Часть 1
30 октября 2018 г., 02:06
Самолет приземляется на несколько минут позже. Юнги все равно — у него в запасе куча времени. Целых два дня на то, чтобы задушить в себе настоящее и шагнуть в прошлое. Кто-то может сказать, что двое суток после такого срока — слишком мало для того, кто отказывался вернуться в место, где провел большую часть своей жизни. Юнги опять же — нет дела. У него в волосах путается душный воздух улиц Тэгу, по которым он бегал будучи ребенком, у него за плечами почти пустой рюкзак, у него в карманах ничего, кроме мелочи и ключей от квартире в Сеуле.
У него ничего с собой, у него ничего — в душе.
Он останавливается у покореженной калитки и смотрит на небольшой сад, заросший высокой травой. Дом перед ним — без окон, с распахнутой настежь дверью, что висит на одной петле. Перед ним — сломанное детство на одном волоске. Перед ним — все, что осталось от него самого. Этот развалившийся дом, в стенах которого он был счастлив, этот заросший сад, эта калитка, на которой он царапал надписи, что съело временем — это все.
Все и ничего.
Юнги царапает ногтем ржавчину на железном заборе, отколупывает темно-зеленую краску. Пытается найти. Но находит лишь кровь, что выступает на пальце, которым он случайно задевает гвоздь. Снова смотрит на дом, прикрывает глаза на мгновение, прокручивая кольцо на указательном пальце левой руки. Идет дальше.
Ему — семь, Тэхену — шесть.
— Хен, ты дуралей, серьезно, — сопит Тэхен, — я же сказал тебе, что ничего не выйдет.
— А ну цыц, — шыкает на него Юнги, — если я сказал, что получится, значит, получится! А теперь держи штору с другой стороны и не воняй.
— Кто вообще тебе сказал, что летучие мыши летят на белое? — продолжает возмущаться Тэхен, но штору держит.
Они стоят во дворе и держат с двух концов огромный кусок белой ткани, который стащили у матери Тэхена и из которой она собиралась сшить штору в спальню младшего сына. Юнги сам понимает, что затея так себе, но Хосок вряд ли бы стал врать ему, верно? «Эти летучие гаденыши только так несутся на белое, вот увидишь! Поймаете эту мышь и в клетку посадите!» — яростно шептал Хосок, ныкаясь от матери вместе с Юнги под столом.
Они почти полчаса бегают по заднему двору дома Юнги, когда Тэхен вдруг обиженно говорит:
— Я замерз, хен.
Юнги крайне возмущен тем, что Хосок ему наврал, Юнги просто взбешен, если честно, но он смотрит на понурого Тэхена, что крепко держит уголки шторы, и злиться не может уже.
— Пойдем в дом.
Он останавливается на следующей улице, гладит собаку, которая просовывает морду сквозь прутья калитки. Пес лижет его руку, задевает черную повязку на запястье. Юнги смотрит на нее, кривится немного, поправляет, гладит собаку в последний раз и идет дальше.
Он не хочет смотреть. Он никогда не смотрел. Ни когда восемнадцать исполнилось, ни год спустя, ни пять лет. Эти числа для него — пустота. Пустота бессмысленная и безвкусная, ничего не значащая, пустота не та, что в сердце — горькая и надтреснутая. Ему бы эту повязку в кожу вшить. Ему бы слиться с ней до смерти самой. Эти числа для него — ничто. Они — клеймо на теле и душе. Их бы черным таким же закрасить, их бы хлоркой залить, откусить вместе с мясом и никогда не вспоминать.
Юнги поворачивает и останавливается перед вторым домом. Смотрит на кирпичное ограждение, калитку со свежей краской. Стоит полуразрушенным памятником, кольцо на пальце крутит неустанно, дышит через раз.
Из дома выходит паренек лет тринадцати, забрасывает на плечо рюкзак, кричит что-то в открытую дверь. Юнги не смотрит на него, не вслушивается в слова — только накидывает капюшон на голову поглубже, опускает взгляд так низко, что до ада достать можно, и идет вперед.
Ему — десять, Тэхену — девять.
Они сидят у Юнги дома — посреди пыльных книг на чердаке, — и роются в разном хламе, то и дело чихая. Тэхен разворачивает огромную газету восьмидесятых годов и надевает ее себе на голову домиком.
— Дурак совсем, — смеется Юнги.
— Хен, как ты думаешь, — Тэхен ползет к нему ближе; его лицо почти полностью скрывает газета, — когда ты встретишь своего предначертанного?
