ID работы: 6845827

Письма, письма, письма

Смешанная
PG-13
Завершён
47
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 11 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Князь Мышкин в исступлении перебирал безумные письма. Бумага, перемятая, пережатая, вся истершаяся на сгибах, была мягкой, совсем без хруста. Опуская на стол один широкий лист, весь черный от копоти слов, и беря другой, он думал, что ошибается и хватает платок, такими мягкими и податливыми были эти листы. И Настасья Филипповна, всегда строгая, дерзкая, хлесткая, в этих письмах делалась такой же мягкой, вытертой, едва дышащей. Могла ли она так унизиться перед ним самим, перед верным другом и «благодетелем»? Перед Рогожиным, владеющим ей днем и ночью, хотя ему и этого мало? Перед Тоцким?.. Нет, сколько бы они ее ни ломали, кто жалостью, кто кулаками, кто развратом, она ни перед кем не была такой мягкой и сломленной. Неужели на нее с такой силой подействовала… красота? Та самая, которая в устах самого князя спасет непременно мир? Но ведь она и сама красива! И еще красивее, потому что красота ее глубинна и воссоздана из страдания и боли. Тогда неужели же так может преобразить женщину зависть и ревность? Неужели это — самое ломающее, самое страшное, что могло случиться с бедной Настасьей Филипповной? До чего же надо быть безумной, чтобы так решить!.. «Не считайте моих слов больным восторгом больного ума, но вы для меня — совершенство!» — князь Мышкин морщил лоб, нервически расхаживал по комнате, ломал руки. Эти слова, для кого другого послужившие бы самым верным признаком змеиной зависти, а значит, и подтверждением, что все не так серьезно, сбивали его. Будь это зависть, Настасья Филипповна никогда не облекла бы это в слова так явно. О нет! Она ведь умна, она умнее столетних старцев и тысячелетних змей, она расчетлива, прихотлива, подозрительна. Она бы никому не дала ни малейшего повода принять ее за глупую, склочную и ревнивую завистницу. О нет… «Ради Бога, не думайте обо мне ничего; не думайте тоже, что я унижаю себя тем, что так пишу вам…» — но ведь это всегда унижение. Все эти письма, в которых она так слаба, так нежна, в которых она впервые говорит кому-то, что «я в вас влюблена», не могут не быть унижением! Господи, да она же тут еще откровеннее Ипполита, только он это говорил с апломбом, а значит — лживо. А она тут шепчет, молитву почти читает от страха и боли. Вот оно, вот оно! Князь Мышкин даже улыбнулся, хотя улыбка была дранная и вымученная. Только правда может очистить автора таких писем от любого позора. Только если все это сказано абсолютно честно, как на исповеди, она оправдана полностью. Значит, она в самом деле «влюблена». В самом деле хочет им двоим счастья — и уже не столько ему, сколько непременно ей. Князь Мышкин сгорбился над столом, потирая лоб, в котором запертой в банку осой нарастала боль. Но почему? Почему она так резко отошла от него самого, почему пишет это не ему, не просит его жениться на этой светлой девочке? Она ведь делала так раньше, но никогда не была так мягка, так отчаянна в своих просьбах. Почему она выворачивается перед ней, перед девушкой, которая ее ненавидит, хуже того, презирает?.. Он без сил повалился на софу, с треском распрямил последний лист: «Вы одни можете любить без эгоизма, вы одни можете любить не для себя самой, а для того, кого любите». Неужели только это? Она ведь даже в письме приписывает это свойство им обоим, но почему это «вы» не кажется множественным, только уважительным? Почему от этого «вы» сводит челюсти, как от раскушенной гранулы гвоздики, почему немеет язык, горчит под небом?.. «Если бы было можно, я бы целовала следы ваших ног», — так просто, так вульгарно-испробовано, так часто упоминаемо во всех любовных текстах. И единственное, что может спасти, так это искренность. Если говорить это искренне, то оно и прозвучит как в первый раз. Неужели она, их всех ставящая на колени, их всех заставляющая прыгать вокруг себя, как влюбленных в хозяйку шавок, могла так низко пасть? «Целовала следы ваших ног», «не ровняю нас»… Она, только из гордости отказавшаяся от него самого: доброго, влюбленного, не винящего ее, даже не попрекающего? Она, за насмешку исхлеставшая обидевшего ее офицера тростью? Она, эта жестокая, безумная, гордая женщина… «А стало быть, я вовсе не унижаю себя». Нет, конечно, она себя не унижает. Князь Мышкин выпустил лист, он шелковым платком спикировал на землю, распластался безжизненно, откровенно, распято. Как Иисус с картины