ID работы: 6836969

Мне не забыть твоё кадило

Джен
PG-13
Завершён
16
Ольга В соавтор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Василий проснулся от раскатистого, дробного топота. Спросонья казалось, что рядом разминается вприсядку Краснознаменный, как-его-там-мать-его-ети ансамбль песни и пляски. Попытка открыть глаза удалась ровно наполовину: левый словил тонкую полоску света, с правым договориться не получалось. Кое-как изобразив из левого глаза подобие прицельной планки, Василий с ужасом узрел нечто огромное, пыльно-серое, неумолимо приближающееся с чудовищным грохотом. «Пиздец братве, мумаки атакуют», — одинокая мысль в пустом черепе заметалась в панике, срикошетила, вызвав приступ такой боли, что Василий уверился — гадский киношный мумак растоптал к едреным херам его многострадальную верхнюю тыковку. «Амба, пацаны. Все, отвоевался Вася Петров». Между тем топот не умолкал. К одинокой мысли присоединилась вторая: «Чем я это слышу? Башки-то нет. Или все еще есть?». С усилием, достойным подвигов Геракла, Василий приподнял чудом уцелевшую башку и попытался сквозь липкую муть в глазах оценить масштабы катастрофы. Чудовище было где-то рядом, решительно топало, явно готовясь предпринять новую атаку. Собрав последние силы, Василий попытался повернуться так, чтобы встретить супостата лицом к лицу. Сухой костяной скрежет его затекшей шеи мог напугать самого отважного Кощея, но враг оказался стойким. Серый хвостатый комок шустро перебирал крохотными лапками, деловито отыскивая что-то в полуметре от Васькиного носа. «Ишь ты, грыза проклятая, шуму-то навела, аж в висках стучит», — признаваться, что принял мышиный топот за роковую поступь боевого чудовища, было неловко, но вся прелесть ситуации заключалась в том, что признаваться, кажется, было некому. Мышь тем временем отыскала на полу крошку чего-то съедобного, принюхалась, ухватила добычу и растворилась в ворохе цветных лучей, радужной лужицей расплескавшихся на затоптанных досках. «Это что еще за цветомузыка? Где я? Как я сюда попал?» — вопросы резво заполняли необитаемые пустоши в Васиной голове, толкались, суетились, как цыгане на ярмарке. Надо было что-то предпринять, и Василий сделал единственно доступный выбор — страдальчески, как ему казалось, застонал. Звук, вышедший из пересохшего горла, напоминал шипение издыхающей кобры и скрежет ржавого замка одновременно. — Кто тут? А? Чего надо? — хрипло отозвался некто откуда-то из-под Васиного бока. Под боком было к тому же достаточно тепло и мягко, значит, кем бы «оно» ни было, было оно живым и русскоговорящим, что радовало неспособного к языкам (окромя матерного) Василия. — Я это. Мне бы водички… — сиплым шепотом взмолился Василий, не в силах развернуться и посмотреть на отозвавшегося собеседника. За глоток воды он сейчас готов был продать бессмертную душу и еще добавил бы сверху, не торгуясь. Некто, чей скрипучий голос казался смутно знакомым, произвел непонятные действия, пошуршал, повозился, знатно приложив локтями по боку, звякнул чем-то очень заманчивым и прохрипел: — На вот. Нету водички, но что Господь послал. Небось, сойдет. Стакан с бурой жидкостью появился в поле зрения, заметно ограниченного опухшими веками. Василий всосал содержимое емкости со звуком, напоминающим прочистку засорившегося слива раковины. Резкий запах и кислый вкус спиртного волшебным образом исцеляли иссохшую глотку, колокол в истерзанном черепе уменьшал амплитуду, зрение обретало резкость. Все яснее Василий различал цветные рисунки на стенах, сбитую истертую ковровую дорожку на полу, разноцветные стекла в узких высоких окнах, огарки свечей в тонконогих золоченых