ID работы: 6778151

Юное дарование

Слэш
PG-13
Завершён
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 6 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Но вы ведь… Забудете меня, да? Забудете всё…       Золотистые глаза блестят от солёных слёз, скопившихся в уголках. Спустя секунду слёзы рассыплются расколотыми хрусталиками по мягким щекам, затекут в подрагивающие уголки красивых персиковых губ — уже искусанных и обветренных от сухих американских ветров. Носочек сверкающего белоснежного кеда перестанет застенчиво шаркать по асфальту, а пальцы до болезненной судороги вопьются в ремешок пёстрой сумки, пересекающий узкую юношескую грудь. Ветер холодными когтями будет путать рыжеватые волосы, мягкими кольцами ниспускающиеся на обтянутые рубашкой плечи. Спустя эту треклятую секунду солнце, оставив свой всполох на французском мальчишке, исчезнет за тучей. Спустя секунду объявят посадку на самолёт. Крик в воздухе не прозвенит, но истрёпанные губы судорожно разомкнутся. Шум шоркающих сумок заглушит последнее слово, а рыжие пряди закроют собою мокрое бледное лицо. Вашингтону намного проще — он не слышит дрожащего голоса, не видит блестящих призраков в чужих глазах. Ему проще.       Вашингтон — не романтик. У него нет ни сверкающих глаз, в которых отражался бы журчащий жизнью Нью-Йорк. У него нет трещинок на губах, которые можно было бы лизнуть от трепетного волнения. У него нет вьющихся рыжеватых волос, в которые вцепится своевольный нью-йоркский ветер. У него нет ничего. И, да — так действительно проще. — Вздор, — сдавленно шепчет он, и видит тонкую морщинку, пролегшую меж тёмных бровей собеседника. Прошептал слишком тихо и невнятно. Он его не понял. А стоило ли?       Вашингтону редко удавалось наладить с кем-то отношения. Наиболее часто он их портил — своими острыми словами, своими противоречивыми действиями, своей замкнутостью. Но лишь до тех пор, когда к нему не явилось это французское юное дарование.       Щебеча соловьём, он назвался Жильбером и объявился на пороге его редакции прямо вместе с чемоданом, который тащил от самого аэропорта. В одной руке — чёрная ручка от чемодана, в другой — распечатки и рукопись, которую он написал на коленке, пока томился в душном самолёте. «Что Вы думаете об этом?» — спросил он тогда. «Я думаю, что этому необходимо принять душ», — съязвил тогда критик.       Жильбер не обиделся. Лишь чуть прищурился, как будто бы распутывая брошенный ему клубок английских слов. Моргнув три раза и вдохнув тёплый воздух, он лишь пожал острыми плечами и сказал, что вернётся завтра. Ему, конечно, никто не поверил.       Как позже выяснилось, это юное дарование — французский иммигрант, не нашедший в своих соотечественниках должной поддержки. Стихи сочинял на салфетках, прозу писал на коленке. Любил критику Джорджа Вашингтона и всю свою жизнь хотел сойтись с ним в горячем споре. Он слыл чересчур свободолюбивым и дерзким юношей, воспевающим либо природу, либо глупость французских чиновников. Простой народ его обожал, а власти он рыбьей костью встал в горле. Далее был информационный бойкот, вспыхивающая искрами травля и, в конце концов, выселение этого юного дарования из собственной страны. Так и явился на порог редакции Вашингтона в небесных кедах, с чемоданом и рукописями.       После его многозначного обещания грозный Вашингтон, похожий на укрытую мрачными тучами скалу, горьковато рассмеялся — видел он уже таких поэтов, считающих себя слишком талантливыми для обычного мира. Вокруг таких, думал Вашингтон, крутятся планеты с мантией из звёзд. Конечно. А редакторам он так и сказал — «Не пускайте это юное дарование в мой кабинет». «Юным дарованием» Лафайета и окрестили.       Постепенно рыжие завитки волос и небесные яркие кеды выцвели в его памяти. Успокоившийся Вашингтон, как ни в чём не бывало, занялся своей привычной волокитой — отрицательными ответами на приглашения и саркастичными комментариями к своей якобы необоснованной критике. День наполнился густым кофейным запахом, бумажным шорохом и громким голосом Александра — прозорливого рыжего журналиста, который брал у Вашингтона добро на очередное политическое расследование или язвительный памфлет против одного курчавого и ужасно надоедливого политолога. Уставший Вашингтон кивал — пускай вспыльчивый львёнок занимается чем угодно, пока ему по рыжей голове не настучат за чересчур дерзкий язык. С другой стороны, дожил же Александр до девятнадцати, значит, сможет за себя постоять.       