Рогожина. Как Настасья Филипповна перед их общим на двоих «светом»… Перед собой она была чиста. Хотя бы за это дело, может быть, самое унизительное, самое жалкое, она себя не винила. Она больше не верила ему — она придумала самой себе бог весть что, а может, почувствовала, как он, ничего не в силах изменить, разлюбил ее в один из ее бешенных припадков. Она не ругала его, не чернила, она не боялась его, не проклинала, как Рогожина, в этих письмах, но уже и не верила. Не искала у него последней помощи и, наверное, тоже разлюбила. Потому что любить невзаимно при таком пламенном сердце — стыдно, стыдно, стыдно!.. Но ведь Аглая девушка! Она тем более ее не полюбит, тем более не полюбит так, как надо этой безумной женщине! Аглая не наденет на нее белое платье, не скажет: мне все равно, сколько у тебя было мужей, я все равно тебя люблю. Аглая отдала ее письма мужчине, о котором в них говорится, Аглая была готова пригрозить ей Бедламом, Аглая, в конце концов, презирает ее за эти письма. Так неужели… — Князь! — в комнату сунулся Лебедев со странно-кислой и в тот же миг невероятно довольной рожей — иного слова и подобрать нельзя. — Князь, к вам… дама! «Она!» — сердце пропустило удар и упало вниз. Господи, снова видеть ее! Видеть эту боль, которая в ней с каждой встречей все глубже, все страшнее и заскорузлей, боль, которая, как неснимаемая маска, врастает в лицо. Видеть ее — и знать, что помочь не сможешь! Знать, что она не примет помощи, не найдет спасения, что она хочет невозможного: чтобы ее любили не за красоту, не из жалости, не простой человеческой любовью, когда любят свое отражение, а… так особенно, так невероятно, что и представить такой любви нельзя. И, тем более, ее дать. — Отдайте мне письма! Князь обомлел, широко раскрыв глаза, в неверии оглядывая женщину в изумрудно-зеленом платье, черных кружевных перчатках и черной вуальке, скрывающей лицо. Так могла бы выглядеть бандитка из грез девиц Епанчиных, которые они так любили выдумывать. Но это была не греза. Возвращения писем требовала вполне реальная и осязаемая Аглая. — Верните их немедленно, вы… вы… негодяй! — Аглая топнула ногой, влетая на террасу, где до этого был князь. — Верните! Сейчас же! — Аглая Ивановна! — обескураженный князь вбежал следом. — Уже двенадцатый час! Ваша maman… — К черту матушку! Вы не видите, что я схожу с ума? — Аглая рассмеялась, в самом деле, как безумная. — Ну отдайте же мне письма! Я ошиблась, я страшно ошиблась, попросив их вернуть, еще и таким тоном, я дура, слышите меня, я не имею права так унижать эти письма, так унижать… ее. Отдайте мне их! Вы с самого начала поступили подло, их взяв! — Но вы же сами… — Я ошиблась! Я младше вас, а вы не догадались… — Аглая сама собрала все письма со стола, повертела их в руках, а потом закричала почти в исступлении. — Где еще один лист? Где лист, на котором сказано про картину, про Христа, про то, что она скоро умрет, про его,  — с какой ненавистью этот почти ребенок проговорил это местоимение! — ужасный дом? Где оно? Если вы его потеряли, вы… — Да вот же оно, Аглая Ивановна! — ничего не понимая, уже даже не пытаясь осознать, как могла девица из благородной семьи явится к нему к полуночи, как могла она требовать письма, которые сама же и отдала, да еще и с такой яростью, князь подхватил с пола письмо. Он протянул его побледневшей от гнева Аглае, та схватила листок и сломала все, что было до этого выстроено в его голове. Он ничего не понимал — и непонимание было понятно. Но теперь все обрело смысл, все стало ровно, ювелирно и истинно, а он остался в дураках. И открывшаяся картина до того была дика, нереальна и невозможна, что он не сразу этому и поверил. Аглая Ивановна, бережно распрямив письмо, поцеловала его уголок и на миг прижала растрепанный лист к груди. — О, как вы могли так обратиться с ее письмом… — почти со слезами прошептала Аглая, а через мгновение уже выбегала прочь. — Прощайте, милый, милый, добрый наш князь! И пожелайте мне удачи, бога ради! И не волнуйтесь!.. Последнее князь Мышкин услышал уже издалека, под хлопанье дверей, под лебезенье Лебедева, под голос князя Щ., крикнувшего кучеру: «Езжайте!» Он стоял на затихшей террасе, еще мгновение назад необыкновенно живой из-за присутствия Аглаи, а теперь такой тихой и запустелой. Грохот мчавшего неведомо куда экипажа затих, а князь все стоял, пусто глядя перед собой. А потом он рассмеялся, счастливо и почти спокойно, и почувствовал необыкновенное облегчение. Как права была Настасья Филипповна!..

