Часть 1
28 апреля 2018 г. в 01:10
Квартира на краю света, куда добираться нужно два часа по пробкам с озверевшим от духоты таксистом — пока моя тойота смирно стоит в стойле на парковке (и шепчет: «Изменник») — робкие предвечерние часы, крашенный в розовый воздух, закат, и у водителя (зовут Сережа, двое детей, жена) включено радио, и новая песня Земфиры какая-то про любовь, что ли, и я, в мокрой насквозь футболке, подыхающий, вдруг чувствую себя самым обычным, и это оказывается большим счастьем — чувствовать себя обычным, стоять в пробке, ощущать бесконечность, стекающую по ладоням.
Страшнейшие меры предосторожности, он объявляет их мне как ультиматум, взгляд жесткий, серьезный, сосредоточенный: на своей машине только в случае крайней необходимости, бери такси; всегда в разное время, в час разница минимум; не после спектаклей и съемок; можешь надеть капюшон, бейсболку — надевай. Все это страшно смешно и глупо, я улыбаюсь, но когда он отцепляет от ключного кольца запасной дубликат (пальцы, кольца), я понимаю, что все серьезно, и как там поет Земфира, «прости меня моя любовь».
Квартира — однушка, зачем ему больше, этому женатому холостяку; пристанище забытых вещей, сухоцветов (трупы букетов с нетронутой сердцевиной в виде аккуратных записочек), дисков, vhs-кассет с его давно оцифрованными и скинутыми на мак спектаклями («Видик где-то на антресолях» — недовольно говорит он, когда я не спрашиваю). Он здесь слушает винил на проигрывателе, хранит старые письма, записки (когда он их еще читал), распухшие от перечитывания книжки-инвалиды, в шкафах висит одежда, которую он не носит, а в холодильнике валяется запас замороженных полуфабрикатов и вина (не ест первое, не пьет второе, и я думаю, что все это для его смешной собаки — меня).
Мы отлично вписываемся в этот приют барахла, вышедшего в утиль. Когда я приезжаю сюда, всегда — ночь, когда уезжаю — иногда утро, но чаще все еще ночь, и однажды, выезжая из этого богом забытого района в три ночи, я думаю, что это даже не считается. Все эти часы, проведенные с ним, поспешный, жадный секс, после которого всегда стыдно, словно я этого не заслужил, или что я его вынуждаю, все это не считается, это просто кусок ночи, потраченный на кошмар, в который я нас втянул.
В этом кошмаре я пью вино, я наливаю и ему, он со вздохом говорит: «в мои завтрашние мешки под глазами можно будет уместить какой-нибудь небольшой подмосковный город».
— Одинцово?
— Например.
Он пьет, играет Мьюз на пластинке, черт побери, я ничего в этом не понимаю, там что-то про бабочек и ураганы, он смотрит в окно — там пятнадцатый этаж, весьма неплохо, я касаюсь губами его посмуглевшей после отпуска кожи, он вздрагивает.
Под Мьюз мне хочется себя вывернуть наизнанку, и почему он любит Мьюз, серьезно? Но у него, кажется, был и джаз, и блюз, может, он думает, что я люблю Мьюз и ставит их для меня? У меня теплеет на сердце от этой мысли, я обвиваю его руками, на нем скользкий халат из черного шелка, и я шепчу — как удобно, мы почти одного роста — ему на ухо его имя, как в лучших фильмах подобного жанра, в которых все всегда заканчивается трагично.
Мне каждый раз хочется задать вопрос: «Чем все это кончится, как ты думаешь?», но я знаю, что когда я его задам, все и кончится. Это негласный пункт договора, следующий сразу за пунктом про капюшоны и бейсболки: пока мы здесь, мы не обсуждаем наше будущее. Ведь будущего нет, и нет никакого «мы».
Я втянул его в эту жуткую игру в прятки и догонялки. Раньше он прятался с Никитой от всего мира, а теперь он прячется со мной от Никиты и всего мира. А Настя знает. Знает все, кроме адреса этой квартиры.
