***
Из зеркала смотрит этот, Второй. Жужжание у уха баюкает, притупляет бдительность, и Хенрикссон кусает себя за щёку, чтобы не отключиться. Опасную бритву благоразумно Саймону не дают, даже обычную не дают, словно смутно догадываются, насколько ему охота полоснуть по горлу лезвием и вскрыть один большой нарыв, которым является человек-на-другой-стороне. Но лезвия нет, и они остаются оба. Оба два. Когда мама уходит на работу, где пропадает до позднего вечера, её сын хочет сбежать. Побег, доступный нормальным людям, конечно же не для него. Но есть другой вариант. Перестать умываться и бриться, натянуть поточенный молью свитер, разок обмочиться до пущего эффекта, ползком выбраться из дома, пересечь лужайку и вырубиться подле автодороги. Проезжающий мимо самаритянин на новеньком модном седане в угоду посту в Фейсбуке о своём бессмертном подвиге не бросит умирающего. Отвезёт в больницу. Уже там Саймон Хенрикссон применит все навыки, полученные в психлечебнице. Прикинется долбанутым Джоном Доу, которого поломали в переулке хулиганы. Пусть увезут в другую больничку. Пусть дадут больше таблеток. Пусть опять загонят это… этих… внутрь. Нет ничего отвратительнее дневных прогулок. Светло, и все глазеют на коляску, как будто это сраное НЛО. Пока Софи провозит кресло-каталку по тротуару, Саймон думает о том, что хотел бы взять ружье и пустить пулю в лоб каждому школьнику, пялящемуся сквозь плетёнку сетки-рабицы на вылазку инвалида. Все они — о, Хенрикссон ничуть не сомневается — думают: «И чего эта красотка нашла в паралитике?». Некоторые продолжают мысль: «Лучше бы грёбаных четырёхколёсных держали в учреждениях». Ага. Дабы не смущать их юность и не портить вид. Ведь Саймон — одна большая рана на колёсиках. Не только своя собственная, но и всеобщая. Неизлечимый. Обречённый. Тот, кому не в силах помочь медицинская наука, в случае которого бессильны все благотворительные фонды. Тот, кого в Спарте давно прекратили бы мучить, с пинка отправив в пропасть вместе с колёсами, штифтами и скобами. Взгляд — всё, что осталось в Саймоне свободного. Взгляд перебегает от бумажного стаканчика из-под мороженного, в котором копошатся муравьи, к стоящей под школьным забором пустой бутылке пива и голубю, что треплет хлебную корку подле крыла убиенного собрата, а оттуда — к девчонке, приобнимающей округлившийся живот. Из всех будущая мамаша наиболее лояльна к инвалиду: её глаза, измазанные тенями, как сажей, смотрят с безразличием и говорят: «Думаешь, ты попал? Если кто и попал, то это я. С мелким спиногрызом на руках, без перспектив получить образование и хорошую работу, лапочку-мужа-дантиста, фотки в Инстаграмме и прочую стабильность, но, блядь, на двух ногах и без перебитого хребта, которые стали бы поводами меня пожалеть». Хочется посоветовать малолетке, разродившись, отнести плод чресл своих к Софи и Дэвиду Лизерхоффу. Они примут. А заодно и отстанут от Саймона. Если очень повезёт, вернут в больницу. Кресло-каталка катится дальше. Из школьных ворот выбегает блондинка, лицо которой вскоре появится на каждом столбе с подзаголовком: «Вы не видели эту девушку?». Тогда Хенрикссон узнает её имя. Это Эбба Бьернфут. Сейчас она орёт в трубку мобильного бойфренду о своих запоздавших месячных. Потом, наверное, пойдёт на подпольный аборт, не желая стать после малолетней мамаши из параллельного класса Второй. И Эбба Бьернфут пропадёт, как пропадают тысячи таких, как она, во всех уголках ворочающейся с боку на бок матушки-планеты. Зачем пропадёт? Кто знает. Причина, по правде говоря, не нужна. За неё сойдёт стыд, осознание того, что лишаешься мечты и будущего, а также ненавистное нечто, зародившееся в твоём животе. Или в твоей голове. «В голове, — думает Саймон, — даже хуже». Из головы это не вырезать. Не вытянуть крюком и