***

Ночной поезд от Павловска до Петербурга стучал колесами, гремел всеми своими дряхлыми сочлениями и натужно пыхтел. Меж тем в вагонах его было странно уютно, особенно в тех местах, где собирались кружки явно знакомых друг другу людей. Особенно благородные круги редких пассажиров украшались такими неизменными атрибутами, как копченой курицей, штофами водки, мочеными яблоками и неторопливыми разговорами о жизни. Наша компания благообразной не была вовсе. Девица, бледная и мечущаяся, могла быть опознана как Аглая Епанчина, сидящая рядом с ней девушка с тревожным и строгим лицом — как Варвара Иволгина. Напротив них задумчиво опирался на трость руками и подбородком князь Щ. В лице Аглаи отчетливо читалась полубезумная отчаянная решимость. Она дрожащей рукой судорожно сжимала руку Варвары Ардалионовны, потом вдруг вскакивала, ходила из стороны в сторону, выглядывала в проход, липла к окну, доставала из сумки письма, пересматривала их и чуть не плакала. Потом она снова возвращалась на исконное место, вскидывала падавшую от беготни на лицо вуальку, успокаивалась было… И через мгновение в нервическом напряжении хватала за руку Варю, и вскакивала, и снова искала писем… Варя увещевала ее, абсолютно убежденно отрезая, что Александра непременно выгородит их троих перед Лизаветой Прокофьевной, что князь Щ. защитит их от любых рогожинских прихвостней, что Настасья Филипповна после таких писем просто не может не бежать с ней от этого мерзкого человека. По сути, размышлял князь Щ., они бы не оказались в этом поезде во втором часу ночи, кабы не Варвара Ардалионовна. Аглая бы, может быть, не дошла и до князя по ночному парку, не убедила бы себя ждать ночного поезда, не добралась бы даже в сохранности до вокзала и потом оказалась бы непоправимо очерненной в глазах общественности. Но благодаря своевременному вмешательству Варвары Ардалионовны, они в полной безопасности и с вопиющим почтением мчались в ночи по совершенно безумному делу. Варвара Ардалионовна во всем этом занимала роль не большую, чем полюбовницы сестры Аглаи. Причем с самой Аглаей она до этого дня была в вопиющей конфронтации: со шпильками, уколами, язвлениями и пикированиями каждый раз, как девицы оказывались рядом. Но стоило Аглае оказаться в таком ужасном положении с такой, казалось бы, невыполнимой задачей, в ужаснейшей ссоре с сестрами, матерью и всем миром, Варвара Ардалионовна вдруг встала всецело на ее сторону, убедила взять с собой «для защиты и солидности» князя Щ., а чтобы миссия не выглядела, как побег с любовником, еще и привязалась сама. Обеспечив тем самым безопасность со всех сторон, она еще и заняла роль кураторки и конфидентки и сейчас упрямо успокаивала до болезненности нервную Аглаю. Почему же к ним присоединился и князь Щ.? Он, как ни странно, поступал тут абсолютно осмысленно, отдавая себе полный в этом отчет. А причина его была до безобразия искренна и поверхностна: он был влюблен в семью Епанчиных беззаветно и безумно. Его прельщала сама возможность коснуться чего-то неординарного, стать частью необыкновенного и заглянуть за ту грань обыденного, из которой почти невозможно вырваться самостоятельно. Он, самый обыкновенный и сдержанный человек, был очарован натуральным безумием троих девиц Епанчиных, особенностями каждой, их недостатками и достоинствами и их необыкновенной дружностью. Он обожал прогулки со статным и обстоятельным генералом, он души не чаял в милой, инфантильной, ужасно доброй и чудаковатой Елизавете Прокофьевне. Наконец, он был влюблен и с нетерпением ждал свадьбы со средней из девиц — с Аделаидой. В возлюбленные она из всех троих была выбрана по двум причинам. Во-первых — с ней у него были хоть какие-то шансы, потому что Варвара Ардалионовна ночевала в спальне Александры к моменту его приезда уже две недели, и Александра мало того, что не скрывала, но еще и вызывающе подчерчивала. Аглая же… Вот и вторая причина: нервы князю, несмотря на полный