— Я ничего не думаю, — бурчит он, — откуда мне знать. Когда взрослым стану — тогда и узнаю.
— Но неужели ты ни разу не думал об этом? — дуется Тэхен в ответ, подпирает ладонями лицо, смотрит так искренне и открыто, что взгляд отвести невозможно.
— Думал, — нехотя признается Юнги, скидывая с его головы газету, — но какая разница. Мне и так нормально.
Тэхен чихает оглушительно, трет раскрасневшийся нос и улыбается. Юнги смотрит на пыль в его волосах и думает отчего-то, что правда — нормально.
Юнги заходит в одну из кофеен, каких полно на улице, и заказывает себе американо. Сидит какое-то время у окна, смотрит на проходящих мимо людей. Все такое знакомое и близкое. Все такое чужое и далекое. Все это — он. Люди, мимо проходящие, листья, что ветер уносит, солнце, глаза слепящее. Та потрескавшаяся на калитке, тот ласковый пес, что подавал лапу, тот мальчишка с рюкзаком. Все это — он.
Все это — не он.
Запястье под повязкой жжется, колется. Спрятанные числа кусают потухшее сердце, сбивают ритм, проглатывают кровь, что должна бежать дальше по венам. Внутри Юнги пусто совсем. Весь он — вокруг, но сам он — пуст.
Кофе под конец начинает горчить сильнее, и Юнги отставляет стакан. Смотрит на интерьер в последний раз, берет с подставки бежевую салфетку с логотипом и уходит.
Ему — тринадцать, Тэхену — двенадцать.
— Хен, мне страшно, — тихо признается Тэхен; его едва слышно из-под пледа.
— Ты чего начал опять, — Юнги тянет на себя ткань, — мне домашки на завтра дохера делать, а тут ты сидишь канючишь.
Тэхен сидит весь в соплях, утирает слезы рукавом, шмыгает носом громко. Юнги мгновенно теряется, неловко сжимает плед в руках, ближе подсаживается.
— Ты чего?
— Я не хочу, чтобы ты встречал своего соулмейта, — Тэхен трет глаза и дуется.
— Опять за старое? Да какая разница, когда я его встречу? Может, его вообще нет, забей уже. Почему тебя в принципе так это волнует?
— Потому что я своего не встречу. Я знаю, — он громко втягивает в себя сопли, — а ты своего встретишь. И уедешь. А я не хочу, чтобы ты уезжал.
— Тэхен, — Юнги проводит рукой по его волосам, и тот смотрит на него раскрасневшимися глазами, — что бы ни случилось, я тебя не брошу.
— Обещаешь?
— Конечно.
Юнги останавливается у одного магазинчика. Смотрит на вывеску целую вечность, играет мелочью в кармане. Не поменялось ничего совсем. Все по-прежнему. За прилавком — та же тетушка, что постарела внешне лет на десять. Из подсобки выглядывает ее повзрослевшая внучка, которая высветлила себе пряди на висках и стала красить губы яркой помадой. Юнги смотрит на них с хрустом внутри — тем же, что бывает, когда на кости сухие в песке наступаешь. Они иссушены. Они — белые, омытые морем пепла. Они — Юнги, что ломается раз за разом, но замечать за собой не хочет.
Он покупает в магазинчике бутылку соджу и дынное мороженое, отказывается от сдачи и выходит на улицу. Открывает упаковку, сует мороженое в рот, застывает на долгую минуту. На губах — сладко. Под сердцем — горько. И это — все, что у него есть сейчас.
Солнце из-под козырька светит ярко и обезумевше. Юнги был бы не против испариться и просто исчезнуть. Стало бы легче тогда?
Ему — пятнадцать, Тэхену — четырнадцать.
Они стоят на последнем этаже 83 Tower. Тэхен разглядывает вечерний город, прилипнув носом к стеклу, а Юнги лениво потягивает холодный американо через трубочку. Тэгу раскинулся перед ними мигающим полотном созвездий. Голубые, желтые, оранжевые звезды мешаются, сливаются друг с другом, потухают и загораются снова, умирают и оживают, задыхаются и опять дышат. Прямо как они сейчас.
— Нравится?
— Еще бы, — Тэхен оглядывается на него, — в последний раз меня сюда мама водила, но это было давно. Сейчас у нее нет на это времени.
— Радуйся, что твой хен на подработку пошел и может позволить себе сводить тебя в такое место, — Юнги треплет его волосы.
— Хен, а ты знаешь, — Тэхен выныривает из-под его руки. Выныривает — громко сказано. Они уже одного роста, — что в это время сюда обычно ходят только парочки?
