Часть 2
22 мая 2018 г., 21:48
Кайл таил в памяти рыхлые обрывки того страшного года. Немногим позже зыбким полотном они настигали его морозными зимними вечерами: в чужих квартирах, в душных рабочих бараках, на заброшенных улицах, усеянными трупами, взрывами, выбитым из рам стеклом, вихрем летящим во все стороны от окон покинутых спален.
Ему отчётливо запомнился слякотный сентябрьский день, когда взволнованный отец вернулся с работы раньше положенного срока и дрогнувшими пальцами кинул на обеденный стол новостную газету, на первой странице которой угрожающими заглавными буквами красовалось объявление о том, что все евреи на территории Варшавы незамедлительно должны покинуть свои дома и перебраться в другой район.
Их переселят в гетто. Осознание этого било током по нервам, ядовитой лихорадкой разливалось по телу и жестяным комом вставало на стенках горла.
В спешке собранные вещи, все как один отстранённо глядящие в пол лица, наждачкой прорезающий мысли шорох вывернутого на полную громкость польского радио. Тогда ни сам Кайл, ни его семья, ошеломлённые и потерянные происходящими событиями, не ведали ещё полноты той развернувшейся военной катастрофы, что с растопыренными когтистыми лапами, хищно ощерившись поджидала за закрытыми дверями их уютной квартирки в самом сердце оккупированной Варшавы.
Первое время новая жизнь за пределами родного гнезда была тяжела: за сущие гроши Кайл подрабатывал музыкантом в одном из местных глухих ресторанчиков, мать шила на заказ в цеху, а Айк, совсем ещё мальчишка, помогал рабочим, провозя на телеге стройматериалы и инструменты. Отец же, в довоенное время успешный предприниматель с обширной клиентурой, метался с места на место, поскольку довольно продолжительный срок не мог получить лицензию на право работать в официальной конторе. Впоследствии нужные бумаги с характерной печатью стилизованного чёрного орла со свастикой в центре для трудоустройства он получил благодаря имевшему связи в правительственных кругах старому знакомому их семьи. Последний был хитёр и не совсем чист на руку, но иного выхода у них быть не могло.
Не обладавшие же постоянным заработком евреи из более бедных семей вымирали прямо на дорогах: некоторые сваленные выгрызающим внутренности изнутри голодом, иные поверженными в драке за очередной кусок чёрствого хлеба, прочие из-за невозможности получения качественной медицинской помощи гнили заживо от инфекций и холеры. Но и вырученных семьёй Брофловски средств с трудом хватало на пропитание, цены даже на самое необходимое до неприличного взвинчивали, а товары из категории роскоши рядовому обывателю гетто было никак не достать, только если ты не являлся почётным членом тайной еврейской полиции. Повсеместно стали распускать слухи, что еврейская тайная полиция имела немалые привилегии в сравнении с обывательской нищетой: к ним поступал дорогой кубинский табак, заграничные сладости и виниловые американские пластинки. Кайлу неоднократно предлагали и самому податься в Гестапо, но всякий раз с упорным выражением неприязни на кривящемся лице, искрами яростного пламени в суженных от злобы зрачках и враждебно сомкнутых в линию губ, он без раздумий отказывал, поскольку такого рода предложения шли вразрез с его воспитанием, гордостью и с малых лет усвоенными им моральными принципами.
Накануне нового распоряжения со стороны немецких захватчиков в Варшаве прокатились волны "арестов". Поздней ночью, окутываемый туманом район, где в принудительном порядке проживали представители еврейской нации, по всему периметру вдоль кирпичных стен захлестнули гулкие, быстрые выстрелы. Объятые стальным звоном переулки, солдаты с автоматами наперевес, торопливая речь на немецком, усыпанные окровавленными силуэтами покойников проезды.