восторг семейством, были еще дороги. И спокойная, в меру оригинальная Аделаида предстала для него сосредоточением всех грез и мечтаний. Узнав, что может как-то помочь одной из девиц Епанчиных, князь согласился на любые интриги и приключения, лишь бы в безопасности оставалась его честь и милость Елизаветы Прокофьевны. Первое девицы пообещали, второе, рассудил князь, может быть только подкреплено, если он сохранит в безопасности идола семейства и сущую катастрофу — Аглаю. Так он и оказался в этой компании несущимся на ночь глядя в Петербург. Самое увлекательное, размышлял он, не вступая в разговор девиц, что суть дела он узнавал только сейчас. Не сказать, что князь совсем ничего такого не ожидал, но все же… Благосклонность Аделаиды при такой семейственности ставилась под вопрос, во-первых. Во-вторых, князь заметно веселел, узнавая, что принимает участие в натуральной операции по спасению девицы. Он еще не совсем точно знал, кто такая эта таинственная она, но, судя по тону, которым говорили в этом семействе только об одном существе… В-третьих, становилось понятно, что в этом деле забыла Варвара Ардалионовна. Оказывалось, что ссора Аглаи с сестрами произошла в ее присутствии, и Александра дала строгий и жесткий отказ хоть как-то поспособствовать «блажи» Аглаи. Младшая Епанчина искренне возмутилась: почему старшая сестра может счастливо жить под боком с любовницей, а Аглая не имеет на счастье и свободу ни малейшего шанса? Обескураженная Александра пробормотала что-то о том, что между Варенькой и этой женщиной есть огромная разница. Это-то и подстегнуло Варю странным образом взять на себя роль капитанки сего странного дела. Князь Щ. смотрел на взволнованных девиц и понимал, что все женщины в этой семье безумны. Даже Варвара, которая тоже вошла к ним через Александру, заразилась этим семейным недугом. Безумные, бесшабашные, милые и непреклонные, девицы явно не видели ничего странного в своем желании переворачивать и перекраивать мир под себя. Князь Щ. странным образом был рад хотя бы со стороны участвовать в этом, с позволения сказать, демиургическом процессе. Хотя искренне не понимал, почему бы Аглае не пойти против мира браком с тем же князем Мышкиным или хотя бы с Ипполитом, и немного досадовал, что столь чудесная девушка выбирает ту же странную судьбу, что и Александра. И если старшую с ее мальчишеской стрижкой, абсолютной и непреклонной уверенностью в себе и пугающе широкими познаниями во всех мыслимых сферах он мог понять, то прекрасную, хрупкую, вызывающую самые сильные чувства у мужчин Аглаю — нет, ее выбора он понять не мог. Тем временем Аглая замолчала после долгого метания по тесному купе, села на место, достала из сумки письма, уже надорванные в сгибах, уже совсем измятые, безжизненные, больше напоминающие платочки. Она снова и снова бегала по строкам взглядом, то задерживаясь с тихой улыбкой, то каменея лицом. Иногда ее губы кривились в оскале, а глаза подергивались такой яростью, что князь вздрагивал. Под конец она зашмыгала носом, схватила со стола перчатки и стала утирать глаза ими. Она взглянула на потянувшуюся было к ней Варвару, но тут же шарахнулась. — Не смотрите! Не смотрите, говорю вам, мне стыдно! — она от гнева даже притопнула, борясь со слезами. — Я совсем не такая нюня, как кажусь, просто эти письма… — А его вы не стыдитесь? — уязвленно осведомилась Варя, скашиваясь на князя. — Он — мужчина, вообще неодушевленный предмет. Единственный неодушевленный предмет во всей грамматике… — презрительно откликнулась Аглая, надменно фыркая и утирая последние слезы. — Его я стыжусь не больше, чем тумбочки, к примеру. Князь Щ. опешил, но не сказал ни слова. Тем временем поезд врывался в рассветный Петербург и как раз приходило время собираться и суетиться…

