очень притягательным.       Чем-то очень-очень любовным.       И от этого собственные лопатки, и место под ними, ощущались острее.       Элиот провел сильной рукой по хрящам крыльев и по костям. В неповрежденных местах — даже сжал. И хрипло, хрипло — черт возьми — выдохнул, прикрывая веки. Элиот, кажется, увлекся.       И замер, когда крылья затрепетали с едва слышимым шелестом. От нахлынушвего удивления Элиот едва не отпустил бедное крылышко, и отдернул руку, что гладила. На пальцах холодела зеленоватая мазь, но Элиот боялся теперь касаться Лео, готовый скорее соскрести все лекарство обратно в склянку, чем оставить его на иссиня-черных крыльях.       Осознание пришло не сразу. Элиоту понадобилось время, чтобы сопоставить ситуацию, воспоминания о том, что Лео читал, надоевшие догадки о любви, и… Себя. Но когда сопоставил — не понадобилось много времени чтобы понять. И осознание опустилось в грудь удивленным испугом, ошпарило злостью за такую долгую тайну, а потом вновь пришло удивление — обволокло и обернуло собой, будто это Лео обнял теплыми и мягкими крыльями, прижимая к своей груди и сердцу.       Трудно было тогда вымолвить хоть одно слово, точно-приточно подходящее к ситуации, но Элиот смог даже три.       Элиот задал вопрос, которым позже стал делить свою жизнь на «до» и «после».       И Лео заговорил о восходах.       Он знал.       А Элиот — нет. Он не знал, что может быть столь слеп. Он не знал, что вообще возможно быть настолько слепым. Это же… Это же — именно — очевидно. И почему только он не замечал этого, почему не догадался ни разу, почему мыслил так узко?       Почему позволил Лео страдать столько времени?       Много раз он, ворочаясь от бессонницы, слышал, как всхлипывает Лео ночами напролет, и столько же раз видел, как сильно заплаканы наутро его глаза, насколько глубокие и черные впадины пролегают под его нижними ресницами, какие… Какие опухшие у Лео веки. Он прятал все это за густой челкой и стеклами очков, но натертый до ярко-красного нос под волосами не спрячешь.       Элиот посмел подумать, что Лео, никогда не разговаривавший с девчонками больше двух минут, умудрился влюбиться в одну из них, когда те, в свою очередь только ненавидели его, высмеивали. Элиот позволил Лео сгореть, умереть душевно и долго считать себя неправильно-неправильным.       Элиот позволил сгореть себе.       Он был таким дураком, Боже! За что он был таким дураком, за что? Почему… Почему не рассказал о том, что у самого лопатки неистово чешутся — а с недавних пор ноют, нарывая — уже сколько дней?       «Я думал, мы спрашиваем очевидное».       Элиот все-таки уронил крыло Лео, позволив тому неаккуратно, но плавно сложиться, а рукой в мази — резко оперся о кровать. Теперь она будет неприятно пахнуть еще не один день.       Элиот весь сжался, дернулся. Под лопатками его укололо острой и сильной болью, и Элиот ощутил — это прорвалась кожа, с треском появились в школьной рубашке дыры. Это проклюнулись маленькие, скромные крылья. И теплым потекла по спине кровь.       Но Элиот не ощутил боли.       «Я думал, мы спрашиваем очевидное».       Он помолчал еще секунду, а потом свесил ноги с кровати и сел. Кровать, выпрямившись после веса Элиота, скрипнула. И половицы, уже прогнувшись, скрипнули тоже. Мебель заговорила с Элиотом писком: «Элиот Найтрей, ты тугодумный дурак».       Элиот Найтрей, ты ревновал к самому себе.       