штуковинах. Место пребывания прояснил Святой Лука, глядящий на лежащего на полу Ваську своими большими печальными глазами с крайним осуждением. «Церковь? А как я тут оказался? И этот, который возится рядом, он кто вообще?». — Ты это… ну… спасибо, короче. — Во здравие, сын мой. И во славу Божию, — сказал поп и присел, охнув как-то совсем не по-мужски, пусть и в платье, но мужик же, схватившись за то самое, на что присел. И в голове у Василия, и так знатно отдающей по вискам колоколами после попойки, зазвенел тревожный звоночек. «Так я что же это, и с попом пил, и трахнул его, что ли?» — Ты это… Чего охаешь? Выражение крайней растерянности и задумчивости на лице попа («Федор, точно, Федор!») не понравилось Ваське, потому как с таким вот растерянным лицом ему курсант сообщил, что они проебали в горах ящик с гранатами. — Да болит. А вот с чего — вот те крест — не помню! Вася перекатился набок и сел, протянув пустой стакан, ибо вспоминать на трезвую голову — гиблое дело. — Надо, Федя, надо. И в голове замелькало. Второе августа Василий встретил в родном Н-ске, мало изменившемся с тех пор, как он пятнадцать лет назад уехал на заработки в областной центр, да так там и остался. Приезжал домой редко, только тогда, когда мать начинала тихонько плакать в телефонную трубку, что означало — беда. То старая береза у забора вдруг повалилась на ветхую шиферную крышу, проломив ее и едва не обрушив стену кухни, то крыльцо сгнило настолько, что мать оступилась и ухнула под ступеньку, сломав лодыжку, а теперь вот заезжий лихач на иномарке протаранил забор на манер быка из корриды. И ведь нет, чтобы повиниться по-человечески, мол, простите, ехал как молния, то бишь зигзагом, так теперь наглец требует с матери компенсацию за поломанный кенгурятник Хонды. Василий погрустил у обломков забора, прикинул, что проще будет поставить новый, чем ладить из трухлявых досок заплату и побрел в сторону рынка. В раскаленном августовском небе где-то далеко на востоке глухо ворчал гром, обещая к вечеру грозу, но пока пыль исправно покрывала ботинки ровным рыжеватым слоем. «Искупнуться бы, — мечталось, — да пока до реки дойдешь, позакрывается все. А ведь сегодня праздник, день ВДВ, парни в городе, небось, все фонтаны перепробовали. А тут ничего, кроме луж, да и те пересохли. Эх, сейчас бы к братве да пивка…». На площади перед входом в строительные ряды рынка Василия настиг тягучий колокольный звон, вторящий далеким глухим громовым раскатам. «Ильин день, точно. Раззвонились, делать им нечего, православнутым на всю голову. Или в церковь зайти, на кадку святой воды? Хоть так искупаюсь». Колокол отзвонил, в вязком жарком мареве замирали последние звуки, когда Василий добрел до стертых ступеней высокого крыльца. Долговязый мужик в потрепанной черной рясе возился у дверей, прилаживал здоровенный замок. «Такой замочек на ногу уронить — и можно без ласт плавать», — хмыкнул про себя Василий, а вслух брякнул: — Эй, черносотенец, погоди. Пусти, святой водой окроплюсь, душа требует. Поп обернулся, чуть не выронив из рук замок: — Чаго пугаешь, мил человек? Душа требует — приходи, — и снял с трудом надетый замок, чтоб пустить в храм. «Да и какой это храм, — подумалось Васе, — так, изба, разве что выше нашенских». Церквушка и правда была вся старенькая, деревянная, с резными наличниками по краям окон, да красивыми резными, опять же, рукавами по крыше. А крыша — как с черепицы, но все то же дерево. Чешуйками рыбьими прилажены досочки. И как-то Васе даже показалось, что и не зазорно в такую церкву войти, не украдена, а построена, чем было у человека — и всеми его стараниями. Меж тем поп все смотрел на Василия, совершающего