***

На часах было едва ли семь часов, а они только-только возвращались с пьяного гулянья. Настасья Филипповна мерзла в тонкой накидке поверх оголенных платьем плеч, но к горячему пьяному мужчине рядом с собой не прижималась из принципа. Держась прямо и надменно, она избегала даже руки его — шатающегося, с запавшими глазами и колючей щетиной на впалых щеках. Ранним утром, в прохладном и чистом воздухе она находила и его, и себя, и все сложившееся положение особенно невыносимыми и омерзительными. «Вот женишься, благо, недолго, и совсем твоя буду — а пока ни-ни!..» Она не хотела заходить в его дом, старый, мрачный, сырой и скрипучий, в «этот вырытый гроб», но все-таки зашла. Зябко дрожа, она стянула накидку, обняла себя за голые горячие плечи и, не глядя на него, с трудом и безуспешно стягивающего сапоги, прошла дальше, в их комнату, села за стол и впилась руками в волосы. У нее внутри все сворачивалось в липкий тугой комок от страха и отчаяния, а она и сделать ничего не могла, и не знала, хочет ли, и не грезит ли уже в самом деле свадьбой и, наконец, бритвой в шелковой тряпочке… Нет, Настасья Филипповна не думала, что когда-либо отправит это письмо Аглае. Она писала его отчаянно, только из потребности выплеснуть как-нибудь этот ужас и это отвращение из своей души. Даже если ее ангел предала ее, унизила, передала письма князю Мышкину, она все равно никого лучшего на роль адресатки не найдет. Даже если письмо не будет отправлено никогда… «Я слышу, как этот поднимается по лестнице. Весь дом скрипит и стонет, и мне кажется, что я слышу шорох: это его огромная шершавая ладонь скользит по занозистым перилам… Господи, мне так страшно, так мерзко». Настасья Филипповна знала, что он все равно перечитает, найдет способ вскрыть и вызнать, что же она пишет, и поэтому даже не попыталась спрятать письмо. Она подняла на него глаза, злые и горячие, смерила его растрепанную грозную фигуру и вернулась к письму. Но не успела она вывести и пары слов, как снизу раздался испуганный крик Пафнутьевны: — Нельзя!.. Никого пускать не велели, никого!.. Но визитеры и не подумали ее слушать: лестница натужно скрипела под топотом целой толпы, явно трезвых и, как отчего-то показалось Настасье Филипповне, изящных людей. Она не ошиблась: в комнату влетели две запыхавшиеся дамы и господин с тростью. Они бы выглядели очень солидно, если бы не вваливались гурьбой и с такими зверскими лицами, но даже так лоск скромной одежды и определенные стати выдавали блестящее положение всех троих. — Аглая Ивановна… — пробормотала Настасья Филипповна, роняя перо и глядя прямо на стоящую впереди всех девушку. Ее изумрудное платье, у Епанчиных, наверное, оказавшееся самым тусклым, среди этого дома горело, точно чистейший изумруд, оброненный в гнилые доски. — Как же вы тут… — Вы, подлый, гнусный, жалкий человек!.. — накинулась на пьяного Рогожина Аглая. — Вы никакого права на нее не имеете, поэтому даже и возражать не думайте, вас князь Щ. непременно побьет, ясно вам?.. Не договорив, она оборотилась к Настасье Филипповне, и та сама подскочила от волнения, оправляя бархатное вечернее платье. Орехово-темные глаза Аглаи горели ярче брильянтов в ее эгретке. Тонкие пальцы в темных перчатках сжимали и разжимали подол: жест нервный, перепуганный, и это при полной решимости в лице. — Настасья Филипповна, идемте с нами! — она выпалила это, почти как князь Мышкин звал замуж, только упрямее, злее и нетерпеливее. Она даже притопнула ногой. — Если хотя бы часть ваших писем правда, вы не можете не пойти! Настасья Филипповна была напугана и потеряна. Она никак не ожидала увидеть младшую Епанчину у себя, тем более так неожиданно и в самый темный для самой себя час. Она моргала широко раскрытыми глазами и водила руками по собственным бедрам от волнения; потом сжала пальцы в кулаки, нахмурилась и усмехнулась: — Ты меня жалеть собралась, что ли?.. Ничего себе благодетельница! — Ни капли я вас не жалею, вы, жестокая! — мигом завелась Аглая, снова топая, вспыхивая щеками, подхватывая юбки и шагая к Настасье Филипповне. — Не жалею, не жалею! Это меня надо жалеть, потому что вы