После тринадцатого разрешения журналист не объявлялся — его рабочий день был закончен, и он пулей устремился в библиотеку, в которой усмирял свой пыл. За ним потянулся и Лоуренс — его лучший друг с потрясающим умением проскальзывать на самые труднодоступные мероприятия. За ними ушёл и Маллиган — коренастый верстальщик, любящий странные футболки, а затем и вся редакция. Захламлённые бумагами столы опустели, и ветерок из распахнутого окна одиноко блуждал меж горшков с цветами и синими стульями.       В одиннадцать вечера все кабинеты были закрыты мозолистой рукой Вашингтона, засидевшегося за работой допоздна. Время для него потеряло счёт — он холостяк, и дома его ждёт разве что подаренный талантливой писательницей Мартой кот. Ленивый и пушистый, и, как правило, дремлющий на большом подоконнике. Апатичный, одним словом, как и сам хозяин.       Нью-йоркские вечера холодные — он всегда это знал. И он привык нырять в этот холод, обволакивающий его тело приятным туманом. Вашингтону всегда становилось спокойнее в сумерках, — как будто бы весь мир потихоньку засыпает и перестаёт следить за ним, как за лабораторной лягушкой. Сумерки — пора усталого спокойствия. Журчащее рокотание городской суеты расслабляет, заставляет прислушиваться к себе. «А Вы не передумали?» — звонкий голос всплеском кипятка застал Вашингтона, и тот возмущённо отпрянул.       Юное дарование дрожало от холода и ютилось на своём чёрном чемодане с пёстрыми наклейками. Персиковые губы приобрели чудесный синеватый оттенок, и, казалось, даже кожа утопила в своей болезненной бледноте едва заметные веснушки. Золото глаз слегка потускнело, хотя всё ещё горело новыми идеями и амбициями. «Вы простояли здесь весь день?» — ошарашено спросил Вашингтон, глядя на дрожащего француза. «Я ждал Вас!» — ярко воскликнул он, вплетая в голос потрясающий акцент. У него стучали зубы, а белые руки сжимали распечатки и рукописи. «Я возьму это, только согрейтесь, ради всего святого», — мрачно хмыкнул Вашингтон, практически вырвав бумаги у него из рук.       Лафайет улыбнулся. Посветлел. И принялся растирать ледяные плечи.       Спросил дорогу до ближайшей гостиницы. Попрощался. Растрепал свои рыжеватые локоны и, гремя чемоданом, спрыгнул с массивных ступенек крыльца. Упорхнул, оставив за собой лишь тонкий шлейф из ванили, корицы и — лишь немного — шафрана. Удивительно, но первая же строчка его стихов, которые Вашингтон сжимал в своей медвежьей лапе, очаровала критика. «Под печальною ивой я проклят лежать».       Вашингтон не любил современных писателей. Уж тем более — поэтов. Он считал их заносчивыми и слишком уж приторными — повторяли друг за другом одни и те же строки, затирая их и обесцвечивая. И абсолютно все были готовы обижаться и излишне драматизировать, услышав роковой приговор критика Вашингтона. Тот склонен был уничтожать этих приторных самолюбцев, разбивать их, испепелять. Они, считал Вашингтон, отравляют современную литературу. И он был сотню раз прав. А вот Лафайету стоило бы приготовиться к своей публичной казни.       Почему-то Жильбер решил, что наведываться абсолютно каждый день к Вашингтону — вещь вполне обыденная, не надоедливая и естественная. У него скопилось много черновиков, рассказов и сборников — идей с вдохновением хоть отбавляй. В редакции он быстро раздружился со всей основной командой — бойким Александром, любящим его политические остроты, очаровательным Лоуренсом, которого он околдовал своим слогом, и даже грузного Маллигана он смог расшевелить своей любовью к газетам и бумажным книгам. Сперва — беседы и шутки, затем — редкие прогулки, потом — кофе и сладости, к которым Лафайета по-семейному допустили. Лафайета пустили и к Вашингтону.       Сперва тот полыхал злостью и плевался ядом. Потом присмирел. Потом Вашингтон был втянут в споры Александра и Лафайета, и через пару дней вообще перестал вспоминать, что Жильбер, вообще-то, у него не работает и является посторонним человеком.       Даже имя у него не такое, злился Вашингтон. Причудливое, странное, непривычное. Жильбер. Жиль-бер. Словно густое нашёптывание деревьев и вспорхнувшая птица. Жиль, как журчание ручья или нью-йоркской жизни. Бер, как уверенный шаг вперёд или смелость. Шелестящее и твёрдое Жильбер и мягкое, нежное Лафайет. Ужасное имя, возмутительное имя. Человеком Жильбер тоже был весьма своеобразным.       