Провинившихся брали сразу семьями, без допросов и вынесения приговоров. Одного дряхлого старика на инвалидной коляске вытолкнули прямо через перила открытой балконной лоджии, и изумленный Кайл, ладонями прикрывая младшему брату глаза, с подступающим ужасом и тошнотой замер, вглядываясь в растекающуюся кровяную кляксу буквально в нескольких метрах от него на противоположной стороне улицы. Остальным выжившим велели строиться в колонны у стен с поднятыми кверху руками. Бежать было бесполезно: специально обученные группы немцев расстреливали беглецов на ходу, оставляя их унизанные патронами тела в качестве предупреждающего знака. Тех же, кто не был причастен к преступлениям, через пару дней расселили в бараках, отобрали все пожитки, раздели догола и выдали стандартную для всех без исключения узников рабочую одежду в вертикальную полоску. На каждой из них был вышит индивидуальный серийный номер и звезда Давида.
Время потянулось вязкой патокой, отпечаталось на хлюпких, однородных буднях мучительным ожиданием: никто не знал, что сулит им завтрашний день или как скоро они станут частью ускользающей через призму времени мировой истории, когда от их прежних непрожитых толком жизней останутся лишь жалкие фрагменты в красочных объявлениях из наполовину лживых уст в память о погибших в годы войны.
Условия в новом месте их пребывания, независимо от происхождения и статуса в обществе, были для всех равными. Утром, как только первый солнечный луч достигнет квадратных окон, ворвётся в тесное пространство с несколькими железными кроватями вдоль стен, начинались рабочие будни. Чтобы хоть как-то прокормиться приходилось заниматься тяжёлым трудом: возводить ограды из кирпича, ремонтировать полуразрушенные дороги, выкапывать узловатые траншеи для стратегических нужд различных немецких подразделений. C наступлением же сумрака стиснуть веки было практически невозможно — слышен был град подрывов за рекой, грохот сброшенных бомб, и то и дело ловили неудавшихся дезертиров. На противоположной от Кайла кровати, поджав под себя ноги, постоянно надсадно скулила некая средних лет женщина, до переселения прятавшаяся от немцев в подвалах ратуш и по случайности задушившая собственного грудного ребёнка. От её плача, переходящего в степенный вой, в ушах юноши непрестанно звенело визгливым тысячекратным набатом, кости немели от усталости, по спине скатывались оравы мурашек, а тонкое махровое одеяло неприятно клеилось к лоснящемуся от пота телу.
***
Через пару месяцев, в самом начале лета, его семью увезли в трудовой лагерь. Кайл смог выжить лишь по счастливой случайности.
Стояло липкое жаркое марево. Подгоняемые оружейным дулом немецких солдат, сокрушённые толпы народа сгрудились у жирно прочерченной вдоль перрона белой линии. Смирно выжидающие своей неминуемой участи, целиком и полностью идентичные друг другу, лишённые блеска жизни в зрачках, они походили на выделанные из стылой гладкости мрамора обескровленные статуи. Резво приближающийся состав поезда механически гудел вдали, из дымоводной трубы влажными комьями ваты поднимался пар, колёса шумно царапали по раскинувшимся в ряд рельсам. Мелькающие водянистые пятна фонарей поровну с зябкими солнечными лучами освещали исхудалые лица смертников. Кайл тоже стоял там. Неразлучно со всеми. Тело его мелко потряхивало, стенки гортани пересохли, наверное ему впервые за весь период разумного существования было по-настоящему страшно, но вместе с тем где-то на периферии сознания смутно плескалось знание того, что лучше уйти в небытиё бок о бок с семьёй, чем дрожать от непонимания и безызвестности, задыхаясь от в застоявшихся от сырости и снедаемых термитами стенах вонючего барака.
В самый последний момент его вырвал из толпы тот самый знакомый, что выдал отцу официальное разрешение на работу. Он, как и подозревал когда-то Кайл, был из Гестапо.