написали, что любите меня, и я вас полюбила, а вы, видно, врете… — Как же ты поверить могла падшей женщине, глупое ты дитя? — одними губами прошептала Настасья Филипповна, потом, впрочем, задирая подбородок. — Ничего я тебе не врала! А жалости твоей — иначе отчего ты здесь? — мне не надо. Вы все только жалость мне и суете, а они, другие, не как ты и этот Мышкин, те хоть не так обидно на тело мое зарятся… — Не жалею я вас! — совсем закричала Аглая, и Варваре Ардалионовне пришлось ловить ее за руку. — И ничего общего у нас с князем Мышкиным нет, так и знайте. А мне и на тело ваше плевать, и жалости вы от меня не найдете, потому что злая, злая, злая!.. Аглая даже не уточнила, кто именно злая. Она только стряхнула с руки руку Вари и еще ближе шагнула к Настасье Филипповне, заглядывая прямо в глаза и наклоняясь вперед. Щеки у нее горели, будто во рту она держала две свечи. Она была удивительно маленькой и чистенькой, точно утренняя розочка. Настасья Филипповна шарахнулась, отступая за стул, но Аглая шагнула за ней. — А я вас все равно люблю, я вас вопреки всей вашей мерзости люблю, из-за писем ваших люблю, даже если они от начала до конца лживы! — Нет! Нет!.. — почти простонала Настасья Филипповна, и от ее стона дернулся было Рогожин, но князь Щ. преградил ему дорогу. — Все правда! До слова последнего правда… — Так знайте, что нельзя вас после этих писем не полюбить, что вы в них вся как стеклянная, как ваза экая, и что сразу понятно, что вас любой разбить может, хоть этот, хоть тот, и что вас защищать надо — и ничего нельзя с собой поделать, так хочется вас спасти, укутать, увезти, — Аглая кричала, захлебываясь, будто оскорбляя, и тянула к пятящейся Настасье Филипповне руки.– Пойдемте же с нами, пойдемте! Я вас от этого увезу, я вас… — Уймись, глупый ребенок! — почти с болью воскликнула Настасья Филипповна, поднимая затравленные свои глаза, и Аглая уронила вдруг руки и даже отступила. — Уймись!.. Неужто не понимаешь, что ты не меня любишь, а глупую свою выдумку? Ты меня, как и этот князенок, в головешке своей пустой придумала, чистую и страдающую, безвинную, а я же ведь не такая, нет, совсем не такая! Я грязная, я жестокая, я тщеславная! Ты меня приведешь домой, а я от матери твоей нос воротить буду, ты разок злое слово скажешь, так я сразу же от тебя сбегу, брошу, не прощу. И это-то с мужчиной так, а тебя я еще своей грязью запачкаю, тебя испорчу, и ничего от твоей чистоты, от совершенства твоего не останется… — Врете! Врете, Настасья Филипповна! — вдруг снова будто зажглась Аглая и полезла за корсаж платья, с треском вынимая оттуда письма, уже в бахроме, уже совсем мягкие. Она распрямила их в одно мгновение, зная наизусть каждую строку, и прочитала. — «Вы невинны, и в вашей невинности все совершенство ваше». Вот только здесь за все ваши письма вы и солгали, и сейчас вы только в них и лжете. И то, даже не лжете, а, видно, в мыслях своих ослышались и перепутали два похожих слова. Не «совершенна», ибо нет в мире «совершенства», это для таких дураков, как этот ваш Рогожин, тьфу на него, а «счастлива». Но знаете что? А не нужно мне счастье! Мне вы нужны, ясно вам? Вы там про вертеп писали, так пойдемте же! Она схватила голую руку Настасьи Филипповны и потащила ее к дверям. — Вы говорите, что я все выдумала, что я из страха испачкаться от вас отступиться должна, а мне вот наплевать, как есть наплевать, я вам сейчас и докажу, — она обошла Варю, зло толкнула заступившего было дорогу князя плечом. — Я сейчас не лучше вас стану, и вам не из чего мне будет отказывать, и будем вдвоем несчастны, вместе будем падшими женщинами, а я от вас не отступлюсь, а я с вами… — Н-не позволю! — наконец поняв смысл слов Аглаи, Настасья Филипповна встала как вкопанная, сжала чужую руку в своей и даже потянула девушку на себя. — Вы светлая, вы нежная, я вам никогда не позволю за мной пойти! Костьми лягу, а не позволю! — Ага! — ликующе воскликнула Аглая, оборачиваясь и