Спокойный и тихий, но вместе с тем — потрясающе яркий и притягательный. Словно тлеющий уголь — завораживающий, успокаивающий. Как выяснилось, он очень любил пёстрые кеды, сумки через плечо и разные побрякушки, продающиеся как сувениры. Кулоны, фенечки, значки, нашивки, ленточки, — всё было ему симпатично и всё он тащил на свою многострадальную сумку. Лафайет любил потягивать горячий красный чай и танцевать на площадях. В его верную традицию входило маленькое четверостишье, которое он сочинял специально для официанток и писал мятной ручкой на салфетках.       У него была страсть к разноцветным ручкам и канцелярии, — вот ещё одна причина, по которой он легко сошёлся с редакцией Вашингтона. Мятные, черничные, солнечные, угольные, морские, — всем своим ручкам он придумывал какой-то эпитет. Он вообще любил красивые слова.       Как-то раз заваленный работой Вашингтон предложил пылкому Жильберу встретиться за чашечкой кофе в одной из местных кофеен. И, таким образом, Лафайету был дан зелёный свет. От Вашингтона он больше не отходил, хотя и жуть как надоел ему своим щебетанием.       Постепенно прогулки, на которых Вашингтон обещал высказать свою критику, превратились в нечто другое. Их увлекали собственные разногласия, превращающиеся чуть ли не в литературную дуэль на улицах Нью-Йорка. Скупой на похвалу, хмурый, непоколебимый Вашингтон и живой, солнечный, мягкий Лафайет, — Александру с Лоуренсом чуть ли не рычать на других журналистов пришлось, лишь бы эту колоритную парочку наконец-то оставили в покое. Однажды Лафайет забылся. «У Вас глаза, как жемчуг», — мечтательно промолвил он, подперев лицо обеими ладонями.       Вашингтон тактично промолчал. А Лафайет, призадумавшись от тишины и, наконец, осознав, что он такое сказал, засмущался настолько, что краснота обесцветила его веснушки.       Затем бедолага, провожая Вашингтона до офиса, задумается и замкнётся в себе настолько, что едва не угодит, как заяц, под колёса фуры. Благо, в его тонкое запястье вцепится медвежья лапа Вашингтона. Он притянет его к себе и отчитает, как отец — провинившегося сына. А потом сорвётся в ответ: «Вы слишком талантливы, чтобы так глупо погибнуть». Весь остаток дня они не говорят и в глаза друг другу не смотрят.       Лафайета начала замечать общественность. Посвящая стихи американскому ветру, нью-йоркской суете и загадочному «мастеру», он очень быстро завоёвывает местные сердца и поднимается по карьерной лестнице. Его начинают звать на мероприятия и в литературные кружки. Пару раз у него даже взяли интервью! Огонёк распалялся, и вскоре французские чиновники уже локти друг другу грызли от зависти.       Лафайет становится живой легендой, и Вашингтону уже невозможно молчать. Вопрос «Каково же мастерство Жильбера Лафайета?» он слышит чаще, чем Александр ругается со своим ненавистным политологом. «Он — гений».       А вечером, во время встречи, Жильбер сносит его с ног и смеется, и злится, и плачет от счастья. Скачет на месте, как попугайчик, и кружится, как юла. Из медовых глаз сочатся сладкие слёзы, и на персиковых устах блестит добрая улыбка.       Именно в тот вечер Лафайет, не выдержав, рассказывает Вашингтону всё, что у него накипело за эти долгие года. Он рассказал, как восхищался им, как зачитывался его статьями ещё в малолетнем возрасте, как стремился к нему, как открыл для себя с его помощью всю силу литературного слова. «Вы — моя жизнь!»       И поражённый, и восхищённый Вашингтон испуган и разбит. Он встречал на своём пути злость и агрессию, но такую любовь — никогда. Он впервые чувствовал себя так странно, как будто бы… Он вдохновил кого-то? В страхе он хватает Лафайета за тонкие плечи и заглядывает глубоко в его влюблённые медовые глаза. «Я — всего лишь человек!» «Я — пыль под Вашими ногами!»       И Лафайет ужасается. Ужасается той перемене, которая произошла в невозмутимом мрачном критике. На его лицо легла тень испуга, и глаза жемчужные были распахнуты, а не подёрнуты усталостью, как обычно. Вашингтон выглядит потерянным, и потому смущает Лафайета. Смущает настолько, что тот прикасается к его шершавой щеке тыльной стороной прохладной ладони. «У Вас руки холодные», — бормочет Вашингтон, едва ли не плача от собственной беспомощности. «Просто Вы слишком переволновались. У вас, наверное, температура», — заботливо шепчет он в ответ. Советует не выходить завтра на работу. Вашингтон послушно берёт больничный.       