не выкинуть в мусорный бак рукой безразличного живодёра. А когда оно выйдет само… что ж, удушить это, завязав в пластиковом пакете, будет куда сложнее, чем избавиться от нежеланного младенца. Ведь нечто растёт гораздо быстрее, чем растут люди. Имеет иную природу. Опаснее… гораздо опаснее… Под колёсами инвалидной коляски переспелая рябина. Ягоды трескаются, ягоды лопаются, словно миллионы крохотных глазных яблок. Всё заполняется единым месивом из ржавого цвета грязи, перегнивающей листвы и светлого суглинка. Спятивший Санта переловил всех своих эльфов и выковырял им глаза, орудуя щипцами для извлечения косточек из вишен. После собрал всё в мешок и засыпал в блендер, добросив для пикантности чьи-то мозги, околоплодные воды мамаш-школьниц, щепотку муравьёв, крыло дохлого голубя и кусок марципана. Саймон не хочет смотреть вниз, запрокидывает голову и видит низкое небо, что упало на пригород Стокгольма гигантской картонной коробкой. Ему жизненно необходимо убраться подальше от лопающихся со звучными щелчками глазниц посланников Рождества, притянуть колени к подбородку и выбросить к чертям плед, края которого давненько волочатся следом, собирая на себя сукровицу, ошмётки капилляров, обрывки плаценты, перемолотый в пюре животный белок. Парень бьёт себя по бёдрам, но те всё ещё мертвы. Софи останавливается и спрашивает, что с ним случилось, а Хенрикссон вместо ответа затыкает себе рот носовым платком. Язык чувствует горечь. Саймон мало ест, и доктор Штайнер говорит, что у него началась интоксикация из-за постоянного приёма медикаментов. Но калека знает, что происходит на самом деле. Прошлой ночью пришло оно. Стоило прикрыть глаза и задремать всего ненадолго, и тварь прошмыгнула в дверной проём, демонстрируя недюжинную прыть и способность сжаться до размеров крупного человека в целях охоты. Оно притаилось за тумбочкой так, чтобы колясочник не мог видеть. Ему и не требовалось. Нечто дышало, пытаясь попасть в один с ним ритм, но выбивалось, как только Хенрикссон замирал, не позволяя лёгким сократиться. — Мам?.. — звал он. — Мама, можно… ну… ты можешь зайти? Мне… нужна помощь. Ему ничего не было нужно. Стакан воды парадоксально наполовину полон, желудок не урчал от голода, вечер был тёплым, никакой необходимости во втором одеяле. Только вот другие люди охотнее приходили, когда он оказывался в нужде. Если подумать, до трагедии Хенрикссон был нужен ещё меньшему числу людей. Отчего-то сука-совесть прощала человечеству оставление в беде здорового собрата, но порицала тот же фокус в отношении колясочника. Прошла целая вечность, уложившаяся в семь секунд, но мама не возникла на пороге. — Софи?.. — голос дрогнул, отчего в животе что-то скрутило. — Эй, вы меня слышите? Кто-нибудь? Все будто вымерли. Их сон не мог быть настолько крепким. Неужели оно заглянуло в спальни других обитателей дома, а Хенрикссона решило оставить на десерт? Пришло к выводу, что страх сделает его плоть слаще, лишь только он поймёт, что остался совсем один?.. Когда тень поднялась над тумбочкой и нависла над кроватью, ощерившись сотнями зубов, рука уподобилась кобре из тюрбана факира, взмыла над измятой простынёй и потянулась к стене, как будто что-то манило её, кто-то манил её. — Не смей, — приказал себе парень, стискивая кулак и закрывая глаза, — только попробуй — и это будет последнее, что ты сделаешь в своём подобии жизни. Он так и не понял, почему не последовал совету Дэвида Лизерхоффа и не постучал в стену. Может, боялся отказа, а может — того, что обитатель соседней комнаты уже пожран гигантской амёбой. По полу забарабанили пули. Оно принесло их Саймону из сна. Столько пуль, что хватило бы, чтобы учинить революцию в маленькой африканской стране. Куски свинца падали из пасти существа на пол металлическим дождём. На каждом их