— И что с того?
Тэхен улыбается, блестит своими глазами уже давно не детскими, прижимается щекой к стеклу. Тянет руку к Юнги и забирает у него стакан с кофе. Обхватывает губами трубочку и громко втягивает через нее холодный американо.
— Знаешь, я думаю, не так важно, встречу ли я своего соулмейта когда-нибудь.
— А? — Юнги не совсем понимает, теряется малость совсем и чувствует себя неловко, хотя не должен.
— У меня есть ты. Зачем нужен соулмейт, когда есть ты, — Тэхен лыбится, а Юнги отвешивает ему подзатыльник, отчаянно краснея.
Юнги останавливается перед высоким ограждением, поворачивает влево — туда, где главный вход. Следом за запястьем под повязкой начинает жечь палец — тот, на котором кольцо. Юнги игнорирует. Юнги знает, что просто накручивает себя. Знает, что сам натянул струну внутри так сильно, что она лопнула еще вечность назад. Бутылка соджу в рюкзаке громко булькает, когда он резко останавливается перед воротами.
Где-то вдалеке гудят машины и кричат какие-то мальчишки. Где-то вдалеке гаркают птицы и шумит вода. Где-то вдалеке есть жизнь и дыхание, которые давно его покинули.
Где-то вдалеке взорвалась звезда, но не дала начало новой галактике.
Телефон в кармане вибрирует, но Юнги сбрасывает вызов сразу же. Отключает телефон. Хочет отключить и себя. Не может. Конечно же.
Ему — шестнадцать, Тэхену — пятнадцать.
На день рождения Юнги они сидят в его комнате после скромного ужина и уминают за обе щеки торт, который купила мама Юнги. Тэхен слизывает с пальцев крем и сползает с кровати вниз к своему рюкзаку, который бросил на полу. Юнги глядит на его темную макушку и улыбается. Вспоминает вдруг чужие слова, сказанные ему примерно год назад, и прикрывает глаза. Думает, что, может, в них есть смысл.
Ведь так… хорошо.
— Хен, — зовет Тэхен, — держи, — и сует ему в руки маленькую коробочку, — твой подарок.
Юнги хмурится немного, потому что не ждал ничего — знает, что у Тэхена нет денег на подарки другим, что его семья едва справляется со счетами и иногда несколько дней подряд ест один рис с кимчи. Хочет возмутиться, но даже рот раскрыть не успевает, потому что Тэхен смотрит глубоко, и в глазах его темным-темно, там потеряться можно запросто, там все вопросы множатся друг на друга и растворяются в темноте.
— Ты не должен был.
— Должен. Я хотел, — Тэхен подсаживается ближе, кладет руки на его колени, смотрит снизу вверх, — у тебя должно остаться что-нибудь от меня. Когда ты уедешь.
У Юнги внутри стекло хрустит. У него там что-то надламывается и срастаться обратно не хочет. Он обхватывает Тэхена рукой за шею, тянет к себе. Обнимает крепко, вниз склонившись.
— Я же сказал, что не уеду никуда. Мне плевать на этого мифического соулмейта.
Он открывает коробочку и смотрит на кольцо — красивое, с большим темно-синим камнем. Проводит пальцем сбоку по надписям непонятным, глядит на Тэхена вопросительно:
— Что они означают?
— Они значат то же, что ты значишь для меня, — улыбается Тэхен и склоняет голову.
Юнги хочет спросить еще раз, но не спрашивает. Надевает кольцо на палец и тянет Тэхена к себе, прижимаясь губами к его макушке. Слышит чужой вздох глубокий и улыбается. Закрывает глаза и шлет к черту всех соулмейтов на свете — не только своего.
Он выходит на небольшую тропинку и останавливается. Смотрит на деревья, шелестящие от ветра верхушки, снимает рюкзак. Садится прямо на траву и достает бутылку соджу. Дальше идти сложно. Дальше идти — невозможно почти. Соджу жалит язык и вскрывает глотку, но Юнги делает глоток за глотком, удавиться хочет. Смотрит на тропинку, что петляет дальше, и не может заставить себя встать. Знает, куда именно идти надо, но не может просто.
Запястью под черной повязкой больно. Юнги чешет его сквозь ткань, матерится яростно сквозь зубы, ненавидит своего соулмейта, что кусает его кожу сквозь расстояние, желает всем законам этой жизни просто сдохнуть в своей бесполезности. Юнги эти законы ненавидит. Юнги все вокруг ненавидит.