С тихим стуком низких каблуков белых туфель Элиот обошел кровать и залез на нее опять, только теперь — спереди Лео. Он протянул к нему дрожащие ладони, которые больше не были наполнены ни кровью, ни слезами. В которых больше не тонул отрезок надежды. Элиот протянул к Лео ладони полные любви и облегчения, а потом быстро и крепко его обнял. Прижал к своей груди, позволяя Лео услышать громкий и размашистый, нервно-смелый стук сердца, а сам уткнулся в его маленькое и оголенное плечо, укрытое одними лишь волосами. — Лео, — промычал Элиот и чуть повернул голову. Чтобы не звучать глухо, чтобы Лео с точностью и наверняка расслышал каждое слово и букву, что Элиот станет ему шептать. Он ощутил на своих маленьких крыльях руки Лео, и, не стесняясь, сентиментально улыбнулся. В груди поселилось тепло. В Элиоте проснулись монологи. — Ох, Лео!.. Лео, я так тебя ревновал все это время! Мне было так тяжело, я так сильно волновался, я думал… Ох, Лео, я думал, что я сойду с ума! Нет… Мне… Мне показалось, что я уже сошел.       Элиот хрипло выдохнул куда-то в Лео и обнял его крепче. Только сейчас он понял — с самого начала его ревность не была «совершенно-совершенно дружеской». Очень давно в нем таились и вызревали чувства к Лео, но Элиот не осознавал их. И крылья — не осознавали тоже. Но теперь они были и тянулись к рукам Лео, под их напором возрастая немного быстрее, и… Дрожа. Это было странное и приятное ощущение, почувствовав которое стоя, у Элиота подкосились бы ноги. — Мне было так обидно, неприятно и зло на то, что ты молчишь, а ты… Все это время… Ох, как же я был глуп! Как же слеп! Прости меня, Лео.       Последнюю фразу Элиот вымолвил тише остальных.       Ему больше не было страшно обнимать Лео. Не было страшно, что в его, Лео, сердце поселилась какая-то мерзкая Безариус. Элиот не боялся. Элиот любил. Пусть не такой сильной и пылкой любовью, как это делал Лео, но все же любил.       И Элиоту было легко.

***

      Неоспоримая любовь завладела Элиотом и Лео — они были лишь друг для друга, дышали лишь друг для друга, отдавали себя лишь друг для друга и крылья растили лишь друг для друга. Это было огромное, пушистое и щекотливое счастье — обнимать своими крыльями любимого человека и чувствовать его крылья в ответ. Мощные и дрожащие.       Лео обнимает Элиота с той ретивой любовью, наличие которой он в себе не подозревал. Он обнимает его руками, ногами и крыльями — и обнял бы густым и плотным сердцем, будь это возможно. Лео обнимает Элиота так, словно в том налита вся жизнь мира, словно она бьется в нем, как усталое море — и Лео обнимает, обнимает. Сильно, чувствуя и чувственно.       Лео привык к любви Элиота так же легко и с болью, как глаза привыкают к свету после кромешной тьмы — было что-то особенно-стыдливое в том, что Элиот был рядом, что Элиот отвечал ему крыльями и сердцем. Во всем этом свете таилась текучая опасность, сытый страх — Лео знал, что однажды кто-то догадается, воскликнет: «Так в Академии только у Элиота и Лео такие большие крылья! Господа, неужели вы до сих пор не поняли?». Но тогда Лео раскроет свои огромно-прекрасные крылья и взлетит. Взлетит высоко и с радостью, взлетит в шелковисто-нежное небо, с пламенным наслаждением слыша и ощущая богато густые крылья Элиота рядом. Они улетят вместе, но пока…       Пока Лео читал Элиоту вслух: голосом плотным и сочным, голосом вязким и здоровым. Читал о глупостях, но едва ли это важно — Элиот ведь все равно не слушает, кутает Лео в свою любовь, кутается в Лео. Их крылья сплетаются, темно-светлым, одинаково огромным, шумно и величественно дрожат — з а м е ч а т е л ь н о.       Лео больше не гниет изнутри, а если и плачет — от распирающего и густого счастья. Обнимает Элиота бесконечно и слепо, обжигаясь о шорох крыльев и жаркую любовь. Элиот обнимает — безупречно — в ответ. Руками сильными, восхитительными, обнимает, как обнимают норовистые лучи солнца целый мир.       Элиот смеется в Лео. Внутрь души, внутрь сердца — смех Элиота достигает самого дна Лео. Элиот заполнил всю душу целиком и неясно — хватает ли Лео места еще на что-то. Явно нет. Потому что Лео забит Элиотом под завязку. Налит им, как этот мир жизнью.       Но Лео только рад так жить.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.