нехитрый жест от лба к животу, да от плеча к плечу (иль наоборот надо было?), — не помнил Вася, да после стольких военных лет мало о таком помнишь. Забывается бог. — Проходи, человек, я уж сам тебе покажу, где чего у нас. Марфа наша ушла уже, так что я тут сегодня за всем слежу. Высокий, худой, — этот поп не смотрелся священником, — он прошел вперед в прохладный полумрак деревенской церкви и повел к небольшой металлической чаше ближе к алтарю. — Звать-то Вас как, батюшка? — Отец Федор я, тут уж лет как семь приход держу. Да и лицо мне больно знакомое, не с Ивановки часом? Вася оторопело кивнул, прищурился, вглядываясь в лицо с небольшой бородой и светлыми глазами, а потом узнавание заставило его аж руками хлопнуть себя по бедрам и заголосить: — Макс? Макс Игнатьев? Это ж я, Васька, Петровых сын, ну! Священник вздрогнул, присмотрелся, а потом разулыбался широко-широко и руки протянул, обнимая Ваську: — Ох, неисповедимы же, Вася, воистину неисповедимы! Столько лет! И вон как! На этом объятии воспоминания в гудящей похмельем голове Васи обрывались. По крайней мере, как он оказался в церкви, он помнил. Вот вспомнить бы, что дальше было. Отец Федор, он же Макс, сидел рядышком и грустно смотрел на большую оплетеную бутыль: — Кагор закончился, прости, Господи, — Федор глянул исподлобья такими же припухшими глазами и вздохнул, — а новый опять ждать с епархии месяц. Василий где-то слышал это, а от грустного вида Макса-Федора внутри как-то подозрительно защипало (то ль похмелье какое в церкви странное, то ль кара небесная с опозданием). И Василий вдруг вспомнил утраченный кусок вчерашнего вечера. — А как ты в попы-то подался? Вроде был как все, в футбол гонял, девок щипал, курил с пацанами за гаражами, помнишь? Потом в армейку сходил и пропал, никто ничего про тебя не знал. Говорили, уехал учиться. А оно вон как вышло… — Помню, Вась. Как же иначе? Знаешь, я никому не рассказывал, вроде как несерьезная история, неловко такое говорить, понимаешь? Обычно отвечаю, что читал много, думал и понял, что путь мой один — в храм, во служение. Да только началось это не так. Мне пятнадцать было, как раз на девяностые пришлось, лихое времечко. Батя мой на лето в парк отдыха устроился — сторожем ночью, днем механиком. Мы ж еще с тобой ходили на халяву на колесе обозрения кататься, помнишь, курили и плевали сверху: «На кого бог пошлет»! А потом сваливали через забор от тех, на кого прилетало? Помнишь? — А то! Золотое время было. Выпьем, братишка, за наше детство. Счас все не то, нету той радости. — Выпьем, конечно. Только ты дослушай, может, поймешь меня. Батя тогда спер в тире, а может, ему отдали мелкашку сломанную. Боек сточился, осечку за осечкой давала. А батя у меня рукастый был, подточил, подшаманил и стала винтовочка как новенькая. Мы ж с тобой из нее все бутылки в округе перестреляли. — Еще бы! Ты потом сказал, что батя ее обратно в тир отнес, продал, а деньги пропил. — Нет, не так все было. Солгал я тебе тогда, каюсь. Отца оговорил. Никуда та винтовка не делась, по сию пору у меня хранится, как напоминание о грехе. Дурак я был, Вась, да только грех мой был первым шажком на пути к Нему. Меня в то лето к бабке отправили, в деревню. Там сытнее было, да и родителям проще. Винтовку я с собой взял, стрелял по чему придется, а как-то раз вышел утром во двор, гляжу — ласточки носятся, посвистывают. Дай, думаю, попробую по такой мишени попасть, или я не снайпер? Подхватил мелкашку и с первого выстрела ласточку-то и сбил. Шлепнулась она прямо бабке на спину, та у забора в грядке ковырялась. Бабка подскочила, да как заорет: «Ты что наделал, изверг? Зачем божью тварь