— Забудь, твоя семья уже не жильцы, парень. Но ты сам не можешь умереть вот так, как крыса. Такой талант не должен затеряться во времени, не всплыв толком наружу.—полушёпотом, с хрипотцой извлекая слова, он цепко ухватил Кайла за рукав и оттащил в сторону от края платформы, пока отвлечённые работой немцы занимались водружением людей в вагоны.
Подхваченный смятением пианист не знал, что ответить. Музыкант ошарашенно глядел в лицо "спасителя", его моментально перекосило от гнева вперемешку с немой досадой: поджилки вскипали от ненависти, ладони непроизвольно сжимались в кулак. Лестные слова явственно отдавали ядовитой ложью и оголённым, ничем не прикрытым желанием наживы. Не подлежало сомнению: ему нужен был талант Кайла, его известность, на которой при должном стремлении можно было сколотить неплохое такое состояние. Подмывало как следует вмазать по гнусной спесивной физиономии и одурело метнуться к вагонам, где сейчас пребывала его семья, но было уже поздно: поезд растаял иллюзорным призрачным видением, стремительно скрываясь за горизонтом и издавая раскатистый машинный треск. Игнорируя слова спасшего его человека, который по-прежнему что-то мямлил своим противным хрипловатым голосом, Кайл схватил его за грудки, но постепенно меняясь в выражении, от неконтролируемой злобы до невыразимого бессилия, вдруг разжал руки, с отвращением оттолкнув мужчину к краю перрона. Юноше ничего другого не оставалось, кроме как вернуться в город.
Главное не оборачиваться, главное продолжать автоматически делать шаги, главное ни о чём не думать. Ни о войне, ни о голоде, ни о том, что у него больше нет ни дома, ни семьи, ни близких.
Беспощадно опаляемый полуденным солнцем он медленно побрёл вдоль железнодорожной трассы, вяло переставляя непослушные ноги, а в глотке массивным колтуном оседал полный горя и сожаления, невыплюснутый наружу отчаянный крик.
***
Конец 1944 года. Конвой под руководством Эрика Теодора Картмана парадно растягивая шаг двинулся вперёд, огибая тесные закоулки, прочёсывая обезображенные ракетными снарядами старинные фасады архитектурных ансамблей и обступая рваные развалины, выискивал хоть какие-нибудь признаки бурлящей в этом богом забытом месте когда-то жизнедеятельности. Высшее командование отправило их сюда разведать текущую обстановку, потому что политическая ситуация Германии почти подволила к критической отметке: множество бравых немецких солдат было намертво приколочено к земле, предано забвению, они не ожидали, что поляки смогут оказать, хоть и довольно ничтожное, но сопротивление. Евреев из гетто, которые стали зачинщиками бунта, расстреляли, но это событие воодушевило остальных жителей Варшавы и придало им смелости, а проворные русские тем временем семимильными шагами продвигались к южным границам Берлина.
Картман обнаружил первого выжившего в одном из частично сохранившихся домов, по-видимому бывшей городской ратуше, на чердаке. Снаружи здания стены были почти полностью обезображены взрывами, но лестница и пара внутренних комнат непонятно каким образом остались в невредимости. Поэтому пробраться на чердак не составило особого труда. Найденный немцем юноша еврейского происхождения сидел полусгорбившись, поджав под себя тощие ноги, и снопы блёклого утреннего рассвета рябью расплывались на его осунувшихся, выступающих пологих скулах. Вытянутый овал юношеского лица, острый нос с едва заметной горбинкой, всполохи пламени метались в неряшливо вздёрнутых кверху прядях. За всю свою продолжительную военную карьеру Картман отправил на тот свет сотни подобного ему биологического отребья. Но( в этом Эрик мог самолично поклясться собственной шкурой) в его поддёрнутых болотной зеленью глубинах глаз не было привычного раболепного страха, тупого смирения и свинской покорности. Острый прищур выражал скорее поразительное в таких условиях упрямство и борьбу, желание выжить. И это завораживало, душило, буквально истязало плоть без ножа.