хватая Настасью Филипповну уже за плечи. — Видите, видите! Вы не злая, будь вы злая и завистливая, вы бы меня только подтолкнули! А вы благородная, вы добрая, вы… «рыцарка бедная», вот как! — Глупая, глупая девочка… — отворачивая лицо и смаргивая выступающие на глазах слезы, пробормотала Настасья Филипповна. — Как же ты ничего не видишь, не понимаешь, какая я… — Какая вы циничная, грязная, подлая, тщеславная? — с охотой предложила Аглая. — Как еще вы себя черните, чтобы за жалостью к себе скрыть боль и обиду? Я вижу! Я вижу, какая вы стыдливая, нежная и доверчивая, какая вы сильная, если все это вытерпели, если все еще терпите, если настолько сильная, что гордость вам за нашего милого князя не дала замуж выйти… — Ах, замолчите!.. — Настасья Филипповна попыталась прикрыть лицо рукой, но Аглая поймала эту руку и стала целовать, потом прижала к щеке, заглянула в уже заплаканные глаза Настасьи Филипповны. — Что же ты делаешь, зачем ты меня так мучишь… — Пойдемте, Настасья Филипповна, — прошептала Аглая, и лицо ее было таким чутким и юным, настороженным и нежным, что и не верилось, что это она миг назад топала и кричала до хрипоты. — Я уже не смогу без вас, я даже письма князю отдала, а потом не вытерпела, забрала, потому что они вами пахнут, потому что вы их касались… Вы за мной следов не целовали, а я вот ваши следы на бумаге — еще как… — Аглая… ***       — Стыдно признаться, Лизавета Прокофьевна, — довольно улыбнулся князь Мышкин. — Так долго у вас гощу, а впервые слышу, чтобы Александра пела. Все больше одна игра…              — А она теперь все время поет, — досадливо пожаловалась Лизавета Прокофьевна. – Утром пение, в обед пение, вечером патефон и танцы. Какой-то непрерывный праздник жизни, чудачество одно, ей-богу! А вы знаете, что она там сейчас не одна, а с ученицей поет?              — С Варварой Ардалионовной, хотите сказать? — осторожно предложил князь Мышкин.              — Если бы! — всплеснула руками генеральша. –Варька рядом, вяжет на продажу. Вот ты подумай, голубчик! Мы с Иваном Федоровичем всю жизнь работали, в люди пробивались, на приданное им копили — и ради чего? Ради чего, скажи мне? Ладно, Аглая с этой своей… с Настасьей этой хоть иногда денег просят, а эти? Платья второй год не меняют, одна уроки музыки дает, вторая вон вяжет, а все лишь бы самим, лишь бы мне назло свою независимость показать!..              — Но они же не покинули вас, — вступился за девушек князь. — Хотя вполне могли бы снять квартиру. А так, вы сами говорите, песни, танцы, разговоры. Александра очень вас любит…              — А Аглая? — Лизавета Прокофьевна жалобно, с детским выражением взглянула на князя. — Почему покинула меня?              — Ведь не навечно! — попытался утешить князь. — Вы ее слишком долго держали в несвободе, а еще на Настасью Филипповну…              — Да чтобы я такой срам дома!..              — Но ведь Александру с Варварой Ардалионовной…              — Варенька — другое дело! — возмутилась Лизавета Прокофьевна, еще недавно называвшая Варю таким же «срамом» и «вопиющим бесстыдством». — Она Александру даже волосы отрастить убедила, и вяжет вот, и никто бы ее срамить не стал — девка строгая!              — Ну вот видите! — развел руками князь. — Как же она тогда к вам придет, если вы Настасью Филипповну гоните?              — Это все ты виноват! — накинулась на князя генеральша. — Почему не женился, спрашиваю? Как мог не жениться?! Вот кабы женился…              — Да на ком, Лизавета Прокофьевна?..              — Да на ком хочешь! — вскочила генеральша. — А на второй бы Ганя. Так нет же! Тьфу! У одного Птицын его ненаглядный, третий женщину отбить не может у другой, срам-то какой, женщины! Совсем этот женский вопрос стыд извел, приличие всякое выел…              — Но заметьте…              — И замечать ничего не хочу! — притопнула Лизавета Прокофьевна, точь-в-точь как Аглая, направляясь на террасу. — Пойдемте, они как раз кончили играть.              