загубил? А ну, иди сюда, пащенок!» Я подошел, а птица-то живая, подбил я ее, а не убил. Ползет по траве, а из-под обрывка хвоста за ней след кровавый тянется. И пищит так жалобно, крыльями шевелит и ползет, ползет от меня прочь. Бабка мне: «Добей ее, сволочь! Вишь, плачет как, мучается. Стреляй, поганец, нет тебе прощения!» А я не могу, рука не поднимается, жалко мне ее, сил нет. Веришь, слезы брызнули. А ласточка трепыхается, головку к солнцу тянет, взлететь хочет, да никак. Крови на траве все больше, даже удивительно, откуда из столь малой птахи. Бабка меня в спину тычет и шипит: «Стреляй, чего ждешь? Думал, забава тебе? Вот она, забава твоя — душа живая, безгрешная, а ты ей муку такую устроил. Стреляй, паршивец!» Веришь, Вася, винтовка будто чугунной сделалась, поднять ее я не мог. Кое-как прицелился, выстрелил. Ткнулась ласточка головкой в траву, дернулась и замерла. А мне так горько сделалось, словно весь мир померк. Отнес я мелкашку в дом и больше не трогал. Думал, не прикоснусь к оружию никогда. В армии, конечно, пришлось, но Бог миловал, не попустил по живым людям стрелять. А после дембеля я в семинарию поступил. По-разному люди к Богу приходят, Вась. Меня вот ласточка привела. Кому сказать — засмеются, мелочь, скажут. Пусть мелочь. Давай-ка выпьем, Вася. Василий смутно припоминал, что было потом. Вроде бы он тогда хлебнул из стакана, притянул Макса-Федора за шею, прижался щекой к макушке, подивился мимоходом, как много седины в Федькиных русых волосах. Потом вроде бы целовал его, утешая, приговаривая, что понимает, сочувствует. Целовал? Да ладно, неужели? Впрочем, покосившись на пустую, изрядного объема бутыль и такую же вторую, сиротливо лежащую у странных, крытых ковром ступенек, Василий признал, что могло быть всякое. «Едрит колченога деверя! Да что ж такое, тут помню, тут — не помню. А у Макса, кажись, тыл шибко сквозит, ишь, ерзает. Как бы поделикатней выяснить? И пить хочется, как бешеной собаке». — Слышь, Федя, а что, водички и правда нету? А вон бачок в углу, не святая ли вода? — Вась, ты что, не помнишь? Ты же сам ее вчера всю на себя вылил. Во славу русского оружия, Илии Пророка и святого десанта. Еле проводил тебя до крыльца, ты прямо тут хотел купель устроить. «Ох, епт. Нихуясе я вчера начудил. Кагор у Федьки бронебойный, видать. Умеют, черти долгополые, ханку бодяжить. Да еще этот, на стене, смотрит, сука!» Василию не давал покоя укоризненный взгляд святого Луки, как на грех намалеванного в полный рост и с грозно воздетым двоеперстием. «Чот это мне напоминает. Подозрительно знакомый жест. Я, часом, не применил вчера это наглядное пособие к Федькиному тылу?». Василий на всякий случай оглядел украдкой собственные пальцы, надеясь найти ответ. Пальцы в двоеперстие не складывались, мельтешили, как мухи над навозом. «Пиздец. Хорошо, что он, кажется, тоже не помнит». Федор Максимович, как мысленно окрестил Василий своего собутыльника, поднялся, все так же охнув, отчего на душе у Васи заскребла когтями и мерзко замяукала одна голубая кошка (один раз, один раз, а оно вон как). Потому что уж больно это все не по-христиански вышло, шел в одну сторону, а заглянул на поповый зад. А куда он, собственно, шел-то? — Федя, а куда я шел вчера? Сюда-то меня как занесло? — Погоди. Счас вспомню. Ты про испанский воротник чего-то говорил. Купить, что ли хотел? «Млять, это еще что за? Какой, к ебене матери, воротник? Стоп. Матери? Мать, просьба, забор. Что-то связано с забором… Точно, забор! Я ж доски купить хотел! А воротник откуда?» — Федя, а про воротник я чего говорил? Какой такой испанский? — Ох, грехи наши тяжкие. Ты все грозился кому-то на шею запчасть