Чёрт. Почему этот мерзкий жид так пялится, я не чувствую в нём привычного содрогания при виде немецкого офицера, неужели совсем не понимает, что его ждёт? Наверняка он просто в ступоре. И, о будь я проклят, майн Фюрер, его волосы...У мерзких чумазых евреев, которые обычно попадаются мне на глаза и почти сразу же исчезают, становясь обугленным месивом или мёртвой тушей, набитой пулями, точно не бывает таких волос.
Еврей был тощий и бледный, но вопреки этому его не хотелось разделять на составные части, начинять металлом и бросать в печь. Даже напротив, так и норовило притронуться к его пламенеющим на свету волосам, огладить скулы кончиками пальцев, с силой надавить на хрупкую, длинную, как у цапли, шею.
Так, мать твою, Картман, соберись, я ведь при исполнении. Нужно просто снять с предохранителя пистолет, вонзить дуло ему в глотку и плавно надавить на курок. Сейчас. Не мешкая. Иначе, клянусь Фюрером, я не смогу....
—Ты еврей, верно?— беспорядочно срывается вопрос из уст офицера. Он стоит, уперевшись телом об дверной косяк, стараясь не выдавать волнения в голосе и, поджав губы, демонстративно вертит в руках вынутый из кобуры пистолет.
Твою мать. Я просто не смогу сейчас сделать то, что проделывал сотни тысяч раз. Если только не выколоть этому проклятому жиду его излишне любопытные зелёные глазёнки.
— Да.
— Назови своё имя.
Кайл молчит. Он малость удивлён, что немецкий офицер, далеко не последнего звания, судя по погонам, так долго с ним церемонится, хотя по логике вещей уже давно мог выстрелить. Как минимум это вызывает подозрения, как максимум — противоречит военному кодексу и клятве Гитлеру.
— Я сказал, назови своё имя, чёртов жид. Видишь ли, я бы с удовольствием всадил пулю тебе между рёбер, но по некоторым соображением не могу сделать этого прямо сейчас. Так что тебе лучше отвечать на мои вопросы сразу, если не хочешь соскабливать ошмётки своих еврейских внутренностей со стен.
— Меня зовут Кайл.
—Надо же, таки зачатки разума в твоей жидовской черепушке имеются. Весьма похвально. Каков твой род деятельности, Кайл?
— Я пианист.
— Значит, ты музыкант? Раз так, то следуй за мной, сыграешь что-нибудь. Это приказ.
***
—Ты хорошо играешь для еврея. Сыграй мне ещё.
Тонкие, изящно выгнутые пальцы ритмично опускаются на чёрно-белые клавиши старого пианино. До этого голая, почти бездыханная тишина разламывается от тревожного набата стройных звуков, точно стальными пулями разлетающихся по затхлому воздуху рваной, саднящей отчаянием мелодией. Отсыревшие бетонные стены, покрытые облезающей штукатуркой и промозглой копотью, ловят каждый подступающий аккорд и усиливают его в несколько раз. Прикуривающий папиросу немецкий офицер слушает внимательно, не смея прервать, ломкая сонета, льющаяся из-под пальцев пианиста оказывает на него растущее гипнотическое воздействие: мелодия роем жалящих ос попеременно проскальзывает в уши, в виски, в грудную клетку, накалённым свинцом прорываясь через каждое волокно его нервов. В ней словно заключен весь первородный хаос войны: звон автоматных очередей, безответные мольбы обречённых и последнее дыхание каждого пронзённого вражеской пулей противника на бойне солдата.
Когда сонета наконец приходит к своему логическому завершению, а в воздухе провисает непривычно натянутое затишье, Эрик не сразу приходит в себя: он молчит, в толстых пальцах, обтянутых чёрной кожей, дотлевает папироса, в зрачках метаются искры восхищения, а сам взгляд поддернут дымкой отстранённого благоговения.