них, без сомнений, было выгравировано имя Саймона Хенрикссона. Опустошившись, оно изготовилось для броска. Замерло, как притихают кошки, схоже пошевелило тем, что могло быть задом. Судя по заполнившему комнату зловонию, раскрыло пасть. И тут в окно постучали. Всего один короткий удар, но буквально через секунду твари и след простыл. Саймон оторвал лицо от мокрой подушки, приподнялся на прямых руках и уставился на окно. Что за хрень? Это была очередная тупая птица? Ворона без мозгов, которую привлёк отблеск в фонарном свете монетки, лежащей на подоконнике? Нет. Нужно было что-то посерьёзнее, чтобы спугнуть это. Кто-то посерьёзнее. Поутру оказалось, что все живы, хотя ожидание и стоило Саймону парочки седых волос. С того вечера, однако, встреча стала вопросом времени. Пока Софи в блаженном неведении о том, что живёт в подвале, толкает коляску мимо школы, мимо мини-маркета, мимо автомойки и десятков практически одинаковых коттеджей, Саймон высматривает Сорок пятого в тупиковых проулках.***
Два коротких удара в стекло. Один можно было бы списать на пресловутую спятившую птицу, но повторение вынуждает привстать, пытаясь вытянуть шею и увидеть за окном человека. Саймон смотрит на собственную руку, потянувшуюся к тумбочке, как на предательницу. Снова она норовит совершить непростительное деяние, нашарив в ящике игрушечный пистолет. Сколько раз Хенрикссон спрашивал себя, на кой-ляд он оставил эту чёртову безделушку? Может, в надежде на то, что выдуманные пули превратят в решето вымышленную тварь из подвала? Нет. План хороший, но уже не сработает. Оно выбралось из мира иллюзий, оно… Третий стук не заставляет себя ждать. Сморгнув, калека приходит в себя. Подтягивает коляску к постели, пересаживается, катится к окну, не сразу дотягивается до ручки. Пытается открыть на проветривание, но сраный переключатель слишком высоко. Створка открывается с негромким скрипом. — Я зайду? — спрашивает Сорок пятый, словно у Саймона вообще есть выбор, словно он может вот так просто сказать кому-то, норовящему войти в дом через окно: «Нет, приятель, я тут очень занят созерцанием стены, приходи-ка лучше в субботу». Ответа так и не получает. Номер 45 сноровисто влезает в проём, как будто является в этом деле чемпионом и оттачивает навык на тренировках каждый день не менее двух часов, лишь только закатится солнце. Хенрикссон гадает, какой по счёту в очереди на вторжение была его комната сегодня. Освобождая пространство, жилец возвращает кресло вместе с собою к кровати. Задом ехать сложнее, под колесо подворачивается книжка, стопорит его, заставляет застрять в проходе. — Я принёс тебе чипсы, — говорит Сорок пятый. Наверное, тем же тоном когда-то Иисус возвестил человечеству о даровании манны небесной. Спёр их, небось. Отжал у малолетки-младшеклассника в тёмном переулке. Вытряс из автомата парой пинков, пожалев монету. Угрожая пушкой, вырвал из рук пакистанца-продавца и сбежал, пока не приехали копы. — Ладно, — Хенрикссон недоверчиво смотрит. Тянется за подношением. Ожидает подвоха. Он возьмёт протянутый пакетик чипсов в руку, а тот взорвётся, забрызгав его собачьим дерьмом. Или, быть может, Номер 45 заранее аккуратно вскрыл пачку и заменил содержимое на древесные опилки, а после заклеил. Не-а. Этот не из аккуратистов. Собачье дерьмо больше в его духе. — С беконом, — поясняет гость. Хенрикссон понимает, что следующие пару недель его ожидают новые и новые приступы тошноты при воспоминаниях о чипсах с ароматом псиных фекалий. В такие моменты он хочет избавиться от воспалённого воображения даже сильнее, чем когда оттуда, перебирая тысячами лап, лезет очередная мерзкая плотоядная биомасса. — П… понял, — колясочник вжимает голову в плечи, как только пальцы касаются шелестящей упаковки. Мужчина в спортивном костюме отдаёт