Я разбиваю твою посуду и режу твои новые вещи. Ты знаешь, мне становится легче.
Началась гроза. Молнии не перестают сверкать, не останавливаясь даже на секунду — по крайней мере, Акааши так кажется. Молнии отражаются в осколках битого фарфора, наполняя комнату своим электрическим зарядом. Каждый раскат грома оседает где-то в легких, как сажа сигарет, как отвращение к себе, как боль, которую не выскоблить никаким ножом. Крики Куроо совсем не имеют значения, тем более Акааши их не слышит. Много шкафов, так много шкафов. Так много тайн, недомолвок, недосказанности — так много всего, а их так мало — только трое, но сейчас и еще меньше. Трое хранят тайну, если двое из них мертвы. Кейджи в тот момент понял, сидя с наспех перебинтованными руками посреди осколков сервиза, понял, что он давно мертв — все это чья-то злая шутка. Бокуто не скребет обои дома, не устраивает истерики и не валяется в кровати месяцами, Куроо не пропадает на год, Куроо не херит их отношения, Куроо не ведет себя, как последняя скотина. А Кейджи просто не существует. Кейджи мертв. Закройте ребра обратно. Акааши открывает первый попавшийся шкаф и вываливает оттуда вещи, блестит в свете молний кухонный нож. — Оя-оя, Кейджи, да ты психопат! Бокуто смывал луразидон и карбамазепин в унитаз, утверждая, что ему уже лучше без них вовсе, но Акааши-то знает. Он должен был остановить его. Кейджи выполняет работу чертовых врачей, Кейджи знает, что дома будет Котаро лучше, Кейджи надеется, что Котаро полегчает. Легче не становится. И сейчас Кейджи должен был быть с Котаро, помогать ему, кормить антидепрессантами, но уж точно не подстилаться под Тетсуро, как последняя блядь, на ошметках разноцветных рваных рубашек. Кейджи должен быть с Котаро и любить его больше всего на свете — так, как он того и заслуживает. Ведь это не Котаро сбежал, когда в нем нуждались сильнее всего, не Котаро сам сжег все мосты, заставляя людей, что любили его больше всего, мучатся месяцами, не Котаро виноват. Это не вина Котаро, это не вина Кейджи. Это и не вина Тетсуро. БезумиеИ я не знаю, какие там у тебя детские травмы. Я подарю тебе взрослые травмы. Я обещал, что все будет нормально, но это неправда. Нормально не будет, а будет ужасно и вот что забавно, Я тебя брошу когда-нибудь позже, но взрослые травмы, но взрослые травмы с тобой навсегда.
Шкафов много, вещей в них тоже. Бокуто где-то там один. Второй круг. Не останавливает даже поворот ключа в замочной скважине входной двери и это громкое, властное, возбуждающее: — Кейджи, мать твою, какого хрена? — Не твое сраное дело, Тетсуро. Кейджи ведет, будто под кислотой. Только нет того лучшего, что можно словить во время прихода, есть только худшее — тошнота, головная боль, все тело ломает на части. Сегодня по расписанию очередная истерика. — Что ты так взбесился-то снова? — Куроо плюхается на кровать возле Кейджи, укутанного в одеяльный кокон, чтобы тот не смог поранить себя или кого-то еще. Акааши молчит. Не говорить же ему, что он бросил Бокуто, просто потому что устал. Устал от поведения, в котором Котаро даже не был виноват. Низко. Жалко. Подло. Не говорить же, что Кейджи соскучился по Куроо — искренне, будто ему снова семнадцать, а ночи в тренировочном лагере не спешат оканчиваться, будто ему снова девятнадцать, а Тетсуро отвратительно хорошо выглядит в костюме-тройке. Не говорить же, как сильно не хватало еще одной пары рук, как холодно было, когда обнимали только с одной стороны, как одиноко было наедине с Котаро. — Куроо-сан, — в горле сухо и жжет, — В пакете есть таблетки, мне нужно выпить, это от желудка. Снова ложь. Куроо послушно кивает и приносит Акааши баночку таблеток. Руки хватают желтую коробочку, проданную по рецепту для Котаро, и Кейджи глотает белые таблетки одну за другой. Тетсуро сидит, уткнувшись в телефон, ничего не замечая вокруг кроме горящего прямоугольника.Я наглотался средства от боли и сразу вызвал скорую помощь. И больше ты меня не игноришь.
