искупление.
29 апреля 2018 г. в 14:08
...ибо день тот не придёт, доколе не придёт прежде отступление и не откроется человек греха, сын погибели. Так что в храме Божием сядет он, как Бог, выдавая себя за Бога.
Фес. 2,3-4
Флоренция — пятно цветного Роршаха на витражах часовни Мэдичи, звуки виолончелей и звонкого «gracias!» на каждом углу, запах флердоранжа, дорогих вин и трюфеля, родина Николло Маккавелли и Данте.
Ганнибал Лектер, со своей аристократичностью острых скул, отглаженными манжетами, вшивается в полотно Флоренции на обложке своих картин как влитой. Он выводит линии графита по пропитанным вином и сандалом свиткам, рисуя фасады палатинской капеллы по памяти. Ему нравятся легкие хлопковые рубашки (кипельно-белые), и пленка бронзы загара на своей кожи, тени кипарисов и виноградников, запахи истории ренессанса и барокко, витающие в переулках.
Уилл Грэм, со своей промерзлой щетиной, бледной кожей с синими капиллярами вен на изнанке век, во Флоренции кажется лишь его тенью на фасадах Палаццо в полуденном солнцестояние — едва прорисованной, блеклой. Его чертам присуща холодность застывшего на вершинах Антарктики снега и полярность северного сияния.
Сходя с парома в порту Ливорно, он уже ощущает себя чужим. Одетым не по погоде, с вытравленным воротом рубашки и неуверенным силуэтом Эбигейл по правую руку.
Тень говорит её голосом: «Это то место?»
«Это место прощения (прощания)» — вторит собственный.
Когда он впервые ощущает себя на пороге капеллы, там мало лиц, мало чистого воздуха, который не был бы пропитан ладаном или запахом воска от трескучих свечей. В солнечных разводах прощупывается дымка смешанных ароматов и чистого светлого сияния.
Изысканно выпотрошенное тело в трубчатой полой форме сердца посреди церковной залы — надругательство над слепой верой и воспетая эгоистичная слава собственного величия (сладкий привкус дикой любви, отравляющей разум).
— Он знал, что мы придем сюда? — спрашивает Эбигейл, сияя в золоте солнца и отражая каждый блик от своей бледной, как мел, кожи, будто была абсолютно стеклянной, прозрачной и нереальной.
— Он всегда это знал, где-то там, в своём Дворце Памяти у него всё ещё есть место для нас.
— Нет, Уилл, только для тебя.
И её силуэт затихает, растворяется в серой дымке, будто её и не было.
Будто всю дорогу это был кто-то другой.
Грэм запускает пальцы в волны её каштановых волос; пальцы пронизывают пустоту, разрезая такую пленительно обманчивую веру.
Он закрывает глаза, касаясь лопатками деревянной спинки переплёта скамьи и представляет его наполненный переливами голос, то, каким чувственным изломом тонких губ он с медовым, плавно-текучим пристрастием говорит:
— Я ждал тебя, Уилл.
И какой его силуэт мог бы быть, отворись в эту секунду парадная дверь.
Непременно скользящим и в тоже время ускользающим, как спадающий шёлк с гладкости плеч. Он шёл бы среди пустующих лавок, сдвинутых в ряд, облаченный в солнечный свет, как в благоговейный шлейф мантии и был бы абсолютно живым и осязаемым.
Его силуэт был бы священным.
Ганнибал садится по правую руку.
На нём — пиджак, вытканный синей нитью, оттеняющий бронзовый отблеск кожи век, где за кофейной гущей зрачков затаился присуще зверский интерес.
Уилл касается взглядом будто неловко его лица, скрываясь за рамами надтреснутого стекла очков.
— Я не могу сказать тебе того же.
(Я тоже ждал тебя)
— Это к лучшему, Уилл, тем легче будет принять действительность.
Ганнибал улыбается, обнажая кромку белых клыков.
И Уилл просыпается в Вулф Трап.
Красные засечки электронного циферблата фиксируют три часа ночи.
И его действительность окончательно расслаивается.