чипсы без малейшего сопротивления. Словно это подарок. Какая доброта! Аж подозрительно. Кажется, Сорок пятый вот-вот вынет из-за спины бейсбольную биту и доделает работу мудака, размозжившего ноги Саймона пять лет назад. Спихнёт на пол, пройдётся выверенными, чёткими, почти милосердными ударами по хребту, размозжит то, что сумели собрать врачи взамен его коленных чашечек, раскрошит каждый шейный позвонок. — Есть ещё Orbit. Из груди калеки вырывается полудохлый, почти истерический смешок. Во рту сухо, будто только что кто-то сунул туда просоленный ватный тампон. Щедрость пришельца не знает границ. И бита до сих пор за спиной. Даже если её вовсе нет, определённо существует нечто более важное — холодная решимость ею воспользоваться. — Нет, спасибо, — Саймон отказывается от предложенной жвачки. Выжидающе смотрит. Думает, что вот эта вот незначительная хуйня может стоит ему жизни. Следом заключает, что ничего необычного в том нет — вся его жизнь сплошная незначительная хуйня, это подходящее для неё завершение. Вопреки ожиданиям, пришелец не берётся за оружие, а лишь жестом наказывает убрать с подлокотников руки и толкает назад. На книге подскакивает сначала заднее, затем переднее колесо. — Ты ложись. Отдышусь и пойду, — мужчина ведёт себя так, словно ничего необычного не происходит. Не зыркает в панике в разные стороны, не совершает резких движений, дышит ровно, говорит не сбивчиво. Всё до того идиотично, что Хенрикссон подчиняется условиям этой игры от лучшего тамады года, получившего премию за организацию безудержного корпоратива в дурдоме. Пока Номер 45 ждёт, колясочник неуклюже переносит свой вес на скомканное одеяло. Лежать ему неудобно. Маленький повод порадоваться тому, что нижняя половина не ощущает бугры и складки. Сорок пятый стаскивает капюшон, ерошит волосы, садится на пол. Больше, собственно, некуда — кровать узкая, а стул, прежде стоявший у письменного стола, давно вынесли за ненадобностью. Иначе и кресло никак не проехало бы. Пришельца сие не смущает. Гопникам из подворотен с землистого цвета кожей и свойственными нарикам кругами под глазами не привыкать устраивать зад в самых неожиданных местах. На этот раз — у изголовья кровати незнакомца. Или старого друга Софи. Поди разбери… Вместо дешёвого одеколона, пива или пота от Номера 45 пахнет дохлыми голубями. Запах мёртвых птиц въелся в кожу шеи, тёмную от щетины. И это не вонь. Не нечто отталкивающее. Просто элемент бытия, такой же, как мёрзнущие под мостами бомжи, как запоздавшие месячные Эббы Бьернфут, как сбитые машиной кошки и сбитые машиной люди. — Почему сорок пять? — интересуется Саймон, чтобы не уснуть в тишине, темноте и внезапном ощущении неодиночества и безопасности. Ожидает услышать в ответ нечто тупое и банальное, типа: «Это всё, что нашлось на полке сэконд-хенда» или «Такую вот кофту Бог подкинул в ближайший мусорный контейнер». Но собеседник его удивляет: — Сожрал живьём пятерых котят. Нужны были их жизни. Это, конечно, шутка, но Хенрикссон не хочет считать её таковой. Вспоминается сцена из сна, когда плотоядная биомасса, судя по всему, таки отужинала телом Номера 45. Если всё так, как он говорит, счёт пошёл на убыль. — Значит, уже сорок четыре, — бормочет Саймон. — Значит, — подтверждает Сорок пятый, словно знает, о чём идёт речь, словно и в самом деле умер тогда в стокгольмском проулке. Цифры на спортивке, тем не менее, остаются неизменными. Кто знает, может, это лишь маскировка? Может, на самом деле жизней только пять? Или одна, последняя? Или нет ни единой? Хенрикссона не особо волнует, говорит он с призраком или с живым человеком. Главное, что ему отвечают. Не глядя, гость поднимает руку. Сперва обитатель спальни не понимает, чего от него хотят, но после шелестит пакетом, высыпает на ладонь чипсы. Сорок