— Настя — друг? — однажды спрашиваю я, как запрограммированный робот, определяющийся с целями для убийства (или ревности).
— Настя — друг, — отвечает он. — Она — мое все.
«А я, — думаю, — я тебе кто? Она — твое все, а я — одна двадцать пятая?». Тогда я впервые чувствую себя неуместным.
Были куски счастья, вырванные с боем у наших плотных графиков. Прелестная фотокарточка номер один: вот я одет в смешной полосатый джемпер от лакост, безобразное порождение двухтысячных (Олег хохочет: «Я был тогда килограмм этак на десять тяжелее и вроде засветился в нем на каком-то интервью»), его джинсы, чуть расклешенные, светло-голубые, грубые, которые держатся на мне на честном слове, цепляясь за бедра, рыжие остроносые сапоги, и Битлз на проигрывателе.
— Да черт с тобой, Петров, а ты тогда что носил, спортивный костюм на все мероприятия и мелирование?
Я падаю на диван рядом с ним, джинсы сползают с задницы.
— Угадал, — я целую его, его ведет, дальше — известное дело: сапоги летят на пол, туда же и джинсы, его руки нагло шарят под моим джемпером, играет «Элеанор Ригби». Несчастное артхаусное кино, конец мизансцены.
Прелестная фотокарточка номер два: я лежу на нем, словно большая глупая обезьяна, и улыбаюсь.
— Должен ли я после такого познакомиться с твоими родителями? — с шутливой обреченностью спрашивает он, уставившись в потолок.
— Они были бы рады, — бормочу я. — Хотя они к тебе так относятся…
— Как?
— Ну со страхом каким-то, что ли. С большим уважением. Ме-е-еньшиков, — тяну я. Рука Меньшикова лениво прохаживается по моей влажной от пота спине, а между нами ужасающе липко. Мои родители не были бы счастливы, узнав, насколько я далек от понятия «субординация».
— А тебе нипочем никакие авторитеты.
— С тобой только так и можно, — отвечаю я с ухмылкой, которую он не видит. — Когда с тобой подобострастно, ты стесняешься или захлопываешься в раковину, как устрица.
Олег подхватывает меня под предплечья, я гляжу на него, а он смотрит на меня так, как я на него смотрю, когда он на сцене — со слепой одержимостью.
Мое третье воспоминание застало нас на балконе, заканчивался сентябрь и последняя бутылка вина, и его смуглый загар сошел до бронзовости, и когда я смотрел на него, мне каждый раз хотелось в него вцепиться, вгрызться от переизбытка чувств. Я поцеловал его в висок и сел подальше, уперевшись ногами в чугунную решетку балкона.
— Сейчас я очень счастлив, — сказал я.
Играли U2. В эти минуты я любил его "как ангелов и Самого", любил страстно, восхищенно, с обожанием, с ужасом, стеснением, любил полностью и осознанно, любил как лучшего на свете худрука, коллегу, друга, любовника, как все, что было и будет мне дорого в этой жизни.
Он коротко взглянул на меня без улыбки, сверху вниз, и это был второй раз, когда я почувствовал себя здесь лишним. Мгновение сильнейшего контраста, от которого мне захотелось взвыть, как от зубной боли после кофе с мороженым: вот я был счастлив, горяч, вот взгляд его черных холодных глаз, конец, титры.
В октябре случайно оброненный моим ртом вопрос «Ты приедешь?» (ремарка: на часах 19:12, Москву заливает ливнями, двенадцать минут назад начался не его и не мой спектакль, в кабинете, за закрытой дверью, я и он) рождает немую бурю. Олег бесшумно и ловко превращается в Олег Евгеньича, я робею: ладони сложены в задумчивом молитвенном жесте, кончики пальцев упираются в подбородок, он слепо и внимательно просверливает во мне глазами дыру.
Я ждал его там вчера с пяти вечера, и компанию мне составил обтрепанный томик стихов Ахматовой, потом Ремарк, Набоков, потом я написал стих, ответил на письма в ящике, уснул, проснулся, уехал; я ждал его позавчера с девяти, я ждал его два дня назад, четыре, я никогда прежде не спрашивал у него «ты приедешь?», я просто ждал, как положено ждать собакам.