Бутылка соджу пустеет почти наполовину, когда он все-таки поднимается на ноги. Прокручивает раз десять кольцо на пальце, ступает вперед. Хочет потеряться на этой тропинке. И чтобы его никто и никогда не нашел.
Деревья редеют, их становится все меньше. Юнги шаг замедляет, хотя замедлять его некуда уже. Сжимает в руке бутылку крепко и выдыхает. Следом за запястьем жжет глаза, но это нормально же, верно? Так должно было быть.
Ему — семнадцать, Тэхену — шестнадцать.
— Хен, — шепчет Тэхен, когда Юнги обнимает его со спины — просто так, без задней мысли. Потому что руки теплом жгло, потому что сердце жгло еще сильнее, потому что внутри взрывается что-то, умирает, оживает, умирает снова.
— Я не уеду. Никогда. Не уеду, — шепчет Юнги в ответ, — прекрати просить меня не уезжать.
— Нет, хен, — Тэхен разворачивается в его руках, обхватывает лицо ладонями, выпивает душу взглядом, — нет. Ты должен. Через год, когда ты увидишь числа, ты должен… ты должен уехать. Найди его, хен, пожалуйста, ты должен быть счастлив, как и все.
— Замолчи, — рычит Юнги, отталкивает от себя руки чужие, но лишь для того, чтобы притянуть обратно, — мне не нужно это все, ты слышишь? Мне не нужно!
— А что тебе нужно? — тихо спрашивает Тэхен, взгляд пряча.
— Мне ты нужен, идиот, — он обнимает его крепко, вжимается всем телом, задыхается почему-то. — Ничего не нужно, а ты — нужен. Поэтому хватит, Тэхен, пожалуйста, я… — Юнги ломается посередине фразы, не может дальше продолжить, потому что чужие пальцы бегут вверх по его щекам, зарываются в волосы.
Тэхен целует его. Целует и дышит тяжело, царапая дыханием кожу, целует и путается руками в прядях волос, целует и, кажется, умирает. Юнги не понимает до конца, кто именно из них умирает, потому что он крепко целует Тэхена в ответ и уже не думает о глупых числах на руке, которых еще нет даже. В них нет смысла. В них нет ничего, кроме черной пустоты, ничего не значащей и абсолютно глупой и бессмысленной. До тех пор, пока в его руках Тэхен — живой до надлома в ком-то другом, с дыханием по артериям чужим, любящий до спекшейся крови вдоль не проступивших чисел на запястье.
До тех пор, пока Тэхен.
— Хен, — зовет он, — хен.
— Что?
— Завяжи мне глаза, — просит Тэхен, щурится, крепко цепляется пальцами за ворот его рубашки. — Я не хочу… я не могу. Мне слишком ярко сейчас, хен. Завяжи мне глаза.
Юнги целует его закрытые глаза. Целует губы. Целует все, до чего может дотянуться. И хочет, чтобы этот мир исчезнул.
Он выходит на небольшой пригорок. Понимает, что совсем немного осталось. Еще немного — и там будет он. Запястье чешется так сильно, что хочется соскрести кожу ногтями до самого мяса. Хочется выдрать ее, вгрызться в собственные кости. Хочется что угодно, лишь бы не чувствовать, как тебя зовет кто-то другой, когда ты в нескольких шагах от того, кто был для тебя всем.
Юнги чешет кожу сквозь повязку, поправляет ее с раздражением, шагает вперед. Открывает на ходу бутылку соджу, делает глоток. Внутри — жжется. Внутри — бурлит отрава какая-то. Там тухнет нечто, что еще осталось от того, что было им.
Столько часов. Столько дней. Столько лет. Столько… криков, царапин, пустоты. Столько — его. Все это — он.
Юнги делает глоток и делает последние несколько шагов. Останавливается. Морщится от боли на запястье, злится вдруг до того сильно, что зубы скрипят. Смотрит на буквы, числа, злится еще сильнее. Глаза жгут слезы — горячие, ядовитые, скрываемые много лет. Он ставит бутылку на землю, срывает ткань с запястья, дерет кожу криво постриженными ногтями, кричит.
Ему — через месяц восемнадцать, Тэхену — семнадцать.
— Нет! — кричит Юнги. — Не смейте, мать вашу! Просто не смейте! Дайте мне пройти! — он кричит, брыкается, отталкивает от себя чужие руки, царапается, вопит снова и снова, рвется вперед, но его раз за разом удерживают.
— Вам нельзя быть там, — говорят ему, — только родным можно.