пятый закидывает всю пригоршню в рот. Он, наверное, очень голоден. Убедившись, что пакет без сюрприза, Саймон следует примеру пришельца, жуёт солёные канцерогены. В стакане на тумбочке достаточно воды. — Нашёл оружие? — подаёт голос Номер 45. Будто прочитав мысли колясочника, тянется к стакану и делает пару глотков, но не опустошает насухо. — Типа того, — отвечает Хенрикссон, понимая, что скучал по чипсам. Или просто скучал. — Хорошо, — кивнув, гость отряхивает ладони от крошек и поднимается. — Я пойду. Саймон по-прежнему человек подневольный. Всё, что может — посмотреть вслед, а затем добраться до окна и закрыть ставню. Как бы то ни было, шелест пачки из-под чипсов отпугивает тварь до утра. Словно оно боится этого незнакомого ей звука. Или чует запах мёртвых голубей.***
У них нет телека или приставки (мама обещала подарить, но, похоже, забыла или не нашла на то лишних денег), поэтому оба смотрят в стену, где узкие полоски на обоях поднимаются к потолку столпами, на которых зиждется мир Саймона Хенрикссона. Сорок пятый приходит каждую ночь. Как-то раз — весь в крови. Нет никаких перевязочных материалов, поэтому колясочник перетягивает его руку полотенцем. Рана рваная, будто его здорово потрепал крупный ротвейлер. Не похоже, что Номеру 45 больно. Не похоже, что подобное случилось впервые. Как бы то ни было, следующим днём Саймон просит у мамы переложить аптечку в свою ванную. Когда всё повторяется, у него есть зелёнка и бинт. Бывает, что пришелец совершенно обдолбан. Смеётся без повода, заражая идиотическим весельем инвалида из полупустой спальни. Притаскивает здоровенную башку плюшевой собаки, явно снятую с плеч аниматора из числа тех, что трутся у семейных ресторанчиков, отдаёт на хранение. Рассказывает, что в доме Свантессонов уже пять этажей. Это действительно так. В очередной раз пробравшись в окно, мужчина стоит у подоконника, не проходит, вынуждает приблизиться. — Руки дай, — говорит Сорок пятый. Смотрит выжидающе. Колясочник без спешки протягивает открытые ладони. — Нет, не так, — качает головой пришелец, — рассыплешь. Саймон наконец понимает, складывает кисти лодочкой, чтобы Номер 45 извлёк из карманов две большие горсти таблеток и высыпал в живую ёмкость. Мелкие пилюли стучат по полу, катятся под кровать, под стол, к окну, к двери в ванную комнату. — Спрячь, — советует гость. Садится на кровать, сцепив в замок пальцы и сильно выгнув спину. — Не знаю, когда смогу достать ещё. Парень и рад бы сказать: «Мне этого на год вперёд хватит, не парься, чувак», но на самом деле таблетки закончатся так быстро, что уже к концу недели он будет тосковать по Сорок пятому не только как по единственному посетителю спальни, не видящему в жильце фарш в кишке на колёсиках, зачем-то наряженный в человечьи шмотки. Если бы в ближайшей аптеке построили пандус, то Хенрикссон смог бы помочь матери, подрабатывая фармацевтом. Некоторые лекарства он узнаёт на ощупь. Не видя цвет, выбирает из них зелёные. Ссыпает в карман. Остальные — между простынёй и матрасом, под подушку. — Какой сегодня день? — отчего-то кажется, что прошло много времени. Всё сильно изменилось с момента выписки из лечебницы, но почему-то снова: — Четверг. Устроившись на кровати носом к чужой шее, в дюйме от касания, Хенрикссон прикрывает глаза, вдыхает. После тянется рукой в карман, нащупывает одну из зелёных пилюль, глотает, не запивая. Просто четверг, всего-то. Один из последних непримечательных дней. Скоро станет лучше. Первая перемена не заставляет себя долго ждать. В течение следующих недель нигде не видно Дэвида Лизерхоффа. Какое-то время приходится бороться с навязчивым желанием поинтересоваться у Софи, куда пропал её новый друг. Поссорились? Нашёл другую? Всё-таки нарвался на грубость со стороны подопечных в приюте для