Князь в самом деле прошел за ней, улыбаясь и щурясь. Все события, так потрясшие жизнь семьи Епанчиных, отгремели прошлым летом — сейчас же заново расцветали яблони, медово плыл запах черешни и желтели головки одуванчиков. Как князь знал, Аделаида обещалась приехать со дня на день, на этот раз без супруга.              Вообще, приезжала средняя Епанчина к матери и сестре очень часто, на каждый праздник и иногда даже вовсе без праздника, как сейчас. Порой она брала с собой горячо любимого супруга, с которым жила в необыкновенном мире и уважении, порой приезжала одна, утверждая, что решила «отдохнуть от своего благоверного». Ничто в ее поведении, смешливости и характерной епанчинской чудаковатости не переменилось. Она так же писала картины, спорила, выдумывала проказы и незамысловато наслаждалась жизнью. Александра встречала ее с необыкновенной радостью, как и князя Щ., и они тут же организовывали «коалицию» против рутинности и серьезности, представленных лицами Елизаветы Прокофьевны и Вари.              Варя возмущалась, строжала, приводила в порядок; Лизавета Прокофьевна бесилась, потом изнемогала и была ласкова и добра. Таким образом они часто гуляли целой кавалькадой, приглашая князя Мышкина и даже Ганю с Птицыным, к ним могли выйти Вера и Коля, и все, как правило, складывалось очень приятно и семейно. Немного недоставало Аглаи, но она часто писала письма из Кракова, Вены или Праги, где они с Настасьей Филипповной поправляли свое образование и «отдыхали душой и телом».              В последнее время Аглая перестала писать только князю Мышкину и Варе. Она писала матушке, расписывая достопримечательности старых городов, она обливала ответные письма, которые появились далеко не сразу, и писала матери, как любит ту, как они ее уважают и как думают в скором времени вернуться. Лизавета Прокофьевна сделалась тогда больна от такого письма, о чем сообщила Аглае в следующем письме Александра. Письмо это, между прочим, нарушило царящее между ними безмолвие с той самой ссоры, после которой и случился побег.              Аглая не могла быть совершенно откровенна ни с князем Мышкиным — мужчиной и вообще болтуном страшным, ни с Варей — все-таки чужой, хотя и оказавшей в свое время огромную помощь. Так что у нее накопилось огромное количество тревог и вопросов, некоторые из которых были толка чисто практического и заставляли Александру бурно краснеть при написании ответов. Помимо этого Аглая просила денег — очень немного и очень скромно, с уверением, что, вернувшись, станет давать уроки и все вернет.              Узнав о нужде дочери, Лизавета Прокофьевна в следующее письмо вложила немного денег. Аглая была оскорблена. Благодарна. Растрогана. Лизавете Прокофьевне пришла бандероль с чудесным сервизом…              В письмах все чаще упоминалась Настасья Филипповна, и генеральша понемногу даже сдавалась. По крайней мере, она уже произносила ее имя вслух.              Варя и Александра не покидали дома и развлекали Лизавету Прокофьевну: веселили, сердили, возмущали и радовали. К Варе генеральша относилась как взыскательная сноха, в меру третировала и в меру любила, а Александру совсем оставила с идеями брака, порешив про себя, что девка уж слишком умная и своевольная.              Князь любил захаживать к ним, а они любили его принимать. И так чудесно и тихо было на веранде тихой павловской дачи, когда Александра играла и пела свои же романсы, Варя стучала спицами, а Лизавета Прокофьевна ругалась на все на свете и всем сердцем все, что ругала, любила.              Отдельную же приятность для князя составляло еще и письмо, спрятанное за лацканом пиджака, в котором Аглая прикладывала их с Настасьей Филипповной фотографию на фоне величественного полуразваленного замка. Лицо Настасьи Филипповны на нем почти будто и не выражало тоски, и смотреть на него было уже не так больно.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.