— Мне можно тоже! — он снова дергается вперед, но мужчина удерживает его под руки. — Отпустите!
Юнги видит плющ. Много плюща. Он думает, что это он. Юнги не знает всех этих растений, что разрастаются вокруг. Еще он видит цветы. Они рядом совсем — прямо у его ног. Хризантемы. Яркие еще, живые. Кто-то совсем недавно был здесь.
К горлу подступает тошнота. Он берет бутылку и делает большой глоток. Прокручивает кольцо на пальце пару раз. Сглатывает. Закрывает глаза. Терпит жжение на запястье.
— Мы ничего не можем сделать больше, — врач опускает карту, а вместе с ней — взгляд. Юнги бесится, бесится так сильно, что весь на атомы расходится, расщепляется и существовать перестает.
— Конечно не можете! Потому что вы никогда ничего не можете! Да чтоб вы все… — он захлебывается, — да чтоб вы все в аду сгинули за свою бесполезность.
У него внутри — лишь кости одни переломанные. Он сам — один сплошной перелом.
Плющ царапает руки, не дает себя убрать, чтобы увидеть все. Юнги дерет его с силой, ругается на тех, кто не додумался его убрать, бесится, бесится, бесится.
Он ведь не за этим вернулся. Он не за этим приехал в Тэгу спустя семь лет. Он не может так. Он не может смотреть на все это и не умирать, не дохнуть внутри позорно. Он бегал так долго, он прятался бесконечность, но невозможно больше, но нельзя так, но…
Он рвет повязку на запястье и кричит. Кричит так громко, что кашлять начинает, задыхается. «Не уезжай», — просил Тэхен. «Ты должен встретить его», — говорил он потом. Тэхену на все плевать было — то, что его самого касается. Тэхену надо было лишь, чтобы у него все хорошо было. У Юнги.
Пошли к черту эти соулмейты.
Тэхен никогда не был его.
Но он всегда был только его.
Соулмейты — это один лишь пустой звук, выдуманный мирозданием, чтобы заполнить ниши в ищущих сердцах. Юнги не ищет. Юнги нашел миллион лет назад. Юнги ничего не надо больше, но почему так?
— Кровоизлияние в мозг, — говорит врач, а Юнги не слышит ничего больше.
Ничего не слышит. Визг тормозов только. За секунду до того, как Тэхен его в сторону отталкивает. Пихает так сильно, что все кости выбивает. Ничего не видит, кроме отчаянного взгляда напротив, который кричит: «ты должен быть счастлив», хотя меж букв сладким ядом сочится «не уезжай».
Юнги не собирался. Юнги не хотел. Юнги плевать. Ему класть самым последним на все, что зовется соулмейтом. Ему Тэхен только нужен. Ему только…
Тэхен. Господи. Пожалуйста.
Юнги смотрит на надгробие перед собой. Смотрит на имя. На дату. Смотри на все это и задыхается. Думает, что, боже, Тэхен, мне не нужен никто, я так и не встретил, я не хотел, мне не надо.
Юнги смотрит на надгробие, а после на свое запястье, с которого сорвал повязку. И видит там всего одну цифру.
«0».
Бутылка пустеет меньше, чем за минуту. Он роняет ее на землю, и та катится куда-то ниже.
Юнги всего себя роняет, но в то же время нет — смотрит на надгробие упрямо, трет запястье свое одной рукой, а другой — царапает щеки, по которым слезы бегут.
Семь лет, чтобы набраться смелости для того, чтобы увидеть правду. Семь лет, чтобы понять то, что не нужен никто — даже имя на запястье. Семь лет, чтобы осознать, что имя на запястье — именно то, что нужно было все это время.
Семь лет, чтобы понять, что сделать это нужно было еще вечность назад.
И никаких чисел на коже не надо.
Юнги снимает с пальца кольцо. Смотрит на него несколько минут, трет в ладонях, кусает губы. Смотрит, смотрит, смотрит. Внутри — ничего. Внутри — надломанные до остроты кости. Ими вены вскрыть можно. Ими глотку перерезать можно. Ими можно что угодно.
Внутри — пустота. Внутри ничего, кроме просящего «хен» и взгляда поперек души. Внутри — вся жизнь, которая тлеет, исчезает, разъедается кровью непролитой — его собственной. С запястья с цифрами. Цифрой.
«0».
Юнги больше не смотрит. И никогда не будет.
Он кладет кольцо на землю возле надгробия и поднимается на ноги.
Поворачивается спиной.
Но идти обратно не может.