— Кайл...ты говорил тебя зовут Кайл,— очухавшись от кратковременного ступора, задумчиво подаёт голос офицер, туша папиросный фильтр в пепельнице у прикроватной тумбы. Живо расправившись с сигаретой и отстукивая тяжеловесными армейскими сапогами, он подходит к неподвижно сидящему за инструментом музыканту, видимо самому всё ещё потрясённому своим исполнением и касается его карминных, с плавным переливом рыжины, взъерошенных прядей, несмело оглаживает и мгновенно цепенеет, потому что остекленевшие зеницы с радужкой цвета застоявшегося зелёного чая в упор глядят прямо на него, выразительно пробегая по затянутой в офицерскую шинель уплотнённой фигуре.
Сколько Эрик себя помнил, он всегда хранил глубокую верность национал-социалистической немецкой рабочей партии и своему фюреру: без заминок и малейшей крупицы жалости припирал ослабшие еврейские тела к земле, неважно, были ли среди смертников беременные женщины, старики, инвалиды, больные сироты, он убивал всех без разбору, простреливая шальным патроном их привинченные к влажному от матово-багровой крови асфальту головы.
Но впервые за всю жизнь в разум Эрика Теодора Картмана, почётного штурмбаннфюрера СС, зыбким ядом прокрадываются сомнения в подлинной ненависти к еврейской нации. Он не может ответить на главный вопрос: почему не оборвал нить жизни худосочного польского музыканта, как только увидел его на чудом сохранившемся чердаке подорванной ратуши в череде обломков арматурного мусора, строительных блоков и балочных труб. Почему в роковой момент его будто сверхъестественной силой пригвоздило к половицам, и он не мог пошевелиться, поражённый магнетическим действом насквозь пронизывающей звуковой гармонии.
Прежде Эрик Картман не испытывал к кому-либо подлинной любовной симпатии, поскольку твёрдо считал, что военный долг важнее мирских желаний. Его работа являлось для него главной страстью. Грохот немецких артиллерий, бум огнестрельных снарядов, лязгание ботинок, крики военнопленных и отчаянные просьбы о пощаде, всё это будоражило кровь, наполняло вены адреналином и металлом колотило в рёбрах.
Но этот еврей, этот чёртов еврей с вытянутыми, как спицы, пальцами порождал в нём совершенно парадоксальные, новые, годами военной службы отрицаемые чувства. От каждого воссоздаваемого его игрой на пианино звука, в Эрике что-то с глухим треском рушилось, нещадно саднило и скребло под брюхом навозными жуками.
—Где твоя семья, Кайл?—беззастенчиво наматывая рыжеволосый завиток на основание перчатки, одними губами негромко шелестит офицер.
—Их увезли три года назад из Варшавского гетто в трудовой лагерь.
—Значит ты прячешься здесь один?
—Да, я....Что со мной будет теперь? Вы убьёте меня?
—Сейчас в этом нет никакого смысла. Если бы я хотел, то размазал твою симпатичную еврейскую физиономию об стену ещё при нашей первой встрече. К тому же через пару недель мы отступаем, русские пробили нашу линию обороны у восточного фронта.
—Значит...скоро конец?
—Да, мой дорогой Кайл, скоро всё будет кончено. Мои парни прибудут сюда завтра на рассвете, ни в коем случае не высовывайся из чердака, слышишь? Я постараюсь принести тебе что-нибудь из провизии.
***
Январь, 1945. Кайл прижимался спиной к стене и стучал зубами, ёжась от промозглого январского холода. Он растирал ватные ноги и руки, тем самым стараясь хоть как-то прогреть дрожащее в треморе тело. От его горячего дыхания из-под приоткрытых губ валило вздымающее к потолку облачко пара.
Через треснувшие рамы окон лениво надвигался густой туман, полз с неохотой, загребая руины гетто здоровыми ручищами цвета расплавленного цинка. Крупные снежные куски оседали на развалинах, превращая их в подобие забытых ветхих могильников, занесённых снегом.