— Саша, — говорит Олег-Олег Евгеньич-Меньшиков, — у меня в ближайший месяц не будет времени для тебя.
— А потом?
— Поживем — увидим, — вздыхает, собирает бумажки в стопочку, встает.
— Хорошо. Мне вернуть ключи?
Олег смотрит на меня внимательным взглядом, его глаза на миг ловят красный отсвет из окна. Он трет лицо, открывает верхний ящик стола, достает ежедневник и долго смотрит в него, листает развороты, я смотрю за ним, сгорая от стыда и собственной никчемности; он ищет для меня время, он не хочет со мной объясняться, он ненавидит это, я знаю, он сам говорил в один из тех летних вечеров, когда еще не подозревал, что я могу использовать это против него.
— Не надо, — говорю я не своим голосом, а чьим-то давно убитым, — не надо вот этого всего, одолжений, ладно? Ты не любишь объясняться, хорошо, я сделаю это за тебя: ты хочешь, чтобы я свалил, я свалю, точка. Я понятливый.
— У меня просто нет времени, все забито с десяти до десяти, а я не в состоянии потом еще ехать в…
Я вдруг думаю, что веду себя так, как не ведет его официальная жена и его официальный любовник; я молодая профурсетка-разлучница из сериалов по Россия-1 (присылают пачку сценариев в месяц, для меня почти всегда уготована тепленькая роль бандита, гопника, сына уголовника), и я закатываю истерики, а меня любят вопреки всякой логике, здравому смыслу, человеческому достоинству; усмехнувшись, я подхожу к нему и обнимаю, стиснув в кольце рук его плечи.
— Извини. Мне просто не хочется быть для тебя проблемой.
— Двадцать пятое, — говорит Олег, — двадцать пятого я, кажется, буду там.
— Когда кажется — креститься надо, — я показываю ему язык.
Двадцать пятого он приезжает в полночь, залезает ко мне под одеяло, обнимает и мы спим, как убитые, до десяти утра, и он опаздывает на репетицию, а я на съемки, мы целуемся в постели, пьем кофе, снова целуемся, он едва не заваливает меня на стол, звонок из Минкульта, кофе, он с отвращением напяливает какой-то свой серый джемпер из двухтысячных и улетает (почти что через окно, а в общем — очень стремительно вниз, пренебрегая лифтом).
В ноябре мне еще хочется верить, что все хорошо. Все хорошо: он вжимает меня в злополучный диван, у меня перед лицом маятником покачивается золотой крестик на цепочке, я ловлю его ртом, закусываю зубами. Олег смотрит на меня долгое мгновение.
— Какая картина, — шепчет он, целуя меня в подбородок.
— Господь накажет, Олег Евгеньич, — крестик скользит по языку, у меня глаза горячие, все горячее, хочется плакать от одурения.
— Накажет, — тупо повторяет он, волосы падают на лоб, он во мне что-то задевает, я ахаю, — накажет, Саша, накажет, накажет…
Все заканчивается под новый год.
— Как ты думаешь, чем все это кончится? — говорю я, когда он лежит рядом и курит свою первую сигарету после полугодового перерыва («Как же я, блять, устал»).
Олег пожимает плечами.
— Как может кончиться то, что не начиналось?
Он поворачивается на бок, ко мне лицом, ставит руку под голову и глядя на мой профиль — я не хочу на него смотреть — говорит:
— Я все жду, когда ты перестанешь приходить сюда. Когда я тебе надоем, когда ты начнешь меня называть старым, когда найдешь красивую актрису себе под стать и по возрасту, — он кладет палец на мои губы, когда я пытаюсь откреститься от этого бреда. — Ты взрослый мальчик. Делай, что хочешь… но ключ я у тебя назад не возьму.
— Всегда можно поменять замок.
— Я не о квартире.
Олег улыбается.
Его глаза в темноте черные, как провалы.
Все заканчивается под новый год и начинается снова.
Если я перестану любить его страстно, у меня еще есть семь запасных вариантов.