нарколыг? Попал — вот хохма! — под машину?.. Это отнюдь не забота о ближнем. Да и бывшая одноклассница отнюдь не похожа на вдовушку в трауре. Не носит чёрное, не грустит напоказ. О Дэвиде Лизерхоффе даже не заговаривает. А Саймон… что ж, без навязчивого присутствия этого типа поблизости ему определённо лучше, но как-то неуютно, боязно и тревожно. Он — словно типичный сосед на всю голову отшибленной семейки местной девятнадцатилетней девочки-оторвы и открестившегося от корней арабского иммигранта. Годами счастливые супруги то херачат друг другу морды до кровавой каши, то пытаются заделать на скрипучей койке ещё пару-тройку детишек до кучи к имеющимся пятерым, то планируют взорвать Европарламент. И вот дебоширы съехали, а Хенрикссон не верит своему счастью. Боится спросить у других жильцов кондоминиума, не почудилась ли ему тишина, не оглох ли он разом на оба уха. Потому что где-то очень глубоко в душе знает, что есть шанс на миллион, что ему ответят: «О, эта чудо-семейка завтра переезжает к тебе в хату, бро, так что иди купи торт, пивка и коврик для полуденной молитвы». С кем-то другим этот бредовый мини-шанс никогда не сработал бы. Но он не другой. Пока ещё не Второй, хотя тот и живёт уже где-то внутри, показывает зубы из зеркал, напоминает, что недавний сон был не вполне сном. И Хенрикссон благоразумно молчит о Дэвиде Лизерхоффе. Мама днями, вечерами, ночами… всегда на работе. Они видятся редко, но теперь у её сына есть компания, и он перестаёт это замечать. Поначалу мается навязчивой мыслью, что это неправильно, а после убеждает себя, что если бы ма хотела проводить с ним время, то приходила бы пораньше. С Софи — та же история. То ли у неё началась сессия, то ли нарисовался ещё один новый друг, но девушка больше не возит колясочника на прогулки. Никто не возит, сказать по-правде. Это не напрягает. Свежим воздухом можно подышать и в окно, когда приходит Сорок пятый. Вечереет, и он тут как тут. На этот раз никаких мёртвых голубей, зато другой резкий запах, куда более индустриальный. Такое ощущение, что в прошлый раз мужчина купался в керосине. Номер 45 достаёт таблетки, отдаёт калеке. Их меньше, от силы полная гость, но спасибо и на том. После, не спрашивая разрешения, заявляет: — Пойду в душ. Саймон ничего не имеет против. Машет рукой на дверь ванной. Рассказывает, где найти полотенца и гель для душа. Разбирает подарок, раскладывает таблетки: эту в карман, ту — под подушку, а зелёную — в себя. Уже собирается докатиться до окна и поглазеть на ворон, пока гость не вернётся, оставив канализации мерзкий резкий керосиновый запах, но останавливается, потому что не слышит за скрипом двери ванной продолжения шагов. Сорок пятый вынуждает развернуть кресло-каталку и посмотреть на себя. Он говорит: — Саймон. Медленно оборачивается и говорит: — Что ты наделал, Саймон? Отступает на шаг, позволяя подкатить колёса ближе и заглянуть в ванную. Хенрикссона снова впечатывает в стену капотом авто. Ломает поперёк и вдоль. Продирает плоть тем, что осталось от таза и пары бедренных. Сердце обрывается и падает с места вниз, куда-то в чёрное ничто, не находя дна, чтобы окончательно разбиться. Его, по правде сказать, опять почти убивает. Застревая в выщерблинах в кирпичах, обломки его костей сползают на асфальт, сползают вместе с фаршем, с его отработанным миром телом, с его выбитой наружу душой, ободравшейся о растрескавшуюся краску, словно об наждак, чтобы кто-то собрал её в пакет и задушил уже наконец. В дальнем конце узкой белой кафельной комнаты, пополам рассечённой алой водой, разрезанным от уха до уха ртом Софи улыбается не-новому другу, мёртвым мутным взглядом остекленевших глаз смотрит мимо, будто убийца где-то там, где-то позади, в шаге от того, чтобы расправиться и с самим Саймоном. — Что ты натворил?..