какую-то надеть, на манер испанского воротника. Бампер, вроде. Ты, Вася, зря это. Сказано — возлюби врага своего, как самого себя… Федор почти успел осенить крестным знамением буйную и похмельную голову Василия, как того просто-таки подорвало с места: — Да щас! — он вдруг преисполнился таким праведным гневом, вспомнив претензию, которую мать совала ему дрожащими морщинистыми руками. В бумаге говорилось, что ущерб, причиненный владельцу автомобиля, должен быть возмещен в срок до… до сегодня! «Будет тебе ущерб, сука! Такой ущерб, за раз не унесешь! — Слушай, Федь, у меня вроде деньги были, на доски. — Так ты ж за водкой бегал, говорил — встреча лучших друзей без водки… хмм… фекалии, а не встреча, так сказать. Что ж ты молчал-то, а? Вася, ну как же так! «То-то нас так приложило, а я все думал — с чего бы? Теперь понятно, полировать кагором водку это как пули дум-дум. Мозги разрывает напрочь. А матери я что скажу? Того, что осталось, на полкуба горбыля не хватит. Ну и сука же я!». Их с отцом Федором терзания прекратила сухонькая резвая бабка в белом ситцевом платке, появившаяся так внезапно, что Василий на мгновение уверовал в телепортацию. Федор, передвигающийся до этого на полусогнутых со скорбным, мученическим кряхтением, вдруг подскочил с грацией вспугнутого кота, выпрямился и попытался принять торжественно-отрешенный вид. Отрешенность отчасти удалась, с торжественностью не получилось — стойкий запах перегара мог запросто поджечь в храме все свечи разом. Василий суетиться даже не пытался — смысл? Все одно пропадать, вон и Лука ухмыляется, стукач загробный. — М-м-м-Марфа Гавриловна, вы нынче рано… — отец Федор старательно дышал в сторону, надеясь избежать позора. — Батюшка! Эвона что! Да как же, вы ж никогда… А это кто? Уж не Лидии ли сынок? Васька, ты, что ли? — Вроде бы. Федь, пойду я. Попробую из остатков сладить загородку какую. — Стой. Пойдем-ка со мной. Позади церквушки, заботливо укутанные в три слоя полиэтиленовой пленки лежали доски — «сороковка», калиброванные, шлифованные — загляденье. — Вот, Вась, берем тачку — да не верти головой, не о машине речь. Тачка у стены стоит, видишь? Грузим доски и поехали к тебе. Думаешь, я топором работать разучился пока семь лет кадилом махал? Ничего подобного — этот храм моими руками держится. Крышу видел? Я подновлял, один. Доски для алтаря держал, там пол скрипит, во время службы очень несолидно выходит, когда идешь, а под тобой звук, будто кота за яй… хвост тянут. Ничего, успеется. Прихожанам помогать надо. — Федя… Макс, ну ты чего? Я ж не могу так, Федь. Это же… — Это же, то же. Чего заблеял, агнец Божий? Бери тачку и вперед. Нам еще испанский воротник тому грешнику примерить надо, не опоздать бы. Покатили, сын мой! Федор, бодро подхватив один край досок, снова протяжно охнул, сморщившись, что та самая кошка на душе у Васи. Совесть у Василия, надо сказать, сукой была распоследней — лезла не в свое дело, спала, когда не надо и, вообще, вид имела крайне потрепанный и развязный. А тут вот — на-те, здравствуйте, приехали, пшли нахер, — опомнилась. Потому Василий, подхватив доски да подняв их с одного краю на плечо, чтоб ближе к центру сделать пару шагов и самому всю «вязанку» пристроить на тачку, спросил: — Ты, Федь, чего за зад-то хватаешься? Федор, чуть краснея, кивнул на виднеющийся из-за угла куст шиповника, на котором, как подвешенный ребятней скворечник, висело что-то металлическое и помятое на длинной такой цепи. Вася не расслышал, а когда переспросил, его гогот спугнул ласточку, намерившуюся присесть на крышу церкви: — Прям вот так и сел на кадило?!
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.