Он действительно болен, но не простудой. Он болен юным Лафайетом — рыжим, ярким, а вместе с тем спокойным и вежливым. Он опьянён им, он влюблён в него. Влюблён в его журчащий голосок, выговаривающий все буквы мягко, по-французски. Влюблён в медовые глаза с подрагивающими пышными ресницами. Влюблён в тёмные веснушки на переносице и скулах. Влюблён в его хрупкость, в бьющую внутри него творческую силу, в его мастерство, в его талант. Их первый поцелуй случается спустя неделю, после истёкшего больничного.       Прогулка по аллее, залитой белым светом фонарей. В озябших руках — полупустые расписные стаканчики из местной — их любимой — кофейни. Лафайет, разгорячившись, читал своё стихотворение. Почти что пел, благо, мягкий приятный голос позволял ему это. «Под печальною ивой я проклят лежать». И у Вашингтона мутнеет в глазах, а в животе распускается цветок с пламенеющими лепестками. Их первый поцелуй и последний — горьковатый, кофейный. Их первые объятия — крепкие, тёплые, страстные. Лафайету наконец-то тепло этим вечером. Вашингтону наконец-то есть кого обнимать. Пожалуй, до самого утра они остаются счастливыми.       С рассветом на Вашингтона обрушивается волна критики и сарказма — его зарывают в сырую землю и мешают с водянистой грязью. Лафайет старается ему помочь, защитить его честь, но всё выходит из рук вон плохо, и он начинает метаться, словно дикая птица в тесной клетке. Вашингтон сперва держится — он привык к негативу в свою сторону, но в этот раз… В этот раз всё по-другому.       В этот раз Вашингтон слаб, и все недовольные мастера слов, которым он перешёл дорогу, словно почуяли это, почуяли запах его крови. И они накинулись на него, словно кровожадные волки, стремясь разодрать его на куски.       Вашингтон чувствует, что его психика начинает давать трещину. На то, уверяет он сам себя, есть несколько причин.       Он слишком растаял, общаясь с Жильбером и целуя его персиковые губы. Он размяк, он потерял свою твёрдость и жестокость. Он перестал грызть современных литераторов, да и в принципе стал более мирным, добродушным.       Он влюбился. Вторая его ошибка, которая поселила в сердце страх — не за себя, но за пылкого французского поэта. Он постоянно ютится подле него. Он — живая мишень.       И, наконец, Вашингтон попросту потерял свою хватку. Отдалился от критики и постоянных ссор. Потерял к скандалам интерес. Это — роковая ошибка.       Когда мимо него проезжают звенящие пожарные машины, он понимает, что больше не может здесь оставаться. Психопаты, охотясь за ним, подожгли его излюбленную редакцию — в воздухе до сих пор тлел серебристый пепел и растекалось сверхъестественное тепло. Объявлена охота на лис.       Он умоляет Александра и Лоуренса молчать, похоронить его тайну. Он просит их помочь, хотя взамен не может дать ничего. Они славные ребята, хотя сердце им стягивает тяжёлый жгут тревоги и необъяснимой грусти. Они обманывают того, кто всегда заходил в их ныне тлеющую редакцию пышным ярким праздником. Обманывают того, кто открыл им свою душу. Они обманывают Жильбера. О билете на самолёт он узнаёт за полтора часа до взлёта.       Мчится, но из-за режущих глаза слёз не видит дороги. Пробирается сквозь людей и хочет кричать — кричать, чтобы голос его раздробил реальность и вернул всё на круги своя.       Вашингтон вновь печален и мрачен. А Лафайет стоит напротив и задыхается солёными слезами, рассыпающимися мелкими осколками по мягким щекам. Ресницы, губы, руки, колени, — всё дрожит, словно от лихорадки. Лафайета трясёт, и он ничего не может с собой сделать. Пытается проглотить слёзы, но вместо этого начинает всхлипывать, как беспомощный ребёнок. — Пожалуйста, — шепчет он на французском, и Вашингтон не понимает его. Это добивает Жильбера. Ему хочется взвыть диким волком, но не получается — силы утекают вместе со слезами. — Я никогда не забуду Вас, — грустно шелестит Вашингтон. У Лафайета подкашиваются ноги. — Мне жаль, что так всё случилось, — он ведёт беседу сам с собой. Лафайет как будто под водой. — Мне нравились Ваши стихи. Я Вам не говорил? Пишите, пожалуйста, дальше. И прощайте, моё юное дарование.       Жильбер чувствует, что больше не может стоять на ногах. Объявляют посадку, и Вашингтон отворачивается от него. Ослепший от слёз и горечи, он всё же тянется к нему.       Тянется, как когда-то протягивал ему свои работы на пороге редакции.

Но на сей раз его пальцы хватают лишь воздух.

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.