Эрик подошёл к нему не сразу, он медлил, как-то даже затих, глазея в окно на припорошенные снежным ливнем дороги. Погода отражала его душевное состояние: неверие и непринятие того, что совсем скоро придёт конец всему тому, над чем он так долго трудился на благо великой идеи. Надо же, за каких-то два чёртовых года произошёл полный крах прообраза о непобедимости и бессмертности немецкого народа!
— Похоже, это наша последняя встреча, еврей,—изрёк нарушивший дистанцию Картман, когда молчать стало слишком тяжело. Покопавшись с минуту, он вытянул сигару из внутреннего кармана шинели.
— И что меня ждёт?...
— Тебя? Ты теперь свободен, жидёныш,—осипло произнёс мужчина, глубоко затягиваясь и смакуя табачный дым. —Я и мой отряд приняли решение о капитуляции, а сюда скоро прибудет Красная Армия.
—Я...Не могу поверить, что это правда.
—Молчи. Просто заткнись, Кайл. Теперь любые слова не имеют смысла. Мы проиграли. А всему виной новобранцы, эти полоумные кретины не в силах даже автомат держать правильно! Среди них наверняка были мерзкие крысы, которым насрать на Третий рейх и нашу великую идею,—он вдруг затих, мельком глянув на трепыхающегося от холода Кайла.
—Ты слишком трясёшься, еврей. На вот, пока я не передумал и правда не расплющил твою гадкую черепушку об дверной косяк,— и, чуть помедлив, Эрик сдёрнул с себя шинель, накинув её на плечи Кайла.
Прежде чем окончательно уйти, Картман вдруг поцеловал его. Вот так просто. Несколько волнительных шагов, одно порывистое движение—и их столкнувшиеся губы. Даже полноценным поцелуем не назовёшь, просто единичное прикосновение, короткое, неловкое и безрассудное.
Музыкант даже не сопротивлялся, скорее впал в кратковременный ступор, завороженно вглядываясь в чужие глаза, в карих омутах которых считывалось горючая смесь горечи и сожаления.
Когда Кайл наконец всплыл из оцепенения, офицера уже и след простыл. Только краем уха отдалённо улавливался топот немецких сапог и дуновение кубинских сигар, распространившееся по всему чердачному помещению душной плёнкой.
***
Когда в Варшаву ворвалось освободительное движение русских, Картмана и весь его отряд поймали вместе с тысячами других немецких офицеров. Их отвезли в лагерь для военнопленных. Кайл не знал ни имени спасшего его офицера, ни каких-либо других сведений, позволяющих опознать личность. Тусклые фрагменты, что отпечатались в его воспоминаниях не носили формально-исчерпывающего характера. Но он хорошо запомнил вкус заграничных папирос на чужих губах и терпкий, горьковатый аромат дорогого виски.
Свою музыкальную карьеру Брофловски продолжил и после окончания войны. Его концерты всегда срывали бурю оваций, восторженное ликование зрителей и ворох благодарностей с личными встречами, от такого наплыва обожания было дико непривычно, но ко всему со временем привыкаешь, особенно после пережитых лет оккупации.
За пару недель встречи в Италии до него добрались слухи о том, что известный немецкий офицер, ещё до официального суда, застрелился в собственной камере.
Кайл не поверил сначала. Потому что немец, которого он встретил тогда на чердаке просто не мог, ему бы хватило смелости сбежать, найти сообщников, он бы определённо смог выжить, если бы захотел. Это был не он. Определённо не он.
Ему было гораздо проще думать так, чем принять правду такой, какова она есть. Без прикрас.
Примечания:
Оно отредактировано целиком и полностью. Сюжет изменён в угоду изначального замысла, поскольку я не вижу здесь обоснования хп.
Но, даже несмотря на изменения, надеюсь это будет кому-нибудь интересно.