В палате светло и уютно. Уютнее, чем в квартире Тетсуро, светлее, чем будущее Акааши. Мирно работают приборы, капельница, словно метроном, отсчитывает секунды до неизбежного. Гроза окончилась, Кейджи уже лучше, намного, намного лучше. В голове ни одной мысли о Котаро. Но и это уже не волнует. Акааши легко пинает Тетсуро, устроившегося возле ног Кейджи. Куроо вздрагивает и просыпается от сладкой полудремы окончательно. — Что же с тобой одни проблемы, принцесса? — Я не обещал, что все будет нормально, Куроо-сан. — И вправду. Ты травмируешь мое сердечко, Кейджи, а оно старо! Ох, как старо! — Куроо театрально хватается за правый сосок, Акааши улыбается в ладонь. Про Бокуто как-то само забылось. — Кстати, — начинает Тетсуро, — Не поверишь! — парень отодвигает ширму около койки Акааши, а за ней на другой кровати лежит Котаро. Кейджи не ударяет током, Кейджи спокоен — Кейджи наконец-то отдохнул. Больничная кровать казалась в бесконечное количество раз мягче той, что стояло у Бокуто, мягче той, что была у Куроо — Кейджи доволен. Он не удивляется Котаро, лежащего на соседней койке, — он видит, он в порядке. Все закончилось даже лучше, чем предполагалось. Если закончилось. — Он кое-как добрался до аптеки, сказал, как его зовут, а потом грохнулся от истощения в обморок. Акааши шепотом просит удушить его подушкой — дань привычному образу жизни, не более. Винить себя было бесполезно — мудрость, высеченная на подкорке сознания с недавнего времени. Кейджи просто не допустит этого вновь. Он пойдет к терапевту. Он пересмотрит свое отношение. Он наконец не один. Тетсуро ему поможет и Кейджи не придется нести эту ношу одному. Поможет ведь? — Почему вы мне не сказали? — вдруг начал Куроо, — Ну, про Бо? Кейджи не знает, что ответить. Впервые в жизни. Хочется сказать так много, закричать в полный голос, плакать и бить кулаками в грудь — молить не уходить снова, не бросать их. Хочется обвинять, обижаться и обзывать Куроо самыми плохими словами на свете — воздать по заслугам. Не Бокуто, не себя. А реального виновника. Прекратить винить во всех бедах себя самого и наказывать своим поведением близких людей — ведь именно это он и сделал. Наказал Котаро за ошибку Тетсуро. А ведь Бокуто никакая не ноша. Бокуто — счастье и радость, Котаро — любовь. Любовь всей его жизни. Хочется сказать так много, но рот не открывается. Он обязательно напомнит еще об этом. Он отругает Тетсуро, он простит Тетсуро. Они его простят, потому что любят. Любят такого дурака, как Куроо Тетсуро. Любят и простят все. «Ты научился ненавидеть. Научишься и прощать.» Кейджи удобнее устраивается на белой подушке, слегка прикрывая глаза и мягко улыбаясь. — Что ты делал весь год? — Кейджи, я был занят. И, мне кажется, я четко дал понять, что говорить об этом не собираюсь, — Тетсуро в миг стал серьезнее, словно всю сонливость из глаз убрали по щелчку пальцев, его осанка стала острее, а глаза блеснули холодным оттенком металла. — Тетсуро. Я тебя люблю, — дальше пути нет. Точка невозврата, — Котаро тоже любит, несмотря на все говно, что ты делаешь. Мы любим тебя. У Кейджи внутри все оборвалось. Слышать от самого себя, что ты кого-то любишь, что тебя любят в ответ, — понимаешь по блестящим глазам, — это все так выматывает. За семь лет можно было бы привыкнуть к чувствам, переосмыслить их, понять их. Но каждый раз, как в первый раз. Каждый раз сердце замирает перед «люблю» и останавливается на «тебя». Каждый раз на секунду он умирает, не находя мгновенной ответной реакции в глазах — мир замедляется и у Кейджи есть целая вечность, чтобы услышать то же самое в ответ. Каждый раз он слышит. Даже дважды. — Я выполнял кое-какую работу… возможно, нелегальную… очень, — сердце Куроо несмотря на то, что его сейчас выведут на чистую воду, прыгало по всему телу — от пяток до мозга — обрабатывая полученную от Акааши информацию. Это льстило. Очень. — Что конкретно вы сделали, Куроо-сан? — Акааши был недоволен. Он вывернулся наизнанку, стал таким уязвимым и открытым, и не перед кем-то, перед Тетсуро . — Кейджи, ты, сумасшедший, ты уверен, что хочешь знать это? — Да. — Я убил Ойкаву Тоору.Ты думаешь, что я сумасшедший, но эти опасения ложны. Просто я сложный.
— Оя-оя, а я думал, что из нас троих псих тут я! — донеслось уханьем с соседней кровати.Легче не становится. Но Кейджи почему-то даже не против.